Текст книги "Переселенцы"
Автор книги: Мария Сосновских
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР
В престольный праздник явленной иконы Казанской Божьей Матери множество люда – и конного, и пешего – направлялось на богомолье. Большой Казанский тракт не пустовал ни днем, ни ночью. Люди ехали, а чаще шли поклониться чудотворной иконе, надеясь получить исцеление от недугов. Тут были глухие, слепые, увечные, больные, уроды, нищие…
У самого тракта стоял старый, мрачного вида двухэтажный приземистый дом. Стекла в окнах позеленели от времени, рамы покоробились и обветшали. В первом этаже дома была парадная дверь и крыльцо в две ступеньки, выходящие в сторону тракта. Широкая двустворчатая дверь покосилась, железный кованый пробой проржавел, ступени крыльца скособочились и доживали последние дни. По всему было видно, что дому нужна твердая хозяйская рука.
Над входом красовалась вывеска "Трактир", до того ветхая и потемневшая от времени, что новый человек вряд ли что-нибудь на ней разобрал бы. Над воротами была вторая, тоже потемневшая, вывеска: "Постоялый двор Кузьмы Ивановича Китаева".
Хозяин дома и постоялого двора Кузьма Иванович Китаев давно уже умер, и теперь там жил младший сын Пантелей, известный на всю округу взбалмошный стареющий пьяница.
Постоялый двор и трактир Китаева были на бойком месте, всегда полны народа, и жизнь здесь шумела попойками, пьяными драками, руганью и мордобоем.
Пантелей Китаев, несмотря на разгульную жизнь, не потерял еще полностью былой цыганистой красоты. В сорок лет, ко всеобщему неудовольствию, он стал сватать восемнадцатилетнюю Катеньку Морозову, дочь казанского мещанина. Отец, Иван Осипович, новоявленного жениха с порога прогнал и впредь показываться на глаза запретил.
Бедный отец не знал, что его умница и краса ненаглядная Катенька давно уже встречается с этим прощелыгой и даже готова бежать из родительского дома. Его едва удар не хватил, когда Катя тайно обвенчалась и уехала со своим непутевым муженьком на китаевский постоялый двор при большой дороге.
Родители Кати, люди набожные, степенные и порядочные, приданого для дочери не пожалели, но с зятем знаться не захотели. Одна Катя слепо верила в Пантелея и считала, что таким и должен быть настоящий мужчина. Скоро, да только уж поздно, она поняла свою ошибку.
Молодая жена быстро надоела гуляке Пантелею, как прежде быстро наскучивали многочисленные любовницы; он зажил прежней разгульной жизнью с кутежами и драками. Злые языки утверждали, что, буйный во хмелю, он не раз избивал бессловесную жену. Екатерине Ивановне осталось лишь одно утешение – дочь, нареченная при крещении Соломией, и которую мать ласково называла Соломкой.
На десятый год замужества Екатерина Ивановна умерла от чахотки, оставив сиротой восьмилетнюю Соломку. Соломия хорошо помнила мать, высокую, красивую шатенку с карими печальными глазами. Днем она хлопотала по дому. Когда же наступали сумерки, а отца не было дома, мать то и дело тревожно прислушивалась, ходила по комнатам, поглядывала на дорогу или, накинув шубейку, выбегала во двор.
Вечерами, затопив в горнице камин, мать становилась на колени перед образами и ставила рядом Соломию. Она заставляла дочь читать вслух молитвы, говоря при этом: "Молись, доченька, чтобы Боженька послал в наш дом мир и счастье. Детская молитва – всегда доходчивее". Но резвушке и егозе Соломии молиться не хотелось, и она начинала рассматривать узорные дорожки на половиках.
Из других впечатлений детства в память врезалось и такое. Стояло жаркое, душное лето. Как-то, когда утром от жары не было никакого спасения, Соломия через настежь открытое окно на кухне услышала разговор двух работниц трактира, поварихи Палаги и Ульяны. Палага говорила:
– У нас в Аргаяше* две бабы, полюбовницы хозяина нашего, разодрались… Прямо на людях, при всем честном народе, и разодрались!
– А че, в Аргаяше у Пантелея-то Кузьмича сударушки, что ли, есть? – удивилась Ульяна.
