Текст книги "Переселенцы"
Автор книги: Мария Сосновских
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
КЕРЖАЧКА ПИЯ
После Покрова в елпановском доме стали готовиться к пышной свадьбе: по настоянию Серафимы на двадцать первом году женили сына Ивана Елпанова – Анфиногена.
Досужие кумушки в Харлово, где было венчание, тоже готовились заранее, судачили вовсю и говорили меж собой, собираясь к обедне:
– Ты, кума, в церкве вставай поближе к крылосу*. После обедни Анфиноген Елпанов из Прядеиной венчаться будет… Говорят, шибко богатую невесту Елпановы взяли!
– Ну, а бедну-то им нашто? Сами богачи, известное дело, не бедну же возьмут: один ведь сын у их!
– Да хоть бы и десять… Вон оне как развернулись: завод кирпичный выстроили, свой кирпич делают, а в страду сколь пострадок одних на Елпановых робит!
Свадебный поезд приближался к прядеинской церкви; весть об этом из церковной ограды передалась на паперть, потом – в притвор и в сам храм.
Прядеинцы стояли в два ряда от самых ворот. Те, которым не удалось пробиться в первый ряд, становились на носки и вытягивали шеи, во все глаза глядя на разукрашенных лошадей, на нарядного жениха и разодетую в дорогие шелка невесту.
Анфиногена знали все, а невеста была дальняя, поэтому ее разглядывали особенно внимательно. Одни говорили вслух:
– Наряжена-то она, конечно, как кукла, да красоты особой нету! У нас в деревне намного красивей ее есть…
– То ись, выходит: тот же назем, да только дальше везен, – подхватывали другие.
– Да хоть откудова оне выкопали такую?
– Говорят, из Тагила, и Серафимушке будто бы даже сродственницей приходится. Видно, Серафимушка-то у их в семье – не пятое колесо в телеге, коли пасынка женила по своему усмотрению…
– Она страсть, говорят, хитрюща! Того и гляди, скоро сама всем командовать будет!
Олимпия Спиридоновна, так звали невесту Анфиногена, и на самом деле была тоже из Тагила и приходилась Серафиме двоюродной племянницей. Ей, единственной дочери богатых родителей, шел двадцать третий год. Отец давал за дочерью хорошее приданое. Спиридон Данилович родом был из тагильского заводского поселка, с его кержацкого конца, и женился на дочери богатого соседа-кержака. Отец невесты, а теперь уже жены, Марии Антоновны, давно приметил, что соседский мальчишка Спирька умен, хитер да изворотлив, и со временем думал прибрать того к рукам, взять к себе в дом и приставить к торговле.
Но ушлый Спирька давно уже разгадал его планы. Сам пошел ему навстречу – всячески стал проявлять внимание к его дочери-дурнушке. Когда дело дошло до сватовства, отец невесты поставил условие: единственную дочь в чужой дом он не отдаст, а возьмет в дом зятя. В конце концов верх одержал Спирька-проныра: женился на дочери толстосума, получив большое приданое, но в зятья не пошел, а остался жить с женой в своем доме… И торговлей, вопреки тестю, не стал заниматься, а все околачивался возле демидовского завода. Вот тогда-то тесть понял, что все-таки обвел его вокруг пальца Спирька…
К сорока годам Спиридон уже ходил главным приказчиком при домницах, и в его руках было много власти. Со временем в заводском поселке стали величать его по имени-отчеству, а при встрече снимали шапки и кланялись в пояс.
Старый отцовский дом Спиридон переставил; из кержацкой связки сделал большой пятистенник с окнами в улицу. Только вот беда: годы уходили, а наследника так и не было. Марья Антоновна рожала много, но дети умирали во младенчестве, почти каждый год приходилось их хоронить. Спиридона Даниловича уж не радовало больше богатое наследство тестя: кому все добро останется, если дети мрут, как мухи, из восемнадцати рожденных осталась в живых одна дочь Олимпия, или, как ее звали в семье, Пия.
Пия была с детства худой, угловатой и выглядела подростком со старушечьим лицом. Когда Олимпии пошел девятнадцатый год, она и тогда не стала ни красивее, ни полнее.
