Текст книги "Переселенцы"
Автор книги: Мария Сосновских
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
…В этот раз на свидание с Палашей Василий как на крыльях прилетел:
– Пусть родители твои завтра сватов ждут!
– Ой, да как же это, Вася?! Ведь батюшка твой наотрез против нашей свадьбы был?
– А у него тоже батюшка есть! Дед Данила, спасибо ему, помог нам, Палаша! Уговорил он отца, чтоб он нашему счастью поперек не стоял, а отец сам мне сказал, что на свадьбу согласен!
Палаша, зардевшись румянцем, не помня себя, помчалась домой. Прибежав на подворье, долго прислонялась раскрасневшимися щеками к холодным перилам крыльца, но лицо все равно так и полыхало…
– Ты откуда это, девка, прибегла, ровно полоумная? -спросила ее в сенях бабушка Агафья. – И лицо-то у тебя, как кумач, красное… А раз горит, значит, кто-то про тебя говорит! Часом, не Василий Елпанов? – усмехнулась мудрая старуха.
…Назавтра приехали сваты, долго говорили с отцом и матерью, а Палаша сидела в горенке и прислушивалась к разговору. Сваты и родители потом позвали ее, спросили, согласна ли она выйти замуж. Могли бы и не спрашивать: у Палаши сердце так и ёкало от радости – наконец-то они с Василием будут вместе, на всю жизнь вместе! После этого и разговаривать было нечего, на стол выставили вино, начали "пропивать невесту".
Народу на венчании в церкви было много. Палаша стояла, как во сне, и как сквозь сон она слышала разговоры.
– Хороша невеста-то!
– Ну, Елпановы уж не ошибутся, уж они свое возьмут…
– Говорят, и приданое хорошее дали.
– Вестимо, ведь одна она дочь у них!
Пелагея стала вспоминать, как она вошла в чужую семью. Трудно было поначалу: семья Елпановых большая – семь человек, да она восьмая. И хорошо, что не было ни одной золовки. Не зря в песне поется: "Лучше деверя четыре, чем золовушка одна".
Больше всех в семье ее уважал дед Данила, всегда звал внученькой. Дед был веселого характера, любил шутить. Свекор, наоборот, был угрюм, немногословен, как будто вечно на кого-то сердит.
Работы было много, и свекровь Палашу не очень-то жаловала, но рядом был долгожданный Василий, и все житейские мелочи быстро забывались.
…С того Покрова, со дня свадьбы, незаметно прошло девять лет. Девятнадцати лет она выходила за Василия, а теперь уж ей двадцать восемь скоро, а мужу тридцать один будет.
Василий был хорошим мужем и отцом. Из четверых детей, что родила Пелагея, двое умерли до года; двое уж подрастают: Настеньке уже скоро восемь, а Петруньке пятый идет с Петрова дня. Настенька, "отцова дочка", русоволосая, с синими, как у отца, глазами, тихая и послушная. Другое дело – Петрунька, настойчивый и настырный непоседа. Тот любил, чтобы все игрушки его были, командовать, даже ребятами старше себя, любил. А вот слушаться не очень-то любил. Отец часто ремешком его охаживал, но упрямец-сын все равно делал все по-своему.
Василий, бывало, с досадой пенял Пелагее:
– Видно ребенка в ребятах – жеребенка в жеребятах! И в кого он у нас такой упрямый? Не иначе – в твою породу пошел…
– Да чего ты, – примиряюще посмеивалась та, – хорошие у нас ребятишки растут, дай им Бог здоровья!
…Вдруг, как бы во сне, прозвучал голос Анфисы:
– Что это задумалась, Палаша? Родная сторонушка на ум пала? То-то я гляжу – песня у нас сегодня не клеится… Давай-ка ребят спать укладывать, а сами еще немного посидим, да и тоже спать. Никита овин досушивает, спозаранку молотить ведь надо.
Утром чуть свет Пелагея проснулась. Василий тоже не спал, сидел на лавке.
