355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Нуровская » Письма любви » Текст книги (страница 4)
Письма любви
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:22

Текст книги "Письма любви"


Автор книги: Мария Нуровская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

– В двух словах я хотел бы рассказать о себе. О том, что предшествовало нашей встрече…

Твоя исповедь длилась полночи. Итак, сентябрь, Вильнюс, отель. Тот мужчина. Еврей. Потом Сибирь. Хорошо, что только это, а не Козельск, Осташков, третьего названия я не запомнила. Рассказал, что они были расстреляны русскими. Ты выбрался с генералом Андерсом. В мае сорок четвертого года тебя сбросили с самолета в Польшу. Был курьером. Потом восстание…

– Никогда их не любил, – сказал ты, – но теперь я их ненавижу. Когда мы выиграем войну, то выкинем их отсюда… но если выиграют они… тогда конец…

– Ты считаешь, что все евреи – плохие?

– Это мафия, хуже сицилийской. Они скрывают свое лицо, выдают себя за других. Ты знаешь хотя бы одного поляка, который донес на своих в НКВД?

«Но немцам доносили на евреев», – подумала я про себя. И удивлялась, как можно так примитивно мыслить. Ведь ты был незаурядным человеком. У тебя такая хорошая профессия. Твоим призванием было спасать людей. Ну почему в одном-единственном вопросе ты был так жесток и категоричен? В моем вопросе… Я так хотела спасти наши отношения от фальши, от отчуждения, возникающего между нами. Я не могла вынести этого отчуждения. Неожиданно вспомнила, как Михал, который неизвестно где научился читать, произнес по словам «Т-р-а-у-г-у-т-т», а потом спросил:

– Что значит Траугутт[3]3
  Ромуальд Траугутт (16 января 1826, Шестаково, Гродненская губерния – 5 августа 1864, Варшава) – польский революционер, генерал.


[Закрыть]
, папочка?

– Это имя великого поляка, – ответил ты, – когда-нибудь мы с тобой поговорим о нем.

Я хотела говорить о нем сейчас.

– Во время январского восстания Траугутт обратился с обращением «К братьям полякам иудейского вероисповедания», – начала я тихо.

– Братья поляки, – с презрением повторил ты. – Траугутт был романтиком, поэтому проиграл. Теперь жидокоммуна возьмет все.

Тогда я поняла, что твой антисемитизм – это неизлечимая болезнь и мы должны научиться с ней жить. Я должна. К счастью, она не убивает тех, кто ею поражен.

Я еще раз попыталась возразить тебе, хоть это было для меня небезопасно. Это произошло после твоей дискуссии о евреях с мужем пани Цехны. Доктор удивлялся, что они так покорно шли в газовые камеры.

– Они всегда будут лизать руку господину, – сказал ты. – После взятия русскими Вильнюса евреи выслуживались перед НКВД, один перед другим. Сдавали скрывавшихся польских офицеров, принося в качестве доказательства отпоротые от их мундиров пуговицы с орлами. Это выглядело так же, как если бы они приносили отрубленные головы.

– Ну да, – соглашался с некоторой грустью доктор.

И тогда я пожертвовала листовкой, которая являлась для меня реликвией.

Я подобрала ее на улице, когда жила в гетто.

Не знаю, зачем я это сделала. Спрятала листовку, а потом унесла с собой из гетто. Это было сумасшествием, потому что в случае обыска меня бы ничего не спасло. Листовка – это прямое доказательство. И теперь она была доказательством против ваших слов. Твоих и доктора.

«Братья!

Призываем вас к сопротивлению. Не верьте в то, что вам говорят! Знайте, никто из ваших близких, вывезенных из Варшавы, не остался в живых! Все были сожжены в крематориях Треблинки, Бельца, Майданека! Братья, не позволяйте покорно отправлять вас на смерть, сопротивляйтесь. Вы должны защищаться, хотя бы для того, чтобы умереть с честью! Смерть палачам!