– Спросила б лучше, где у него их нет! И не только в здешних краях, поди, и в Казани, а то и в Москве имеются… И что это за характер у Катерины Ивановны – в толк никак не возьму. Все-то она ему прощает… И бьет он ее, и гулеванит напропалую…
– Из-за Соломийки, может, терпит. И потом, сама знаешь, добрая она…
– Телепня** она, вот что я тебе скажу! Не пара она Пантелею Кузьмичу, оттого у них и жисти путной нет. По его-то характеру какую ему жену надо? Черта в юбке – не иначе! А мужики добра не понимают, только когда сила на силу идет, тогда они сдаются. Вот мой, к примеру. Тоже сперва, как я в трактир нанялась, загнусил: дескать, нанялась в трактир, там, наверно, и хозяин тебя лапает, и мужики пьяные! Дак я на него мигом страху нагнала – молчит теперь, даже если выпимши домой приду, и свекровь – тоже: "Вы чей, кричу, хлеб лопаете?! Своего-то у нас уж с масленицы не бывает, когда до нового-то урожаю еще эвон сколь ждать!". Вот и поживи тут честно-то, да по совести, да добром-то! С голоду подохнуть можно, ежели по совести жить!
Соломия из этого разговора поварих кое-что поняла. Она воспитывалась среди взрослых, и при ней не стеснялись в выражениях, считая ее несмышленым ребенком. Соломка давно уже знала, что значат слова "полюбовница", "сударушка", да и другие, более забористые.
Теперь она уяснила вдобавок: взрослые чаще всего не говорят, что думают, но о своей пользе и выгоде они думают всегда.
Как-то она увидела, как Палага, наложив на кухне полную сумку мяса и яиц, спрятала ее за баней, в густой крапиве. Соломия перепрятала сумку, а вечером следила из-за угла за тем, как Палага долго искала за баней спрятанное. Обшарив крапиву, а заодно и ближние кусты, повариха матерно выругалась и пошла домой с пустыми руками.
Как-то отец уехал по делам, сказав, что через неделю вернется. Но шла уже третья неделя, а его все не было. Все это время матери пришлось просидеть за трактирной стойкой. В трактире стояли шум и гам, царил беспорядок. Работник Митрич добросердечной матери почти не подчинялся и чуть ли не каждый день напивался допьяна; в трактире не успевали убирать со столов, и многие проезжающие, не пообедав или не поужинав, хлопали дверью, кляня хозяев. Некоторые отказывались платить за постой.
Иное дело было зимой. Во время непогоды, вьюги поземка сильно переметает Казанский тракт, ехать становится трудно и долго. А стужа! Мороз-воевода – он на чины-звания не больно-то смотрит. Мерзнет ямщик на козлах в худой шапке и латаном армяке. Но он правит парой, а то и тройкой лошадей, что хоть немного согревает в дороге.
Какой-нибудь важный господин сидит сиднем в своей карете или возке, и тут уж, коли начнут мерзнуть ноги, и теплые казанские валенки не спасут. Продрогнет проезжий и как о манне небесной начинает мечтать о постоялом дворе… Скорей бы под крышу, к печке! С мороза сойдет и немудрящий, но горячий ужин. Тем более, что богатые проезжие почти всегда возили с собой вино; иной купец еще и хозяина угощал.
Раньше постоялый двор был прибыльным делом. Но с тех пор, как не стало доброго хозяина, приветливого и услужливого Кузьмы Ивановича, в нем проезжие останавливались неохотно.
Далеко по Казанскому тракту пошла худая слава нынешнего хозяина постоялого двора и трактира в Аргаяше. Ну, как пьяница-то, как гуляка первостатейный Пантелей уж давно известен был, но когда на тракте стали грабители пошаливать, его несколько раз заподозрили в разбоях и грабежах. Да ведь не пойман – не вор, говорят. На всякий случай богатеи на конных тройках, с валдайскими колокольчиками и дорогой упряжью, старались в Аргаяше не задерживаться.
Татары, как известно, – непревзойденные лошадники и надежные ямщики. Но те, которых нанимали довезти до Казани, предупреждали богатых седоков еще на предыдущем постоялом дворе: "Моя едет прямо до Казань, пастаялий двор Китай остановляться не будет: место поганый, ограбить могут".
В масленицу на постоялом дворе расположились бродячие цыгане, и целую неделю от них не было покою. Всюду бегали, хлопали дверями, громко ругались и даже дрались, пиликали на скрипке, играли на гитарах, пели песни. В последний день масленицы, соловник, к хозяину наехало много гостей, опять вино лилось рекой, снова пели и плясали цыгане.