– Ох, Вася! И до чего надоело работать на людей… Сколько уж мы работы Никите сделали, а себе-то когда будем? Вот всю ведь зиму мы с Настей на Шукшиных прядем, потом ткать станем, а даст ли Анфиса аршин-другой холста – неизвестно… Не думала я, как с родины мы уезжали, что на чужих людей придется работать. Не надо уж было трогаться с места, вот оно, лихо-то, за тридевять земель нас искало, да нашло!
– Ладно, не горюй, Палаша, потерпим! Эту зиму поживем у Никиты, а там свою избу обоснуем, переедем.
– Да ведь придет весна, и для Никиты опять надо будет пахать да сеять. У него работы каждый день вон сколько! По его хозяйству двух-трех человек работников держать круглый год надо…
В это время раздался стук в окно и Никитин голос позвал: "Молотить скорее идите!".
– Ну, легок на помине, – только крякнул Василий и стал одеваться. Все пошли на гумно. В особо урожайные годы прядеинцы молотили всю зиму, а в эту закончили зимним постом.
Во время молотьбы, когда Никита сушил ночами овины, Василий управлялся с лошадьми, ходил в амбар за овсом, засыпал его лошадям Никиты и своим. Лошади при виде его с пудовкой овса начинали ржать, он засыпал в колоды овес лошадям – и Никитиным, и своим тоже. Как-то Никита сказал Василию с досадой:
– Ты что это – чуть ли не весь овес свалил лошадям, в амбаре-то скоро пусто будет!
– А что я, сам овес-то ел, что ли? Ну, давал лошадям понемногу. Да как не дашь, с зимы же надо коней поправлять, а если зимой заморишь, дак весной много ли напашешь?
– То я и смотрю: сена у тебя не убывает, зато мой овес своим лошадям травишь… Ты что, его сеял?
Василий, обычно мягкий, на сей раз не смолчал, здорово возмутился.
– Только что не сеял, а так – всю работу делал! Жали мы с тобой вдвоем, и снопы убирали вместе, и молотили. Я и веял, и в амбар зерно возил, и в твои сусеки засыпал! Если бы я к тебе в работники нанялся, ты бы меня кормил, одевал, да еще и платил. А баба моя сколь вам кудели очистила, вычесала да напряла за зиму?!
Никита молчал, а Василий продолжал бушевать.
– Вижу, чего ты добиваешься своими придирками да вечными понуканиями – чтобы нам с Пелагеей убираться из вашей малухи!
– Да что вы, что вы! Куда же вы зимой-то, не выдумывай! А про овес – это я так… к слову пришлось…
После этого в их отношениях что-то изменилось: Никита Василия больше ничем не попрекал, и работали они бок о бок, и разговаривали, но все-таки какая-то кошка между ними пробежала…
Шукшин говорил жене:
– Вишь он какой, Елпанов! Такой зубами землю грызть будет, а дай время – богаче нас станет. Уж я-то знаю: всяких людей повидал, не зря Расею-матушку пешком прошел и в Сибири десять лет бедовал… Это большая наука для кого угодно, каторга-то.
Начались трескучие морозы. Как-то в воскресенье Пелагея пошла за реку к куму Афанасию. У того в землянке топилась глинобитная печь, потрескивая дровами, было тепло и уютно. Афанасий подшивал валенки, кума Федора пряла.
– А, кумушка, здравствуй, давненько ты у нас не бывала! – приветствовал ее Афанасий. – Все в работе да в работе? Учти – чужу работу вовек не переделаешь… Вон у меня баба-то прясть нанялась в люди… А я не такой – хоть и пересолю, да выхлебаю! По мне, так уж лучше щепку с места на место перенести, да в своем хозяйстве, чем убиваться на чужих людей. Люди-то, они сначала к тебе лисой подкрадутся, а потом – цоп! – и возьмут свое. Особенно здешний народец. Уж такие все тертые калачи! Известное дело, каторжане… Намеднись Кирилы-косого баба приходила к нам, дак вся слезами уливалась, все на никудышного мужа да на жизнь свою жаловалась. Кирила-то дома в деревне был первый лентяй да пьяница, ну куда ему было трястись, дураку, в этакую даль! Последнюю лошадешку тут продал, а ведь жить надо как-то. Ну и пошли на год в работники к Кузнецову Игнату. А Игнат как был до каторги вор, за что и угодил в Сибирь-то, так и после каторги вором остался. Всех работников на работе замучил. Известное дело: мол, я худой, да хозяин.