Все же и к ней как-то приехали сваты, но отец им наотрез отказал, сочтя жениха не достойным его дочери. Шел год за годом, а к богатому двору Спиридона сваты больше ни разу не подъезжали. Олимпии перевалило через двадцать. Видно, осталась бы она девкой-вековухой, если бы не Серафима, которая приходилась двоюродной сестрой Спиридону. Хитрая и дальновидная, она сумела женить на себе купца первой гильдии Дьячкова и, несмотря на молодость, взяла мужа в руки и командовала им, как хотела.
А уж когда она вышла замуж вторично, за Ивана Елпанова, то увидела, что с пасынком, тихим и покладистым – хоть веревки из него вей – можно устроить счастье племянницы. Расчетливая Серафима прикинула: во-первых, отец невесты не поскупится на приданое для неказистой дочери, а во-вторых, и он, и жена стары – седьмой десяток, долго не проживут, и все имущество по праву перейдет Елпановым. Больно уж по душе Серафиме было хозяйство Елпановых: кирпичный завод работает вовсю, сбыт кирпича хорош, в заводах всюду знакомства…
А свекор стар, два века не проживет; как он умрет, так она не только из пасынка, но и из мужа веревки вить станет! Была у Серафимы тайная задумка – самой открыть торговлю.
…На третий год женитьбы Анфиногена в елпановском доме семья прибыла: после Покрова Олимпия Спиридоновна родила дочь Катерину. Олимпия уже освоилась в новом доме. Так же, как и в доме отца, ее все называли Пией. Выйдя замуж, она мало изменилась внешне: была все такой же худощавой, высокой и сутуловатой, с такими же круглыми, как у совы, глазами.
Петр Васильевич теперь был все время дома и за хозяйством следил тщательно. С годами он уже не стал ездить в заводы с хлебными обозами. Даже на заимку выбирался нечасто – разве что проверить, хорошо ли сметаны стога, уложены скирды, да еще во время молотьбы любил проследить, чисто ли обмолачивают снопы, ладно ли провеивают зерно.
Сын и внук, пожалуй, могли бы сделать это не хуже него, но старику подолгу не очень-то сиделось без дела. Вставал очень рано и сразу начинал будить домочадцев. Сын Иван обычно уже не спал; приходилось вставать и Серафиме – работниц, когда скот был на заимке, в доме не держали, а было по пять-шесть дойных коров. Да еще надо было стряпать на всю семью и на работников.
Петр Васильевич с домашними по старой привычке много не разговаривал: один раз, и все его приказы безоговорочно исполнялись. Задолго до рассвета, заслышав тяжелые шаги свекра, сноха вставала, бормоча втихомолку: "И че не дрыхнется ему?! Подымется ни свет, ни заря, и никому спокою нет от идола старого!".
Петр Васильевич, в свою очередь, терпеть не мог ни снохи, ни Пии. "Страмные бабешки, никудышные – и та, и друга! И на работу ленивые, все подгонять надо, а по утрам и не добудишься…".
И, подойдя к двери женской горенки, кричал: "Пия, вставай! Гляди-ка, квашня твоя уплыла!".
СТАРИКОВСКИЕ ДУМЫ
Глубокая ночь на дворе. Ветер хлестко бьет в окно снегом, завывает в трубе. Не спится старику Елпанову. Шутка ли: с Петрова дня девяносто третий год пошел Петру Васильевичу… Согнулась спина под тяжестью пережитых лет и нелегкого труда, и теперь только и осталось, что долгими зимними ночами обдумывать все прожитое-пройденное…
Почти ни о чем не жалел старик: жизнь прошла так, как он и хотел, а случись чудо, предложи ему Всевышний прожить ее сызнова, Петр Елпанов прожил бы ее так, как и эту, всамделишную. Женился он, так уж судьба сложилась, не по любви, но за долгие годы к жене привык, и она стала ему незаменимой спутницей в жизни. Чего греха таить: бывало, несправедливо он относился к ней, покойнице, так ведь ни прошлого поступка, ни слова назад не воротить. Давно уж нет в живых и сестры; в Юрмиче умерла дочь Марианна.