…В самый разгар очередного цыганского веселья Екатерина Ивановна умерла. У изголовья в последний ее час не оказалось никого: беспутный муж предавался гульбе, Соломия куда-то забилась со страха. Глаза умершей, плача, закрыла престарелая служанка Макаровна.
На похороны Екатерины Ивановны приехали из Казани дед и бабушка Соломии – высокий, худой, с длинной седой бородой старик и вся в черном, с сухим и желтым, как пергамент, лицом монахини пожилая женщина.
Их Соломия видела первый раз в жизни, и они казались ей посторонними людьми, тем более, что бабушка-монахиня будто не замечала Соломию и ни разу не приласкала внучку, только, не разжимая тонких бескровных губ, взглядывала на нее с укором, будто внучка была повинна в смерти Екатерины Ивановны.
Похоронами распоряжалась служанка Макаровна. Гроб стоял в гостиной на двух сдвинутых столах. Исхудавшее лицо Екатерины Ивановны казалось чужим и строгим. Она была в белом платье, в котором когда-то венчалась в церкви, с белыми цветами на голове. Соломии не верилось, что это ее мать, и девочке начинало казаться, что хоронить будут какую-то чужую женщину, а ее мама, живая и здоровая, вот-вот войдет в гостиную, поздоровается и пригласит всех пить чай. А к ней, к Соломке, подойдет, погладит по волосам, обнимет за плечи своей теплой, мягкой рукой и скажет что-нибудь ласковое…
Но ничего этого не было. Была церковь в селе Аргаяш, посреди которой стоял гроб с телом матери, кругом горели свечи и пахло ладаном, запах которого плавал по храму и возносился под высокие своды храма. Пел церковный хор. Макаровна, подталкивая Соломию поближе к гробу, тихо говорила: "Посмотри, Соломиюшка, на маму-то в последний раз…". Соломия слышала голос служанки как будто сквозь тягостный сон. За всю заупокойную службу ни одна слезинка не выпала из ее глаз – плакать она не могла, только смотрела вокруг сухими, испуганными глазами, а сердце сжималось и холодело, словно его обложили льдом. Когда ее привели из церкви домой, она опять, как во сне, слышала разговор работниц.
– Закаменело, знать, у ней сердчишко-то, потому и слез нету… Поплакала, легче было бы, – говорила Макаровна.
– Че ребенок восьми годов понимает? Скоро позабудет мать-то, да и все! – возражала Палага.
– Да типун тебе на язык! Лечить надо ее – от тоски да от испуга! Поди-ка сюда, Соломиюшка, поди, сиротинка моя горькая, – Макаровна подвела Соломию к откинутой западне* подпола.
– Повторяй за мной: "Тоска-печаль моя, сойди с меня, сгинь-пропади в темноте и во мраке!". Соломия старательно повторяла странные, загадочные слова. Потом Макаровна долго умывала ее какой-то водой, чем-то напоила из глиняного кувшина и повела за стол. В гостиной был приготовлен поминальный обед, и Соломия впервые за эти дни почувствовала, что очень хочет есть.
НА БЕРЕГАХ КАЗАНКИ И ВОЛГИ
После похорон дед и бабушка стали собираться домой и решили взять Соломию к себе в Казань. Дед впервые заговорил с ней:
– Собирайся с нами в Казань, Соломия. Придется взять тебя хоть на время, пока отец тут управится с делами…
– Не поеду я, не хочу! – Соломия отчаянно замотала головой . Ее пугало незнакомое, какое-то жестяное слово "Казань", где не будет доброй служанки Макаровны, а будут одни только эти почти незнакомые, суровые дед и бабушка…
– Поедешь, и без всяких раговоров! – приказал Пантелей Кузьмич.
Макаровна успокаивала плачущую Соломию:
– А ты, дитятко, не бойся! Езжай к деду-то с баушкой, будешь теперь для них утешением. Ты же внучка им родная! Они, на тебя глядючи, сердцем успокаиваться будут. Тоже ведь и их, стариков, понять и пожалеть надо…
…Там, где бегущая в крутых глинистых берегах речка Казанка впадает в величественную Волгу, на правобережье – словно горсть гороха рассыпана: это избы русской слободки. Приземистый старый дом Ивана Осиповича Морозова подслеповатыми окнами глядит на Казанку. Дом был большой, но крайне неуютный. Во всех трех жилых комнатах, прихожей и на кухне постоянно царил полумрак, так что человек, пришедший с улицы, после дневного солнечного света почти ничего не видел и прихожую проходил ощупью, спотыкаясь на бесчисленных порожках.