Сынок у него, каторжанское отродье, к девке Кирилы Катьке привязался, нигде проходу не дает! Кирила с бабой своей теперь ревмя ревут, а год ведь как-то дорабатывать надо! А ведь сколько я говорил, и куму Василию сколько раз талдычил: не след нам, новгородским, с местными связываться. Я даже и строиться не стал в каторжанской-то слободке. Сюда вот, за реку-то не всяка каторжанска тварь приползет! Построились здесь, вот и будем жить одни новгородские, а их сюда не пустим. Скорей бы весны дождаться… Местные говорят, что больно долга здесь зима-то!
– Поначалу всегда трудно, где ты ни живи, – вмешалась Пелагея. – Ну да ничего, уж как-нибудь обживемся.
Придя домой, она рассказала Василию, о чем ей говорил кум Афанасий.
– Вот я одного в толк не возьму, почему так бывает,– сказал Василий, выслушав ее. – Взять, к примеру, Никиту, да и всех остальных. Вчерашние каторжане, нищие, но чуть только в люди выходить стали, едва хозяйством кое-каким обзавелись, а уж работников им подавай…
Вот говорю я с Никитой, спрашиваю: к чему тебе столько посева? А он мне: хлеба, мол, много надо. Да еще, говорит, у меня две рабочие лошади да жеребенок подрастает – овса побольше не вредно бы, а тут две дойные коровы, да телята, да овцы-свиньи, да сколько птицы всякой – всех кормить надо! Вот и хочу с каждым годом посев увеличивать. Здешние земли-то – никем не меряные, и свободной земли – тыщи десятин, знай паши себе да сей, что тебе надобно! А я снова спрашиваю: зачем тебе столько скотины держать? А как же, говорит, без скотины-то жить? Чтобы было что продать и себе осталось, ведь мы кормимся, одеваемся, обуваемся – все от скотины, а нет ее, так ты – пшик, а не хозяин! Я тогда говорю: где тебе одному справиться со всей этой работой? А он мне: работников найму – вон сколько вашего брата-то шатается – велика Расея-матушка, а нет – так каторжан пригонят!
Да, видно, прав был кум Афанасий, не надо было с Шукшиным связываться… Да что уж теперь – весна скоро, глядишь, своим домом заживем!
…Пасха была ранняя, и на святой неделе изредка шел снег, и порой даже вьюжило. Да, зимы здесь намного длиннее, чем в России. Так говорили новые поселяне, а старожилы уверяли, что разница невелика, да и годы бывают разные, и что тому, кто раньше жил где-нибудь в степях, в Зауралье нравилось больше. Долго еще зима напоминала о себе заиндевелыми утренниками, а леса смотрели словно из-под седых и мохнатых стариковских бровей. Но весна мало-помалу завоевывала новые рубежи.
Потемнели дороги. Как бы поднялась еще выше, воспарила небесная синева. Прилетели грачи, стали обживать старые гнездовья. Потом из-под талого снега побежали первые ручьи. Вот и Кирга вскрылась и, взломав лед, с шумом понесла свои воды в низовья, на заливные луга…
Однажды утром, по раннему заморозку Василий пошел в поле посмотреть, как перезимовала его полоска ржи. Осенью всходы поднялись хорошие, до настоящего снега не вымерзла ли за зиму рожь-кормилица?
Зимой Василий каждую морозную ночь выходил на улицу, думая об этой полоске, не затягивается ли небо мороком. "Господи, дай снежку, закрой землю – холодище-то какой, вдруг вымерзнет рожь-матушка. Чем тогда кормиться, как жить?!". Так бы и пошел, лег на полоску, закрыл бы ее собой, защитил бы от жестоких морозов…
После быстрой ходьбы Василий остановился и перевел дух только тогда, когда подошел к своей полоске. Вытирая со лба пот, увидел меж комьями земли на прошлогодней озимой пашне остренькие жальца ржаных всходов. Отлегло от сердца: выжила, в рост скоро пойдет!