Еврейская организация сопротивления».

Когда все спали, я тихонько спустилась в столовую и положила листовку на стол. До утра не сомкнула глаз. Слышала, как встала пани Цехна, начала хлопотать на кухне; как проснулся Михал, как он бегал по лестнице взад и вперед. Затем встали мы. Обычно я сама вносила тарелки в столовую, а сейчас подала их тебе и с улыбкой произнесла:

– Отнеси, пожалуйста.

Сначала наступила тишина, а потом я услышала твой холодный голос:

– Цехна!

Началось следствие. Прежде всего, под подозрение попал Михал. Хотя все обстоятельства указывали на меня. Это я прислушивалась к вчерашней дискуссии о евреях, это я вручила тебе тарелки. Но ты не принимал это во внимание. Не думал, что я могу иметь с этим что-нибудь общее, поэтому сразу вычеркнул меня из списка подозреваемых. Михал защищался со слезами на глазах, а я мысленно извинялась перед ним.

– В общем, не помню, – сказал он в конце обиженным голосом. – Не помню.

– Нужно это сжечь, – проговорила пани Цехна и с суеверным страхом взяла листовку в руки.

Пройдя за ней в кухню, я видела, как она открыла дверцу плиты и засунула листовку в огонь. Пламя охватило бумажку, скрутило ее и мгновенно превратило в пепел. Пани Цехна закрыла дверцу, а я застыла на месте с ощущением, что гетто сгорело во второй раз.

Итак, Анджей, мы не можем говорить с тобой об этом, но мы должны с этим жить. Потому что у нас нет выхода. Без тебя я теперь, как без воздуха. Быть может, этот воздух отравлен, но это не страшно. Я готова за тебя умереть. Зачем мне другая жизнь?

Письмо третье

Март 51 г

Сегодня утром умерла Марыся, твоя жена. Перед смертью она тоже не могла говорить, как твоя мама. Только смотрела на меня. Мне показалось, Марыся хочет, чтобы я взяла ее за руку. Однако она сразу же вырвала свою бледную, худую ладонь из моей. Может, в это последнее мгновение обида взяла верх… Но все равно мы были уже не чужие. Более того, мы любили одного мужчину и одного ребенка. Это должно было нас сблизить. В редкие минуты мы действительно оказывались близки. Теперь она лежит в соседней комнате на кровати, словно просто уснула. Гроб привезут только завтра.

Я не могла спать. После моего последнего письма к тебе прошло почти семь лет. Не знаю, как точно сосчитать: тогда был декабрь сорок четвертого года, теперь март пятьдесят первого. Столько всего за это время произошло. Недавно мне исполнилось двадцать шесть лет, но это был печальный день рождения. Марыся очень мучилась, мы оба неотступно находились рядом и, по правде говоря, не помнили об этой дате. Только вечером, когда мы уже лежали в постели, ты сказал:

– Боже мой, ведь сегодня день твоего рождения!

В общем-то, это был день рождения Кристины Хелинской. Я родилась в другой день и на год позже. А значит, в твоих глазах была на год старше. Хорошо, что только на год… Я и ты. Постоянное откровение. Существование вместе. У нас были трудные минуты, нередко драматические, но никогда мы не переставали любить друг друга. Разве это не повод считать свою жизнь удавшейся? Однако на весах чувств, этих наиболее точных весах мира, всегда существует идеальное равновесие. После этих семи лет я хочу тебе рассказать о нас.

В деревянном доме с верандой мы провели еще почти полгода, приютившись втроем наверху. Слово «ютиться» означает жить тесно, почти друг на друге. Но для меня это время было счастливым. Вы находились так близко, стоило лишь протянуть руку. Мне абсолютно не мешало, что рядом спал Михал. А ты нервничал, считая, что мальчик может неожиданно проснуться. Но я чувствовала его сон, знала, когда нужно быть осторожными. Быть осторожными с ребенком… Ты недавно спросил меня, хочу ли я иметь своего ребенка.