И тут в душу закрадывается запоздалое раскаяние: эх, надо было тогда помириться с зятем-то… Теперь уж ниче не сделаешь, теперь вон и внучки взамуж повыходили, внуки переженились и свои семьи имеют. Ну, Марьяна – она как отрезанный ломоть была, и внуков с ее стороны и в счет брать нечего… Вот что плохо: у Анфиногена до сих пор нет сына-наследника. Олимпия рожала троих мальчиков, да двое умерли, не прожив и до года, и третьего, Павла, этим летом Бог взял. Как горевала вся семья, когда не стало любимца и наследника Павлушки! Петр Васильевич как теперь видит на лавке под образами исхудавшее тельце правнука, накрытое белой холстиной, и слезы туманят и без того потускневшие глаза.
Олимпия сразу как-то сникла, поседела и постарела, ходила, как потерянная, и в своем горе Пия стала для Петра Васильевича не такой уж несносной, как казалась прежде. Но горюй не горюй – хозяйство требовало постоянной заботы, день-деньской шла работа и дома, и на заимке, и Елпановы стали понемногу забывать об утрате. Кроме него, конечно, прадеда…
Петр Васильевич вдруг вспомнил, как соседская бабка Фекла, обмывавшая ребенка, шепнула работнице:
– По всему видать, у их еще в этом годе покойник будет…
Елпанов, хотя и был стар, слышал превосходно, услышал бабкин шепоток и взорвался:
– Типун тебе на язык-от, шепотунья окаянная!
Бабка Фекла, крестясь, испуганно ушмыгнула в свою ограду.
Сейчас, вспомнив это, Петр Васильевич усмехнулся совсем беззлобно и подумал: "Знать-то, моя тогда очередь умирать была, а не Павлуши, дитяти безгрешного… А я зажился что-то. Можа, и мой черед скоро, пожил – и хватит… Родитель мой супротив меня немного моложе умер… Что ж, кому сколь веку дано – про то только Богу и ведомо!".
Уж далеко за полночь, а все не спится Елпанову. Кряхтя, он нашаривает возле кровати палку, выходит из горенки, снимает с гвоздя свой дубленый малахай и, накинув полушубок, шаркает старыми подшитыми валенками в прихожую, а потом на крыльцо.
На воле свистит и воет; возле крыльца намело, но Петр Васильевич, на пол-голени в снегу, бредет к воротам. Долго прислушивается: не раздастся ли сквозь ветер лошадиное фырканье, ржание или лай деревенских собак, не возвращается ли обоз.
"Господи-Боже, спаси и сохрани их в дороге в этакую-то непогодь! Где-то они теперь, ведь еще позавчера должны были приехать…".
Сам Петро Васильевич всю жизнь ездил с обозом и знает: теперь у обозников для лошадей корм совсем к концу подошел…
Нет, ничего не слышно из-за ветра, и зги не видать… Старик вышел за ворота и, пробуравливая снег, пошел в сторону Кирги, остановился, стал смотреть на тот берег. Здесь ветер был еще злее, он мигом забрался под полы и в рукава полушубка. Немного постояв, Елпанов, охая и крестясь, пошел обратно во двор.
– Кто там ходит, это ты, дедушка?
На крыльце, накинувшись шубой с головой, стояла Пия. – Я думала, что наши с Тагила приехали…
– Нет, иди-ко лучше спи… Навряд ли оне в такую непогодь поедут, знать-то, где-нибудь ночевать остановились…
Пия ушла обратно в дом, а Елпанов пошел в пригон посмотреть скотину.
"Ишь, заботится бабешка-то, не спит тоже, – думал он, ковыляя к пригону. – Только той, Серафимушке толстозадой, все нипочем – как с вечера дрыхнуть завалится, дак уж до позднего утра… Благо, когда Иван дома, хоть немного посидит, попрядет с вечера али еще чё-нибудь маленько поробит, а только муж за порог – заваливается, и – хоть трава не расти! Все мясо свое отращиват…"
Когда женили Анфиногена и у них пошли дети, сделали прируб, и дом Елпановых стал настолько велик, что хоть в прятки играй. Из коридора или, как говорили в семье, из прихожей, было шесть дверей в разные горницы и горенки; за счет теплых сеней увеличили кухню, прорубили еще два окна, и когда на обед собирались одни свои, обедали за большим столом в кухне. А сени прирубили новые – со множеством кладовочек и шкафов, вделанных в стены. Новые сени были светлыми, о двух окнах: одно, небольшое, над дверями, другое побольше – во двор, и оба были забраны железными коваными решетками. Весь дом подняли на высокий кирпичный фундамент; позади дома на месте старого погреба, который копал когда-то дед Василий, прямо от сеней поставили каменную кладовую, благо кирпич был свой.