Весна принесла и другие заботы. Афанасий и Василий принялись месить оттаявшую глину, делать кирпич-сырец, чтобы класть из него печи взамен глинобитных.
Кумовья первыми из поселенцев стали обживать свои избы, а вслед за ними новоселья справили и остальные приезжие – двенадцать семей с Новгородчины. Скоро за Киргой выросла улица-односторонок. Все избы стояли на взгорке, окнами к солнцу. Место было красивое, веселое; его скоро стали называть Заречьем. А на другом берегу Кирги появилась слободка, окрещенная в Прядеиной Каторжанской слободкой.
Дотошный и упорный Никита Шукшин вскоре взялся за давно задуманное им дело. Вместе с соседом Андреем Шиховым возле глиняной ямы построили сарай, а в откосе речного берега соорудили большую глинобитную печь. И стали, как мечтал Никита, делать настоящий кирпич: предварительно высушив заготовки в сарае, их сажали в печь и обжигали кирпич до звона. Печь топили круглые сутки по очереди.
И вот настал день, когда Никита перевез кирпич к дому, проворно порушил прежнюю печь-глинобитку и стал класть новую, кирпичную, с дымовой трубой на крыше. Любопытствующие со всей деревни собралась около никитиной избы, некоторые заглядывали в нее и, выходя, недоуменно пожимали плечами:
– Дак че, он в потолке-то дыру сделал, и в крыше тоже. А вдруг дождь пойдет? Никак он штанами дыры-то закрывать будет! Ну, тогда уж ему придется безвылазно на крыше сидеть! – хохотали зубоскалы.
Но Никита, не обращая внимания на насмешки, все клал да клал кирпич за кирпичом. Вот уж он делает трубу…
Зеваки с удивлением впервые увидели на тесовой крыше деревенской избы кирпичную трубу.
– Глядите-ка, а дыры-то ведь не стало! – кричали одни.
– Да неужто дым пойдет в трубу эту – да ни в жисть! – сомневались другие.
Никита слез с крыши, принес дров, сложил их в новой печке, зажег от уголька лучину и сунул ее меж дров. Они вроде весело загорелись, но дым сразу наполнил избу, и все принялись хохотать и подначивать. Но Никита не унывал. Он вытаскал обгоревшие дрова и долго жег только одну лучину.
Дым мало-помалу пошел в трубу, и тогда, подложив в топку дров, Шукшин крикнул с крыльца:
– Андрей, ну-ка, погляди, идет ли дым через трубу!
Но тут уж все увидели, что идет дым, да еще как! А в избе дыму не было. Вот и перестали насмешничать да зубоскалить. Печь из обожженного кирпича понравилась всем, и многие загорелись тоже наделать кирпича и в своих избах заменить глинобитные печи на кирпичные. Да некогда стало: подошла посевная – горячая и трудная пора для крестьянина-хлебороба. А для новых поселенцев – трудная вдвойне.
Василий пахал целину. Веками не знала сохи земля в Зауралье, пока сюда не пришли первые земледельцы, люди, кормящиеся и живущие за счет земли. Для Василия Елпанова это была первая пахота на новом месте, и работал он до самозабвения. Пахали от зари до зари. Ломило спину, еле несли натруженные ноги, в глазах ходили красные круги, а пахарь все шел и шел за сохой…
Изредка Василий останавливал лошадей, наскоро выпрягал Коурка и Звездочку и давал им по охапке сена или пускал пастись где-нибудь около болотца, где уже пробилась и пошла в рост молодая трава, а сам в изнеможении валился наземь и отдыхал, слушая колокольчик жаворонка и глядя, как плавно кружит над пашней коршун-канюк.
Вспоминалась родная деревня. Что-то поделывают сейчас, живы-здоровы ли родители, братья, дед Данила, как послать им весточку из этих мест, куда занесла его судьба, раз на много верст кругом нет ни одного грамотного человека? "Вот отсеюсь – поеду в волостное правление, упрошу писаря написать да послать письмо", – думал Василий.