– У тебя есть на это право, Кристина, – произнес ты.

Я не могла себе этого позволить, потому что наша жизнь проходила в обмане и этот ребенок был бы дитя обмана. Я не хотела этого. Но имелась и другая причина. Я боялась, что тогда стала бы меньше любить Михала и он бы много потерял. Как тебе все это объяснить?

– Сейчас мы не можем себе этого позволить, – возразила я, – пока Марыся больна. Вот когда она поправится…

Но было ясно, что она не поправится никогда. Когда мы жили в деревянном доме, я услышала, как-то спускаясь по лестнице, обрывки твоего разговора с пани Цехной.

– Вы живете как муж с женой, – говорила она. – А что будет, когда вернется Марыся?

Я с напряжением ждала.

– Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес? – ответил ты вопросом на вопрос и словно положил мне руку на сердце.

«Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес?» – звучало как самое прекрасное признание в любви. Ты ни перед кем не хотел оправдываться. Может, только перед Марысей… Но эта роль выпала мне. Я должна была рассказать ей, кто я и что делаю в ее доме. К счастью, мне не пришлось объясняться относительно одежды – к тому времени у меня была своя.

В течение этого полугода ты часто куда-то уезжал. А когда был дома, к нам постоянно приходили разные люди. Хотя ты не посвящал меня в свои дела, я знала, что ты состоишь в подпольной организации. И не могла ни вмешаться, ни даже признаться, что узнала правду. По радио стали появляться сообщения о борьбе с контрреволюцией, о бандитах из подполья. Я боялась. Каждая проведенная вместе ночь была для меня подарком. Я дотрагивалась до тебя с волнением и радостью оттого, что ты есть. Твоя необыкновенная мужская красота приводила меня в постоянное восхищение. Если бы я могла, то все время смотрела бы на тебя. Все время, не отрываясь…

В конце июля сорок пятого года, вернувшись после трехдневной отлучки, ты сказал, что мы будем потихоньку переезжать в Варшаву. Наша квартира на улице Новаковского уцелела, но, к сожалению, там уже жили две семьи. Для нас оставалась пара комнат, кухня стала общей. Когда мы уже лежали в постели, ты твердо произнес:

– Мы проиграли войну, Кристина. Нам будет тяжело, но мы должны жить. Хотя бы ради себя.

Твои руки обнимали меня так, словно я стала твоей единственной опорой. Я видела над собой твое лицо, глаза. Ты настолько стремительно хотел мной овладеть, что меня охватило беспокойство. Я целиком принадлежала тебе. Ты искал спасения в моем нагом теле. Но оно могло дать лишь минутное наслаждение, а силы для выживания ты должен был найти в самом себе.

– Ты врач, – тихо прошептала я, когда мы лежали рядом. – Ты обязан лечить людей, вне зависимости от строя.

– Думаешь, мне разрешат? – услышала я.

Ты потянулся за сигаретами, меня снова смутил этот жест. Я никогда не говорила тебе, но, когда ты закуривал после наших занятий любовью, ко мне возвращался старый страх. Страх перед тем вопросом, который ты мне в свое время не задал… Вопросом, который всегда стоял между нами. И все же считаю, что молчание – это лучший выход. Если уж я все равно не могу сказать тебе правду. Эта правда после прошедших семи лет стала другой. И мое гетто теперь другое. И я иначе вижу себя, прошлую. Вижу ее изнутри. В последнем письме я писала о себе «та», и это являлось как бы своеобразной защитой. Может быть, теперь я стала больше понимать ту девушку, почти что ребенка, которая отважилась на подобное решение. И на нее, и на отца я смотрю с некоторого расстояния. Видишь, я написала «на нее» вместо «на себя», но ведь с тех пор прошло семь лет. Мне их жаль, и эта жалость, наверное, моя боль.