Посветлей и попросторней в этом доме была только одна комната с окнами на реку. Но и она была вся загромождена тяжелой мебелью: тут стоял огромный, до потолка, посудный шкаф, выкрашенный черной краской, под стать ему были массивный обеденный стол на толстых точеных ножках и громоздкие кресла.
В комнате было множество икон, и возле них всегда горела лампада: старики Морозовы отличались набожностью.
По утрам они просыпались очень рано и уже вскоре начинали молиться. Соломии не хотелось вставать на утреннюю молитву, но бабушка была неумолима. Она костлявыми, всегда холодными пальцами вытаскивала ее из постели и заставляла отбивать поклоны. Потом, уже отмолившись и все равно поминутно крестясь, она скрипела:
– Экое наказанье мне, прости, Господи, на старости лет! Неужто Катерина была такой вот ленивицей? Нет, ты в своего отца непутевого пошла! Скажу вот Ивану Осиповичу – пусть он назад, к батюшке такое сокровище везет!
Если в горенку входил дедушка, бабушкины тирады с сонливой и ленивой внучки, все время бросающей у входа грязную обувь, переходили на ее душегуба-отца…
После холодной зимы с метелями и снегопадами вдруг как-то разом началась весна. Великим постом, когда в Зауралье чаще всего бывают морозные утренники, здесь уже с гор вовсю бежали ручьи. Соломия, несмотря на ворчание бабушки, день-деньской пропадала на улице. Там быстро нашлись и подружки-сверстницы, и товарищи. Как весело было пускать по бурлящим канавам кораблики из щепок! Но как-то раз, поскользнувшись на глинистом берегу, Соломия съехала в овраг и едва не утонула в ледяной воде.
Подружки помогли ей выбраться и велели скорее бежать домой, но она еще долго старалась замыть грязь на пальтишке – бабушка ругаться будет!
Ей и в самом деле здорово попало – сначала от бабушки, потом от дедушки, который пребольно выстегал ее сыромятным ремнем, и она долго ревела в постели, прежде чем заснуть.
Назавтра она не могла встать, начался жар, и Соломия надолго заболела. Дед изредка подходил к кровати, молчал или виновато вздыхал, гладя ее по голове; бабушка приносила яблоко или пряник и спрашивала: "Ну, скажи, дитятко, где у тебя болит-то?".
Соломия упорно молчала или отвечала сердито: "Нигде у меня не болит!" и закрывала глаза, притворяясь, что засыпает. Бабушка, крестясь, отходила от кровати.
Соломия не знала, что старики Морозовы частенько говорили о ней и о покойной дочери.
– Ну и чадушко, – поражалась бабушка, – вот до чего злопамятна! И слова доброго от нее не добьешься! Катерина-покойница – та не такая была…
И бабушка заливалась слезами, а потом подходила к иконам и долго, истово крестилась и шептала молитвы.
Иван Осипович как умел утешал жену:
– Что теперь поделаешь… Говорят, кто умер молодым, того Бог возлюбил и к себе до срока призвал… А что на роду написано – того никак не обойдешь, не объедешь, нет!
В первый же день, как только спал жар и перестала болеть голова, Соломия удрала из дома. Потихоньку от бабушки открыла окно, спрыгнула на влажную после половодья землю – и вот она на воле! Ни за что, решила Соломия, никогда-никогда она не вернется в угрюмый полутемный дом Морозовых!
Кругом царила весна: одевались клейкими листочками тополя, из земли лезли зеленые стрелки молодой травы, наперебой трещали и пересвистывались скворцы. Казанка после половодья вошла в обычное русло. По легкому мостику Соломия перешла речку на другую сторону и очутилась в татарской слободке.
Она бродила просто так, без всякой цели. Когда к ней обращались на каком-то непонятном языке странно одетые, с закрытыми до глаз лицами, женщины, она убегала от них.