После пахоты Настя ездила верхом на передней лошади – боронила землю. Посеяли немного пшеницы, а кроме того – ячменя, овса и льна; в огороде посадили картошку и овощи. Часть семян была привезена с собой с Новгородчины, часть купили на месте, часть дал Никита.
Теперь Елпановы наконец снова жили в своей избе. Но как же тяжела и беспокойна доля крестьянина-земледельца: отсеялись еще до Николина дня, а с тех пор – хоть бы один дождичек Бог послал!
"Закостенело небо-то, – сокрушались, говорили мужики-старожилы, – придется в Киргу, в приход за попом ехать, пусть уж молебен отслужит".
Молебен приходский священник назначил на воскресенье, а уже в субботу вечером солнце садилось в тучу, и к ночи начал накрапывать долгожданный дождь. Постепенно он превратился в настоящий благодатный ливень. Босоногие ребятишки, подбадриваемые взрослыми, с гиканьем и визгом носились под дождем и кричали: "Дождик, дождик, пуще, дам тебе я гущи, дам хлеба каравай – весь день поливай!".
После обильных дождей и посевы, и травы пошли в рост. Новых поселян собрали на сход. Решили послать кого-нибудь в волость и нанять писаря, чтобы он послал грамотку от всего Заречья в Новгородскую губернию – известил родных и близких поселян. У Василия дома было много работы: он торопился до сенокоса срубить конюшню, чтобы зимой лошади стояли в тепле и меньше долили волки, и в волостное правление направился Афанасий.
Елпановы – Василий, а еще больше Пелагея – хотели к зиме купить телку.
…Матрена Кирилиха сидела в афанасьевой землянке, пряла куделю для чужих, и слезы одна за другой текли по ее изборожденному глубокими морщинами лицу. Кирилихе не было еще и сорока, но выглядела она старуха старухой. "Господи, да за что же такие наказания, чем же я перед тобой провинилась? Не жизнь, а одно мучение… Пошли, Господи, смерть по мою душу! Ну, к чему нам было сюда ехать, себе на горе да несчастье…".
И под горькие думы вспомнила свою трудную жизнь, хворого отца, кашлявшего на печи, измученную работой мать. Потом – похороны отца и следом матери, три года в работницах в семье дяди, материна брата. Семья была большая и жила – с хлеба на квас. Дядя выдал ее замуж за парня из той же деревни. Не успели обжиться в избе мужнина отца, как Матрена в двадцать лет осталась вдовой с дитем на руках.
Они в то время были на оброке да еще платили гужевую повинность. Барин жил в Питере, но с каждого хозяйства еще требовал гужевую повинность. По первопутку надо было везти хлеб из Чудова монастыря в столицу. С обозом пошел и матренин Иван, да так и не вернулся: загинул в дороге – по тонкому льду утонул в реке вместе с конем. Дочка Катюшка на первом году была. Как вдовой молодухе хозяйство вести, да еще без лошади? Вот и пришлось принять в дом Кирилу-то. Про того и раньше нехорошая слава шла: ленивый мужик, вот к вину сильно горазд. Но что было делать, с дитем-то кто добрый замуж возьмет…
С тех пор и начала Матрена не жить, а горе горькое мыкать. Через пять лет родился Павлушка. Матрена надеялась, что Кирила образумится наконец, станет путем хозяйство вести – на некоторое время на него находили такие порывы. Даже лошаденку приобрели, и хоть худо, но жили своим домом. Но дернула же нелегкая ехать сюда! Продали избушку, посадили ребят на телегу и поехали. Деньги за избушку разошлись мигом, и куда – Бог весть.
По приезде в Прядеину Кирила продал лошаденку и вырученные деньги пропил. Куда деваться – пошли в работники, хорошо хоть, что к этому времени ребята уж большенькими стали.
Да хозяин попался не только сам по себе скряга-скрягой, но при случае не прочь был прихватить чужое. Был у него сын Федька, отпетый наглец и охальник. Что отец, что сын – одна порода-то – одинаково стремились разбогатеть, да чтоб поскорее. Двадцатилетний Федька с бычьей настойчивостью стал привязываться к новой работнице, даже замуж Катьку взять сулился.