Теперь я уже не думаю, что виновата в смерти отца. Его убило гетто. Мы не смогли найти выход из ситуации, которая оказалась сильнее нас обоих. Отец мучился, будучи не в состоянии меня уберечь, а я чувствовала, что не могу уберечь его. Но все же то решение – идти за отцом – было спасением. Если бы я осталась с матерью, то после его смерти не смогла бы жить. Я это знаю. Я чувствую это. Я была с ним рядом до конца, только в ту минуту, когда он умирал, эсэсовец держал в своих объятиях мое тело. Звучит ужасно, но в действительности все выглядело не совсем так. Между нами были отношения палач – жертва, однако роли поменялись, и потом я стала его палачом. Тот человек по-настоящему мучился. Я видела в его глазах растерянность и боль. Думаю, он влюбился в мою невинность, которая была для него чем-то неизведанным. Моя чистота была исключительна. Он желал ею обладать, но не мог. И чем больше он старался, тем больше она была для него недосягаема. Он мог ее только уничтожить, но для этого требовалась смелость, а он, по существу, был трусом.

Я вспоминаю одну сцену. После двух недель, на протяжении которых у нас с немцем ничего не получалось и он чувствовал себя все более беспомощным и униженным, ему наконец удалось войти в меня. Но все тут же кончилось. Мы лежали без движения, а потом я почувствовала, что он дрожит и трясется в беззвучном плаче. Почти сбросив его с себя, я встала, зажгла свет, налила себе шампанского и закурила. Он лежал, скрючившись, голый, жалкий. Я видела его спину. Думаю, что в тот момент я четко не осознавала, до какой степени господствую над ним. Все могло бы измениться, если бы ему хоть раз удалось то, что он хотел. Возможно, он бы решился тогда меня уничтожить. Мне кажется, что этот человек был неспособен любить. Просто я была его психологическим комплексом, который он любой ценой хотел преодолеть. Дошло до того, что он, так презирающий мою нацию, хотел жениться на мне. Я была ему необходима. Он боролся со своей слабостью, ненавидел ее и старался от нее избавиться. Каждый раз, когда я приходила в ту комнату, лицо эсэсовца изображало решительность. Он как бы готовился к бою – мобилизовывал свои силы. Ему казалось, что в этот раз все будет по-другому, все получится… Но, когда он, раздетый донага, оказывался со мной в постели, ничего не менялось. Наши половые акты, так мне хочется это называть, становились все более жалкими. Если бы он был хоть немного умнее, то в конце концов понял бы, что это не его вина – дело во мне. Наверное, за такое прозрение я могла бы поплатиться жизнью. К счастью, он продолжал обвинять себя во всем. Подсознательно ощущая, что я веду опасную игру, я продолжала унижать его дальше.

Как-то утром, после нескольких неудачных попыток, мы пили шампанское. Оба были голые. Он встал, чтобы вынуть из мундира папиросы, а я уселась на диван, широко расставив ноги. Я смотрела на него с холодной усмешкой, а он не мог оторвать от меня глаз. Его взгляд становился все более жаждущим и наконец превратился в умоляющий. Эсэсовец встал передо мной на колени. Я почувствовала прикосновение его языка, сначала несмелое, а потом все более настойчивое. Он походил на безумного – метался у меня между ног, плакал, рыдал. Я тогда не отдавала себе отчета в том, что на самом деле с ним происходит. Чувствовала, как он мучается, но не могла понять его боль. Я с презрением смотрела на него. Он старался скрыть от меня свой жалкий оргазм, но я продолжала смотреть. Бездумно провоцируя немца, я не ощущала границу, которую могу перейти. Если бы я только знала, чем угрожает мне эта ситуация… Но я и не могла знать. Свой первый оргазм я пережила с тобой в том деревянном доме, в деревне. А до этого… Вера объяснила мне, как нужно притворяться, чтобы доставлять удовольствие «гостям». Я снова оглядываю побежденного, пресмыкающегося у моих ног немца. А он, капитулировав, припал губами к моим босым стопам, как будто искал спасения в этом кусочке тела…