Что-что, а уж кирпич Елпановы делали отменный! Звонкий, прочный, какой хочешь – и печной, и строительный. Летом, особенно когда было много работников, все печи для обжига кирпича дымились и день, и ночь.
Когда у Олимпии уже не было в живых ни отца, ни матери, Иван с Анфиногеном продали дом в Тагиле, и вся недвижимость ее родителей и весь оставшийся капитал Спиридона Даниловича по закону перешел в елпановское хозяйство. У Серафимы не было детей ни от первого, ни от второго мужа. Наследник всего богатства теперь был один-единственный – Анфиноген Иванович. Но шли годы, а своего наследника у Анфиногена все не было…
Сам Анфиноген с детства здоровьем не отличался – не то что отец или дед. И ростом он был пониже их, да и в плечах узковат. Деду уж за девяносто перевалило, а отец выглядел молодец-молодцом: одной правой рукой останавливал на скаку коня, брал за рога двухгодовалого быка и пригибал к земле; еще не перестал бороться по праздникам и зачастую "уносил круга".
В свои шестьдесят Иван Елпанов казался много моложе своих лет. Высокий, стройный, бронзовое от загара лицо – и ни одного седого волоса на висках! Черные, как смоль, волосы подстрижены скобкой, красивое лицо обрамляла черная борода. К старости Иван Петрович не только не утратил своей мужской красоты, а словно забыв о старости, с годами становился еще привлекательнее.
Рядом с ним толстая, обрюзглая жена смотрелась его матерью… Серафима Ивановна и смолоду не была красивой: копна-копной, с широкими толстыми бедрами, с покатыми плечами, а под старость еще больше располнела и стала неуклюжей, едва ли не безобразной. Выйдя замуж за Ивана Елпанова, она мечтала со временем склонить мужа на свою сторону, а потом полностью подчинить его, стать всему хозяйкой. Но Иван Петрович, как и отец, был "крепким орешком", больше всего не любил, чтобы кто-то вмешивался в его дела, особенно жена. Отца почитал и слушал, но чтоб слушать жену в делах?!
– Ни в жисть! – говорил он. – Ну што может понимать баба в мужичьих делах, да еще в торговле?! Ее место – у печи да в пригоне возле скотины!
Иван Петрович хоть и бойко подторговывал хлебом, мясом, пенькой и льном, а позднее – и кирпичом, но почему-то думал не как отец, не стремился во что бы то ни стало выбиться в купечество. Может быть, он был не таким деятельным, как отец, не таким самолюбивым, изворотливым и предусмотрительным?
Но вот уж в чем Петр Васильевич и Иван Петрович были точь-в-точь похожи, так это в том, что не любили, чтобы кто-нибудь вмешивался в их дела.
…В 1812-м году, после войны и неурожая, хлеб невиданно вздорожал и после Ирбитской ярмарки Иван Елпанов сразу же засобирался с обозом в Алапаиху.
ПОЛЫНЬЯ НА РЕЖЕ
Был конец марта, стояли морозные утренники, но днем подтаивало, дороги-зимники быстро осели, потемнели, и колеи стали наполняться вешней водой.
Нагруженные хлебом возы уже стояли посреди елпановского двора. Накануне Петр Васильевич говорил за ужином Ивану:
– Не ездил бы ты нонче в дорогу-то… Вдруг еще сильнее оттепель грянет, да к ней еще и снег? На речушках наледь выдавит, зерно подмочите, не дай Бог, а подмоченное-то, известно, по дешевке пойдет!
Иван запустил здоровенную пятерню в черную бороду, взъерошил ее, подумал и весело ответил:
– А-а-а, где наша не пропадала! Ниче, батюшка, до Алапаихи далеко ли? Бог даст, скоро обернемся, до крутой-то тали успеем и домой приехать!