Ей пошел восемнадцатый год; раньше она не была красавицей, но к невестиной поре выправилась и расцвела. Матренина дочь до смерти боялась и терпеть не могла этого верзилу с его руками-граблями и наглыми зелеными глазами. От Федьки нигде не было спасу – ни на покосе, ни на игнатовом подворье.
Когда уже невмоготу стало, она пожаловалась матери. Та поохала, повздыхала, намекнула было хозяину, но толку не вышло… Как-то, уж весной, дочь с плачем призналась матери, что беременна. Кирила, по обыкновению, напился. Учинил разгром в избе, отдубасил Матрену, выгнал из дому ни в чем не повинного Павлушку и исхлестал вожжами дочь. Жили они в малухе у Игната Кузнецова. Пьяный родитель пошел к хозяину. Тот с помощью сына вышвырнул его из избы, как худого котенка.
Назавтра Кирила пошел к хозяину уже трезвым, но дальше порога его не пустили. Хуже того, Игнат выгнал работников из своей малухи: "Идите, куда хотите, вместе со своей девкой-потаскухой!".
Кирила пригрозил пожаловаться старосте и потребовал платы за работу, пусть не за полный год. Игнат вынес полпуда муки, бросил ему под ноги, с тем и выгнал за ворота.
Пришлось мыкаться на квартире. Когда афанасьева семья стала жить в доме, Афанасий пустил в землянку Кирилу с Матреной, которую теперь иначе как Кирилиха и называть перестали.
"На чужой роток не накинешь платок" – в народе не зря так говорят. Конечно, молва о катькином позоре черной змеей поползла по деревне. Катька сначала хотела утопиться, но, видно, много было в ней здоровой жизненной силы…
Отец пропивал последние гроши; или буянил, или, до хруста сжав кулаки, плакал пьяными слезами. Теперь он стал работать поденно да и то от случая к случаю. А "беспутную" Катьку никто на работу не нанимал, и она помогала матери прясть или ткать. Матрена выбивалась из сил, чтобы хоть как-то накормить семью.
Кумушки-сплетницы при встрече с ней и ахали-охали, и с виду вроде сочувствовали. Но в спину Матрене язвили:
– Яблоко от яблони далеко не падает – какова мать, такова и дочь!
– И не говори, кума! Ежели сама Матрена добра была бы, так с чего так Кирила-то ее что ни день лупцевал?
– Катька ихняя, говорят, хотела Федьке в жены навязаться, да Игнаха Кузнецов вовремя заметил да и вытурил их из малухи-то!
Но были и такие, которые Матренину дочку не осуждали, а наоборот – осуждали Кузнецовых.
– Игнат и сам-то хорош гусь! В богатые метит, мол, честь – она по богатству воздается… Опять же сынок у него – первый прощелыга!
Некоторые пробовали по-доброму советовать Кузнецову-старшему:
– Ты бы, Игнат Петрович, женил сына на Катьке-то! Ведь куда ей теперь деваться? Отец неродной да пьяница еще… А ей ведь – ни дому, ни лому! Того и гляди, до греха дойдет, руки на себя наложит Катька-то – вон как убивается, сердешная!
Кузнецов, брызгая слюной, шипел:
– Тоже мне, советчик выискался! Небось, и без сопливых склизко… Мне лучше знать, на ком сына женить!
И вскоре действительно женил по своему усмотрению: невесту Федьке сосватали из зажиточной семьи. И приданое было хорошим. Но не из своей деревни, а из Кирги, там и обвенчались, дома устроили пышную свадьбу. Любил Игнат Кузнецов похвастаться да пыль в глаза пустить – дескать, вот мы какие!
Матрена за этот год состарилась, наверно, на целых десять лет. Когда-то густые, красивые волосы поредели, голова вся покрылась сединой. И раньше-то всегда смиреная и покорная, теперь Матрена и вовсе не поднимала головы, повязанной темным платком. Иногда она сквозь слезы корила дочь: "Че нам теперь делать с тобой, Катерина, опозорила ты нас, не соблюла себя". Катька молчала, потупившись: что она могла сказать в оправдание девичьего греха? Разве что – головой в омут. Но дни шли, а в омут она не падала. Она будто погрузилась в какое-то забытье, как бы перестала понимать окружающее. Когда ее бил пьяный отец, она вроде и боли-то не чувствовала… Только молча смотрела на истязателя, словно лошадь, которую со злобой хлещет кнутом пьяный возчик.