В середине июля сорок пятого года мы уезжали в Варшаву, со слезами распрощавшись с пани Цехной и ее мужем. Кроме стычек, которые возникали из-за нашей с тобой связи, в целом нам удавалось уживаться. Мы с Михалом провели в деревне ровно год, ведь мы приехали туда в июле. У меня были свои причины, чтобы любить это место. Тут зарождалась наша взаимная любовь, потому что моя возникла раньше – как только мои глаза увидели тебя. И это не пустые слова, это правда. С первой же минуты нашей встречи начался отсчет моей любви… Здесь я скучала о тебе, здесь за тебя боялась. Часто отправлялась на прогулку дорогой, ведущей к станции, в надежде встретить тебя. Проведывала дикую грушу, у которой мы когда-то отдыхали. Я специально ходила к ней. Иногда брала с собой Михала.

– Почему снова к груше? – спрашивал он меня.

– Ну, ведь она стоит там одна.

– Ты считаешь, что дерево может думать?

– Я уверена в этом.

Он серьезно посмотрел на меня и ни о чем больше не спрашивал.

Лошадка, запряженная в повозку, везла наш багаж, а мы втроем шли пешком. Около груши я и Михал задержались.

– Почему вы остановились? – спросил ты.

– Мы должны попрощаться с грушей, – ответил мальчик. – Знаешь, папочка, ведь деревья могут думать!

Какая жизнь ожидает нас? Чужие люди за стеной. Что им известно о тебе? Ничего хорошего нас ожидать не могло. Но ты сказал: мы попробуем жить нормально. Сходил к профессору, который возглавил отдел в клинике. Он был рад, что ты остался в живых. Я тогда промолчала, но при случае поддразнила тебя:

– Как же ты расхваливаешь своего профессора, ведь он еврей?

Ты усмехнулся:

– Тебе не приходилось слышать, что у каждого антисемита есть свой любимый еврей?

Я вполне разделяла твой юмор.

Странно было видеть на дверях нашей квартиры сразу две таблички: «Портной Иосиф Круп» и «А. В. Кожецы». Кем я была, стоя впервые около этих дверей, и кем стала теперь, спустя год? Конечно, это два разных человека. Их объединяло чувство, которое я испытывала к тебе и Михалу. Оно было своего рода документом, удостоверением моей личности. После войны я хотела вернуть свою настоящую фамилию, но в результате нашего ночного разговора поняла, что должна буду оставить все как есть. Может быть, даже навсегда. Во всяком случае, до тех пор, пока мы будем вместе. Значит, мне придется всю жизнь называться Кристиной Хелинской. Ты спросил, что с моей семьей. Не моргнув глазом, я ответила, что моих родителей нет в живых, а других детей в семье не было. С дальними родственниками мы не поддерживали контактов. Ты почему-то сразу поверил. Но как объясняться с теми, кто будет выдавать мне новые документы? Они могут задать более каверзные вопросы. Я боялась этого, но все прошло гладко. Я получила удостоверение личности, предъявив метрики той Хелинской. Не знаю, принадлежала ли кому-то в действительности эта фамилия. В телефонной книжке я нашла нескольких женщин с этой фамилией. Одну из них даже звали Кристина. Я всегда могла сказать, что я – одна из Хелинских. Тем не менее существование тезки меня испугало. Вдруг это ее метрика?.. Как-то я позвонила и, представившись вымышленным именем, попросила Кристину Хелинскую.

– Я у телефона, – раздалось в ответ.

Хотелось сразу бросить трубку, но я все же пересилила себя.

– Извините, ваших родителей зовут Целина и Вацлав? – спросила я, стараясь говорить спокойно.

– А в чем дело? – не очень вежливо поинтересовалась женщина.