Соломия впервые видела Волгу, и только со слов Макаровны, рассказывавшей ей сказки, знала, какая это река. Но когда девочка добралась до высокого берега и увидела бескрайнюю водную ширь, то сразу поняла – это она, сказочная Волга.
По реке взад и вперед сновали парусники, внизу у воды люди, как муравьи, облепляли огромные баржи, к пристани причаливали и отходили от нее белые пароходы. Соломия не помнила, сколько она пробыла на берегу. Вдруг откуда-то явилась ватага здоровенных мужиков и кружком расселась в тени на порожних пузатых бочках и каких-то ящиках. Каждый достал из котомки тряпицу с чем-то съестным. У Соломии от голода уж давно сосало под ложечкой, и она нет-нет да поглядывала в их сторону. Наконец белобрысый рябой мужик из ватаги молча поманил ее толстенным пальцем.
Каким вкусным показался ей ржаной хлеб с луком и солью!
– Откуда ты, девонька? – жуя, спросил белобрысый.
– А я к дедушке и бабушке сюда приехала!
И Соломия рассказала, что хочет скорее домой, на постоялый двор, хотя он далеко, на Казанском тракте под Аргаяшем, а к строгой бабушке она и показываться не хочет.
– Неладно ты удумала, девонька!– укоризненно протянул мужик, что поделился с ней хлебом. – Дед с бабкой, наверно, с ног сбились, тебя искавши, а ты – вона, полдня уж на пристани!
Тут мимо проходил мужчина в белом кителе и в фуражке с кокардой.
– Василь Потапыч, погоди маленько, – остановил его белобрысый.
– Что тут у вас? – подошел полицейский.
– Да вот девчонка к нашей артели приблудилась, нездешняя она, к деду-бабке ее привезли недавно…
– Ну-ка, барышня, говори, где дед с бабкой живут? Адрес-то, и как они прозываются, помнишь?
– А как же!
Соломии страшно понравилось, что ее назвали барышней, и, желая казаться взрослой, она рассказала, что дед с бабушкой живут на улице Казанской, и что дедушку зовут Иван Осипович.
– Ну, знаю, – кивнул полицейский, – пойдем-ка, отведу я тебя к деду твоему!
В тот день сыромятного ремня ей не досталось; через два дня Иван Осипович отвез внучку на постоялый двор в Аргаяше. Больше Соломия ни разу не была в доме Морозовых, никогда их больше не видела и не знала даже, долго ли еще прожили старики.
«ДОЧЬ ИРОДИАДЫ»
За три месяца, проведенные в Казани, дома почти ничего не изменилось; прислуга была та же.
Макаровна ее встретила, как родную, и обе были рады встрече.
Немного изменился только отец. Он, может быть, по-своему любил дочь и даже пробовал баловать ее. Как-то он привез Соломии красное шелковое платье с короткими рукавчиками-фонариками, тремя оборочками и с большим вырезом. Платье очень шло к ее смуглому личику и черным волосам. Алую ленту в виде розы сшила и приколола к волосам Макаровна.
Домашние обомлели, а Пантелей Кузьмич сказал:
– Ну, к этому платью не хватает только настоящих украшений… А они будут, будут, черт побери! Дай срок, ты у меня настоящей принцессой станешь!
На другой день он велел Макаровне проколоть Соломии уши – для серег. А через несколько дней преподнес дочери тонкие золотые серьги с красными, как капли крови, камушками.
Отец был навеселе и, дыша ей в лицо перегаром, принялся неуклюже вдевать серьги. Соломии это не понравилось и она перед зеркалом легко вдела серьги сама.
– Застегни, дочка, замочки путем да носи, не потеряй. Серьги дорогие, из высшей пробы золота и с рубинами! А теперь вот это примерь…
Пантелей Кузьмич достал из нагрудного кармана носовой платок, развернул его и достал золотое ожерелье с камнями. Оно было массивным – впору грузной женщине, а не тонкошеей девчонке, но при виде его глаза Соломии вспыхнули алчностью…
– Знаешь, сколько оно стоит? – бахвалясь, спросил Пантелей Кузьмич. – Э, ни шута ты еще не знаешь, глупышка! Матери твоей было оно куплено…
– Батюшка, а почему оно у тебя? Разве мама не носила его?
Отец сразу стал серьезным, даже протрезвел.
– Она не любила дорогих украшений…
– А я люблю, я буду носить! Батюшка, отдай мне ожерелье!