Когда Матрена давала ей кусок хлеба, она съедала, а не давала – жила и так. Сейчас ее не смогли бы узнать и бывшие подружки. Когда-то свежее, румяное лицо пошло коричневыми пятнами, глаза ввалились, и из них глядели испуг и пустота.
Прядеинские мальчишки с улицы, прыгая на одной ноге, дразнили ее, высунув языки: " Гляди, робя – соломенна вдова идет! Арбуз проглотила, ха-ха-ха!". Катька вроде бы и не слышала их улюлюканья, и сорванцы мало-помалу отставали.
…Подошел сенокос, стали наниматься поденно косить сено и пропалывать хлеба. Тут Кирила-косой вдруг надумал строить избушку. Дочь он не щадил нисколько, заставляя ее делать самую тяжелую работу. И беременная Катька надорвалась и слегла.
Время от времени она теряла сознание, и в полубреду все просила пить. Матрена побежала к повитухе. Местная повитуха, толстая и рыхлая Прасковья Шихова сослалась на какую-то неотложную работу и идти к больной отказалась. Когда заплаканная Матрена, не чуя ног, плелась домой, она вдруг вспомнила старуху Евдониху, и ноги сами принесли ее к малухе, где жил дед Евдоким со своей бабкой Феофаньей. Матрена прямо с порога, едва успев поздороваться, с плачем попросила:
– Выручай, баушка. Последняя надежда на тебя!
– Вижу уж, с чем пришла-то… Катьке твоей, поди, худо… Чего ж ты, дурная, раньше-то не приходила? Погоди-ко, я сейчас…
Сухонькая и шустрая, как мышь, Феофанья сбегала в амбар, набрала там пучок каких-то трав и мигом завязала их в узелок. Когда они пришли, Катьке совсем было плохо.
– Вон до чего довели девку… Не знаю, сумею ли теперь помочь-то… Есть у тебя хоть отварна-то вода?
Роды были очень тяжелые. Часа через два Феофанья подала вовсю ревущей Матрене красный безжизненный комочек…
– Такой парнишка был хороший… да замучился, сердешный – недоношенный ведь… Ладно хоть мать-то отстояли!
Феофанья протянула Матрене пучок травы, что принесла с собой.
– На-ко вот травку, запарь ее, остуди да напои дочку-то, а потом укрой ее потеплее!
Уже взявшись за дверную скобу, повитуха напоследок подбодрила:
– Не горюй, Матрена! Молодая еще дочка, здоровая, так что все переборет и, Бог даст, поправится скоро. Да еще не одного родит!
– Уж и не знаю, баушка, как тебя благодарить-то? Ведь платить у меня нечем…
– Еще чего выдумала, какая уж плата? Мне Бог заплатит…
Как былинка поднимается после бури, так поднялась на ноги Катерина, стала помаленьку ходить, потом работать принялась. А главное – жить снова захотелось. "Не беда, что подружки меня забыли, – думала она, – даже Анка Спицына вроде сторониться стала. Ну, да Бог им судья!".
Теперь, наученная горьким опытом, когда к ней кто лез да лапы распускать пробовал, она хватала что ни попадя – вилы, лопату или просто полено, и назойливые приставания прекратились. Она замкнулась в себе и теперь редко с кем разговаривала, даже с матерью, а тем более с отцом. Постепенно о ее позоре люди стали забывать, даже кумушки меньше сплетничать стали. К тому же Катерина была хорошей работницей, и хозяева хоть в страду, хоть в любое время нанимали ее охотно.
С грехом пополам поставили мало-мальскую избушку. Брат Павлушка подрастал, ему шел пятнадцатый год – скоро он будет полный работник. Вроде бы все потихоньку стало налаживаться.
Вдруг по зимнему первопутку из Харлово приехал сватать пожилой мужик, вдовец лет сорока, с рыжей козлиной бородой, красными глазами навыкат, курносый и конопатый. Назвался он Артемием.