Я, однако, пошла дальше:

– Видите ли, в чем… я ищу Кристину Хелинскую, дочь Целины и Вацлава.

– Вы ошиблись, – ответили мне на том конце провода и бросили трубку.

Потом я даже хотела поехать в Ломцу, но в конце концов успокоилась. Эта проблема исчезла, но появилась другая. Я боялась выходить на улицу, чтобы не наткнуться на кого-нибудь из старых знакомых. Эльжбета исчезла из гетто, когда ей было немногим больше пятнадцати. Но тот, кто хорошо знал меня в то время, узнал бы и теперь. Например, мать… Может, я должна изменить цвет волос или носить очки? Хотя это выглядело бы немного по-детски. Ты ведь знал, что у меня хорошее зрение, а крашеные волосы воспринял бы с удивлением. Мне не хотелось совершать действия, которые вызвали бы у тебя подозрение. Мне и без того было что скрывать. Страх не покидал меня. Всякий раз, когда мы вместе выходили из дома, у меня начинало колотиться сердце. Каждый звонок в дверь заставлял паниковать. На счастье, к нам никто не приходил. В наш звонок иногда звонили по ошибке, обычно это был кто-то из клиентов портного. Однажды я открыла женщине, которая должна была сыграть немалую роль в нашей жизни. В свое время она являлась секретарем одной очень важной личности.

Портной выглядел как с картины художника: толстый живот, подтяжки, на шее сантиметр. Он носил пенсне, сползавшее на кончик носа, когда он разговаривал. Семья портного – их было шестеро: он, жена, двое сыновей и две дочери – ютилась в большой комнате, часть которой занимала мастерская. Другие соседи были какие-то странные, как будто они не были женаты. Но с ними жили дети – две перепуганные девочки, кажется близняшки. Они тоже занимали одну комнату. Мы оказались в лучшей ситуации только благодаря твоей сообразительности. Ты сказал, что мы с тобой не состоим в родственных отношениях, поэтому я получила одну комнату, а вы с Михалом – другую. Еще в квартире находился маленький чуланчик при кухне. Странный сосед держал там велосипед, а портной – манекены. Квартира была большая, около двухсот метров, но при таком количестве жильцов просто лопалась по швам. К тому же кухня, туалет и ванная были общие. Иногда я даже не могла себе представить, что раньше все было совсем по-другому и мы с Михалом жили здесь вдвоем. Наше мышление стало послевоенным, имело значение только одно слово: метраж…

Когда ты возвращался домой с дежурства, меня охватывало негодование из-за шума в соседней комнате. Один из сыновей портного врубал на полную мощность свой «Пионер» и на мои просьбы сделать потише, поскольку муж спит, пожимал плечами и говорил, что он у себя дома. Временами его сдерживал отец:

– Геня, сделай потише, с соседями нельзя портить отношения.

Иногда Геня слушался, а иногда нет, в зависимости от настроения. Эта всеобщая теснота, так не похожая на нашу жизнь в деревенском доме, была просто кошмаром. Но я чувствовала себя счастливой, потому что мы были все время втроем. Я ощущала себя еще счастливее, когда мне удавалось не думать о прошлом. К сожалению, эти мысли мучили меня достаточно часто.

Михал начал ходить в школу. Но учиться со сверстниками ему было скучно. Ты пошел к директору, и после долгих споров мальчика перевели сразу в третий класс. Вообще-то его знания позволяли ему уже сейчас поступать в лицей. Но разве можно было семилетнему ребенку позволить такое! В третьем классе ему тоже было немного скучно, но, будучи младше всех на два года, Михал должен был соответствовать одноклассникам и в физическом развитии. Занятия спортом отнимали у него много времени. Он начал качать мышцы на дворовой площадке: натер себе пузыри на руках, чуть было не получил заражение крови.

– Не будь таким амбициозным, Михал, – сказал ты ему. – Они только длиннее тебя. А знаешь, что говорил Наполеон? «Они длиннее, а я выше».