– Ну нито тебе виднее: коли сильней оттепели не будет – успеть можно…
Когда запрягали лошадей, на дворе ощутимо потеплело, чуть подувал южный ветерок, и круглая полная луна сияла в небе. Какой-то голос вроде бы внушал Ивану, что ехать не нужно, но расчетливый и жадный ум так и толкал его в дорогу.
Обоз на этот раз был небольшой – всего из семи возов; поехали Иван Петрович, Анфиноген да двое работников. Впереди ехал сам хозяин, за ним работники и на последнем возу – Анфиноген. Петр Васильевич закрыл за ними ворота и, крестясь, пошел в дом.
Назавтра к полудню солнце грело чуть ли не по-летнему. На дорогах образовались большие нырки*, полные грязи и навозной жижи. Петр Васильевич с тревогой думал: "Не надо было ездить – куда же в дальнюю-то дорогу да по последнему пути?! На Бобровке, того и гляди, наледь выдавит. Ну, на Реже – там по мосту можно пробраться… Ох, Господи, хоть бы зимником-то не ездили!".
Щемило, сжималось сердце – чуяло беду… А тут еще, как на притчу, небо к вечеру затянуло по-осеннему низкими тучами, хлопьями повалил снег, ветер стал северным и такая метель поднялась – казалось, не весна на дворе, а вьюжный февраль.
Всю ночь не уснул Петр Васильевич, и всю ночь-ноченскую горела лампадка с деревянным маслом перед ликом иконы Николая Чудотворца.
Под утро метель начала стихать. Ветер, набесновавшись за ночь, как бы начал уставать, стал понемногу стихать и, наконец, на рассвете затих совсем.
Прядеинские старики, сидя в пожарнице, кто во что горазд обсуждали неожиданно нагрянувшие отзимки*. У каждого своя примета была: если метель начиналась вскоре после Ирбитской ярмарки, то говорили: "Пьяные черти с ярмарки едут". Если около Евдокии: "Евдокия свои шубы выбивает". Если же отзимок приходился на время сева около Георгия: "Егорий Победоносец на белом коне змия копьем пронзает".
Обоз из Тагила наконец-то вернулся. Старый Елпанов уже помог бабам управить скотину и, преодолевая одышку, вышел с деревянной лопатой за ворота – убрать наметенный мокрый снег и посмотреть, не идет ли обоз. И как раз вовремя: обоз уже миновал мост и приближался к елпановскому подворью.
"Господи, да где ж у них седьмая-то лошадь?! Куда же они Карюху-то дели? И Фенка что-то не видно…".
– Здорово, Иван! Ну, как съездили? А Финоген с Карюхой где?
– Финоген вон в возу лежит, занемог он… Беда с нами приключилася, батюшка… утопили мы Карюху-то вместе с возом… в Реже утопили!
– Господи твоя воля! Да как же это вас угораздило?
– Сам знаешь, в дороге всякое бывает… Аккурат прав ты был намедни – зря мы поехали-то!
Работники спешно выпрягали усталых, взмокших лошадей. Анфиногену помогли встать, вылезти и повели в дом. Помогли раздеться и уложили его под теплое одеяло. У него был сильный жар, заложило грудь, и не давал покоя беспрерывный сухой кашель.
– Речку Бобровку мы, батюшка, переехали удачно, – начал рассказывать за ужином Иван, – и дальше решили зимником ехать. До Режа доехали, смотрим – наледь большая на реке-то. Ну, слез я с возу, пошел передом… Иду, пробую кнутовищем наледь, а она глубоковата! Ну, думаю, да неужто не проедем? Воронуха моя прошла; проехал я – хоть бы што, остальные за мной. А шесть лошадей лед-то подрастоптали, и Финоген решил, видно, стороной проехать, а там то ли пролубь зимой рыбаки выдолбили, то ли весенняя промоина была, да снегом ее припорошило… Фенко вместе с возом и с Карюхой в воду огруз; лошадь бьется в полынье-то, копытами скребет, чтоб выскочить, да где там… Фенко вожжи бросил, на край полыньи выкарабкался, а Карюха с возом на дно пошла… Одели мы Финогена в сухое, что нашлось, но продрог он шибко. Отъехали от Режа с полверсты, наломали сушняку, благо, кресало и трут с собой, костер разожгли.