– Я тебе подарю другое… только потом, не сейчас. Да смотри – не сболтни кому про это ожерелье!
– А ты мне, батюшка, подари сейчас – хоть то, хоть другое… Я хочу сейчас!
– Вот через две недели твой день рождения, девять лет тебе будет, тогда и подарю.
– А еще платье красивое купишь?
– Обязательно, только сейчас – спать, время уже позднее… Вон Макаровна уже идет прибираться!
Соломия улеглась в постель, но ей не спалось – она все ощупывала подаренные отцом серьги, будто хотела удостовериться, что они на самом деле у нее в ушах… Как хорошо дома! Не то что в Казани…
"А что, если сейчас пойти к батюшке и попросить его показать ожерелье, которое он обещал подарить мне на именины? – думала она, – хоть одним глазком взглянуть – лучше оно, а может, и хуже маминого?".
С детства ничуть не боявшаяся темноты, Соломия ночью могла обойти весь дом одна, даже без свечи, наощупь. Макаровна, уставшая за день от работы и бесконечной беготни, уже посапывала на своей постели. Удостоверившись, что старая служанка крепко спит, Соломия неслышно, как кошка, выскользнула за дверь и, стоя в коридоре, увидела, что в щели двери в спальню отца нет света. Значит, спит – поняла Соломия, и решила отца не будить, не то, чего доброго, рассердится да и раздумает ожерелье-то дарить!
Только она хотела вернуться в постель, как ее взгляд упал на тоненькую полоску света под дверями в конце темного коридора. Соломия знала: там маленькая комнатка с одним окном, забранным железной решеткой. Комнатку отец, когда бывал в добром настроении, с усмешкой называл своим кабинетом. Соломия, несмотря на запрет отца, и раньше бывала в этом "кабинете". В большом старом шкафу на полках пылились книги, которые никто не читал, лежали деловые бумаги и часто стояли толстобрюхие черные бутылки с вином. У другой стены был покрашенный черной краской и покрытый лаком стол с письменным прибором из хрусталя с позолотой и бронзовый подсвечник в виде голой женщины с факелом в руке. Входить и прибираться в "кабинете" разрешалось одной Макаровне и то только в присутствии хозяина.
Сомнений не было: свет проблескивал из-под двери "кабинета", значит, отец был там. Соломия, неслышно ступая, подошла к двери, но дверь была плотно заперта. Она заглянула в замочную скважину и удивилась – свеча стояла не на столе, как обычно, а где-то на полу, в углу за креслом. Отца не было.
"Где он, спрятался, что ли?". Сгорая от любопытства, Соломия неслышно приоткрыла дверь и просунула голову внутрь. Даже при тусклом свете свечи на стене рядом со спинкой кресла была видна дверка наподобие каминной, возле которой стоял отец. Приоткрытая дверь в "кабинет" неожиданно скрипнула. Пантелей Кузьмич мгновенно повернул лицо – бледное, с широко раскрытыми глазами…
– Кто здесь?! А, это ты, егоза… Почему до сих пор не спишь? И куда это Макаровна смотрит… Сейчас же в постель, не то плакало твое новое платье к именинам!
– Батюшка, помнишь, ты еще мне ожерелье обещал? – прикинулась виноватой хитрая девчонка. – Прости, я больше никогда-никогда не войду к тебе без спроса…
Соломия заснула нескоро: из головы не шел загадочный тайник в "кабинете" отца. Заснув, она впервые увидела во сне мать. Будто бы они с матерью идут в аргаяшскую церковь к обедне. Мать – в белом платье, с цветами на голове, такая же, какой была, когда ее хоронили. Они торопятся в Аргаяш, но… идут почему-то по высокому берегу речки Казанки. Мать – впереди, а Соломия успевает следом и громко говорит: "Мама, посмотри, что батюшка мне на именины подарил" и показывает ей то самое ожерелье. Мать оглядывается, и ужас искажает ее лицо. "Погибель это, Соломка… погибель!" – шепчет она трясущимися губами. И вдруг Соломия срывается с высокого берега в реку и стремглав летит вниз…
Она проснулась и сразу же пошла к Макаровне – рассказать свой страшный сон, но на пороге кухни остановилась, как вкопанная: отец громко и сердито отчитывал служанку:
– Знать, стара ты стала, Анна Макаровна, не справляешься уже!