Отцу загорелось скорее выпить штоф кумышки; он и внимания не обращал на дочь, ревевшую как по покойнику и валявшуюся у него в ногах:
– Тятенька, не губите, не отдавайте меня взамуж! Лучше я с вами буду жить, робить стану, сколько вы пожелаете, – он же старый и противный! Ох! Уж лучше в омут головой, чем взамуж за козла душного*!
– Цыц, негодница, – орал отец, яростно грохая кулаком по столу, – ладно хоть этот взамуж берет! А кому ты боле нужна, с изъяном-то своим?! Тебе же, дурища, лучше – будешь теперь мужняя жена, хозяйка, а не кто-нибудь…
– Да у него ведь детей – полна изба!
– Эка невидаль! Вот и станешь водиться, небось, не барыня-сударыня какая!
Матрена молчала – в последнее время она стала бояться и слова поперек сказать, тем более, что по уговору Артемий согласился взять Катерину без приданого.
По деревне опять пошли гулять из избы в избу, с завалинки на завалинку такие разговоры досужих кумушек:
– Слыхали – Кирила-косой дочку свою непутевую за харловского вдовца Артемия сплавил? – говорила одна.
– Вот уж тот ей мозги-то вправит! – подхватывала другая. – Он, сказывают, мужик крутой, уж не одну бабу в гроб вогнал…
– А робят-то у него семеро, – тараторила третья, – и последний совсем еще маленький – баба у него после родов умерла, а робенчишко-то живет, сами знаете, на бедность да на горе они все выживают!
Матрена порой нет-нет да молча вздыхала или плакала втихомолку: жаль было дочь, пусть и непутевую… А Кирила-косой все так же ходил по деревне да искал, где бы выпить. К делу и не к делу хвастался: "У меня зять… вот мой зять!". То, что зять-то был старше тестя, Кирилу ни капельки не смущало, и он распускал слух, что зять его Артемий такой богатый, что вот-вот поможет завести лошадь и корову. Над ним смеялись и позаглаза, и в глаза: не так уж много верст от Прядеиной до Харлово, и все знали, что если и богат чем-то Артемий, так только голопузыми ребятишками…
По-прежнему у Кирилы ничего, кроме избушки, не было. Как-то начал он ограду городить, да напился и начатое так и бросил. Матрена по-прежнему нанималась в люди на поденную работу – где белье стирала, где полы мыла, где ткала; умела и могла одеяла стежить, а зимой нанималась прясть. Павлушка пошел в батраки "из хлеба и одежи". Один глава семейства ничегошеньки не делал, а все ходил по деревне в поисках выпивки да хвастал без удержу.
Минуло пять лет, как новгородские переселенцы приехали в зауральскую деревню Прядеину. Жили по-всякому, то есть, кто как умел, хотел или уж как мог.
…Василий Елпанов вышел на крыльцо своего дома. На востоке занималась заря, и скоро золотистая полоса распахнулась по всему горизонту. Благодать-то какая! Птичьи голоса взахлеб славят начало нового дня и словно поют хвалебный гимн солнцу. Василий наскоро обулся в бродни, взял под сараем узду и недоуздок и пошел в поле посмотреть пасущихся лошадей. Вскоре он вернулся, ведя лошадей в поводу.
Лошадей у Елпанова было уже три. Коурко стал уже старым, но на смену ему рос молодой жеребчик, сын Звездочки. Это был красивый и рослый конь, гнедой, как мать, и с такой же звездинкой во лбу, как и у нее. Гнедку было уже три года, и его помаленьку приучали к упряжке. Дойных коров на подворье стало две, кроме того, были бычок-годовик и два нынешних теленка. В пригоне толкалось и блеяло до десятка овец, по двору важно расхаживали гуси, суматошно мельтешили курицы. Были в елпановском хозяйстве и свинья с поросятами, а в конуре – собака Лыско. Кажется, все было так добротно устроено и жизнь шла так размеренно и спокойно, что невозможно представить, что чем-то или кем-то можно нарушить ее плавное повседневное течение.