Уж за полночь приехали в Ялунинское, ночевать попросились. Насилу Фенко на печь залез, ночью жар у него поднялся, а утром видим – вовсе худо дело-то… Оставили мы его в Ялунинском, а сами дальше в Алапаиху поехали, думали, отлежится, пока мы ездим. Наказали хозяйке лечить его, денег дали. Фенко и сам говорил: пезжайте, мол, а я полежу дня два-три, на печи прогреюсь, авось и полегчает. Хлеб в Алапаихе продали, загрузились и поехали в обратный путь. В Ялунинском видим – Финоген не то што не поправился, а вроде еще больше расхворался… Одели мы на его тулуп, другим сверху накрыли, так лежа он и ехал всю дорогу. Ну да че уж теперь, дома-то скоро пойдет на поправу. Утре надо баню истопить, после бани-то сразу полегчает, да и нам с дороги помыться надо…
Наутро жарко топили баню и парили Анфиногена, но и после бани тому не полегчало. На пятый день после приезда Анфиноген Елпанов умер.
Горе семьи было неописуемым. Но как вновь поднимается нива, кажется, уж совсем вбитая в землю градом, так и человек помаленьку отходит. Среди повседневных забот забывается и большое горе.
Прошло сорок дней после смерти Анфиногена. Весна была хотя и поздней, но теплой. Подошло время сева, и Иван Петрович Елпанов с работниками выехал пахать пле.
НОВОЯВЛЕННАЯ ИКОНА
После 1775 года город Ирбит стал крупным торговым центром Зауралья, известным на всю Российскую империю, а Ирбитская ярмарка разрослась и приобрела размах и славу почти такие же, как ярмарка в Нижнем Новгороде.
В описываемое время Ирбит находился на пересечении караванных путей на границе Европы и Азии; товары везли из всех городов империи. Из Сибири шли меха, с Урала – железо, из Ташкента и Бухары – ковры и фрукты.
Торговый люд устремился на ярмарку и из-за границы, так что и китайские шелка, чай стали не в диковинку. В городе появились небольшие заводишки – винный, пивоваренный, но с закрытием ярмарки жизнь как бы затихала, и снова воцарялось глухое захолустье.
Это было невыгодно купечеству и духовенству.
Церковники Ирбита нашли выход: с ведома Святейшего Синода во всех церквах во время заутрени и обедни священники стали произносить проповеди о чудесах новоявленной иконы Параскевы-великомученицы. Среди верующих распространились слухи – якобы одной старушке во сне послышался какой-то голос, который повелел ей на утренней заре идти на Кекурскую горку, что за речонкой Арай, и на высокой, одиноко стоящей березе взять святую икону.
Старушка на гору не пошла; сон в следующую ночь повторился, но она и на следующий день не пошла. В третью ночь таинственный голос был подобен грому: "Иди, раба Божья Федосья, на юг и на восток до восхода солнца, и придешь ты к горе. Возьми икону с высокого дерева и помести ее в храм. Она явилась вашему народу, чтобы спасти его. Если ослушаешься – вся семья твоя погибнет, а дом сгорит".
Наутро разбудила Федосья внучонка Ванюшку, и пошли они вдвоем к Кекурской горке. Нашли одиноко стоящую ветвистую березу, а на ней – небольшую икону в дорогом окладе. Федосья велела Ванюшке влезть на дерево и снять икону, но икона тут же пропала с глаз, как будто ее и не было… Вернулись они домой ни с чем. На четвертую ночь Федосье таинственный голос велел идти за иконой одной – тайно, чтоб никто не видел, и в дороге не оглядываться. "А отрока Ивана с собой не бери, – внушал голос, – иди одна, и забудь все свои немоги…".
На этот раз Федосья исполнила все в точности. Без всякого труда, как когда-то в далеком детстве, старуха залезла на березу и сняла явленную чудотворную икону.
Среди верующего люда ходили слухи, что чудотворная икона явилась в отдаленной глухой деревне; другие судачили, что в самом Ирбите, но явилась не старушке Федосье, а отроку Ивану…
А пока на Кекурской горке начали строить часовню. С тех пор так и повелось – каждый год к девятой пятнице отовсюду стекался народ. Верующих год от года прибавлялось, и через несколько лет был заложен собор Параскевы-великомученицы.