– Да что подеялось, батюшка Пантелей Кузьмич?!
– Да то и подеялось, что вон девчонка в ночь-полночь босая бегает, а ты спишь себе!
Старая служанка, плача, оправдывалась. С тех пор, как не стало Екатерины Ивановны, она сбивалась с ног на работе; не раз просила Пантелея Кузьмича, чтоб он нанял ей помощницу управляться по дому. Тот, когда был в добром духе, обещал, но тут же забывал, и все оставалось по-старому.
А время шло. Соломия по-прежнему каждый день вертелась перед зеркалом, примеряя платья и прикидывая, как подойдут к ним очередные новые серьги с самоцветными камушками. В день рождения отец взамен обещанного ожерелья преподнес красивое золотое колье с вишневыми камушками, которое пришлось ей впору. Соломия втайне обрадовалась, что он не подарил ей материного ожерелья – никак не забывался тот страшный сон… Кроме того, отец купил ей красное шелковое платье и сам вплел в косу нитку жемчуга.
На именинах было много гостей, стояли шум и гам. Наяривала гармонь, тонко пела скрипка, звенела гитара. Отец вывел Соломию к собравшимся в гостиной. Все поздравляли именинницу, дарили подарки и даже подали маленькую рюмочку красного вина. Девчонке было весело среди гостей; ей очень нравилось быть в центре всеобщего внимания. Гости много пили, потом пели и плясали.
Просили спеть и Соломию; ее хвалили, говорили, что у нее замечательный музыкальный слух и голос, что ее надо учить музыке, пению и танцам. Уже поздно ночью Макаровна увела ее в спальню, раздела уже сонную и уложила спать.
С тех пор в любой праздник Соломия вертелась среди гостей, изо всех сил стараясь привлечь их внимание. Она привыкла тщательно и изысканно наряжаться и всякими путями вымогала у отца все новые наряды и украшения. Когда иной раз пьяные гости подавали девчонке рюмочку легкого вина, она готова была веселиться хоть всю ночь. С Макаровной ей стало неинтересно и скучно, и когда не было гостей, а отец куда-нибудь уезжал, она попросту не знала, куда себя деть. Макаровна пробовала учить ее вязать, вышивать и шить, но ей это быстро надоело, а работу по дому она делала по принуждению, да и то из рук вон плохо. Макаровна сердилась и бранилась, но Соломия, уже ощутив превосходство хозяйской дочери, грубила, огрызалась – словом, стала невыносимой.
Красивое ожерелье, виденное и наяву, и в ужасном сне, все-таки не давало ей покоя… Куда отец мог его спрятать? Конечно, в тайник в стене своего "кабинета"! А почему он так испугался, когда ночью она подглядывала в дверь? И ей захотелось непременно проникнуть туда, еще раз взглянуть на эту завораживающую вещь. Но как к ней пробраться? Дверь "кабинета" всегда была закрыта на ключ, а ключ отец или где-то прятал, или носил при себе.
Так прошли лето и осень. В доме все вроде бы оставалось по-старому: частые попойки и гости, приезжали разодетые женщины в дорогих платьях с украшениями, мужчины, вежливые и галантные, в изысканных костюмах… Многие восхищались красотой хозяйской дочери. Отец как-то во хмелю назвал ее непонятно-загадочно, но, похоже, в похвалу "дочерью Иродиады". С тех пор он, напившись, всегда начинал кричать на весь дом: "Эх, пляши, Соломия, дочь Иродиады! Пляши!".
Сам Пантелей Кузьмич тоже любил и умел плясать. Он выходил в круг в широкой кумачовой рубахе, в плисовых штанах и лакированных сапогах. Заложив руки за голову, он плясал все быстрей и быстрей, всем своим существом отдаваясь огневой цыганской пляске… Наверно, правы были те, кто считал, что в крови Пантелея Кузьмича Китаева есть немалая доля цыганской…
Но любил он и русские пляски, причем плясал до упаду. Под конец, тяжело отдуваясь, валился на диван или в кресло. Отдышавшись, снова плясал, сверкая золотой серьгой-полумесяцем. Доведя себя до полного изнеможения, он все же, широко раскрывая рот с ровными белыми зубами, продолжал кричать:
– А ну, а ну еще! Пляши, Соломия, дочь Иродиады! Весели душу!
Гости смотрели во все глаза и восхищались.