Это высказывание Михалу очень понравилось.

Я стала работать переводчиком в нотариальной конторе. В начале сорок шестого года на твое имя пришло письмо из шведского Красного Креста. Я не вскрывала его, но где-то в глубине души почувствовала страх. Еще раньше, получив письмо из польского Красного Креста, я поняла, что ты ее ищешь. Мы никогда не говорили на эту тему. Я отдала тебе письмо и пошла в ванную. Это была та самая ванная, в которой я закрывалась после выхода из гетто. Теперь она выглядела иначе: повсюду висели чужие полотенца, чужое выстиранное белье. От вида широких подштанников портного мне всегда становилось дурно. Вся эта обстановка вокруг не соответствовала моим переживаниям. Я присела на край ванны, чувствуя, как беспокойно колотится сердце. Потом вымылась и отправилась спать. Ты заскочил сразу после меня, чтобы никто не успел тебя опередить, иначе придется снова мыть ванну. Вернулся уже в пижаме, залез под одеяло и погасил свет.

– Я получил известие от Марыси. Она в шведском госпитале.

– Ты поедешь за ней?

– Нет, они ее привезут сюда.

Мы оба молчали.

– Ты хочешь, чтобы я ушла?

– Нет.

И это все. В этот момент мы были в комнате вдвоем. Поэтому ты не должен был, как тогда в деревне, задавать вопрос: «Когда ты хочешь, чтобы я привез этот овес?» В своем молчании ты походил на страуса, который засунул голову в песок. Если она приезжает из госпиталя, значит, больна или, в лучшем случае, поправляется после тяжелой болезни. Как можно согласиться на то, чтобы мы обе жили с тобой, когда за стеной толкутся чужие люди?! Даже без невольных свидетелей это невозможно. И каким образом объяснить ей мое присутствие? Словно подслушав мои мысли, ты произнес:

– У Марыси есть сестра под Краковом, я отвезу ее туда.

– Может, она захочет быть с тобой и с сыном, – волнуясь, произнесла я, стараясь успокоиться.

И вновь молчание.

– Я отвезу ее туда сразу из аэропорта.

Всю ночь я не сомкнула глаз. Лежала рядом с тобой, боясь пошевелиться. Ты спал крепким сном, потому что возвращался из клиники очень усталым. Через несколько часов я включила ночную лампу, поставив ее на пол. Мне хотелось видеть твое лицо. Я не верила в то, что ты говоришь. Ты не мог знать, какой будет ваша встреча. Вы прожили вместе много лет, у вас рос сын. Возможно, случится так, что я стану в твоей жизни лишь эпизодом, по ошибке принятым тобой за любовь. Что будет со мной, когда она отберет у меня вас с Михалом… Я не думала о том, что поступила точно так же. Я боялась за себя, за свою жизнь, которая без вас ничего не стоила. Ведь только ваше присутствие позволяло мне верить в себя. Со всеми моими недостатками. Если бы не детская ручка в моей ладони тогда, у реки, я точно стала бы другой. Может, снова стала бы торговать собой, возненавидела мужчин или стала мстить им за все. С момента, когда я вышла из гетто, слово «мужчина» имело для меня определенное значение, сходное со словом «самец». Я научилась разделять эти понятия только после знакомства с тобой. Я стала иначе воспринимать и свое тело. Когда женщина хочет мужчину, внизу ее живота начинает зарождаться тепло, как будто кто-то кладет туда руку. Это такая же тайна для женщины, как и для мужчины, она выходит за рамки обычной анатомии, не зависит от хороших и плохих периодов. И эти ощущения всегда связаны с конкретным человеком, ни один другой не годится. Таким человеком для меня был ты. Кем бы мне пришлось стать без тебя? Я уже оторвалась от своей судьбы, сформировалась как другая личность. Даже изменила имя и фамилию. Последний раз Эльжбета существовала, стоя перед дверью с табличкой «А. В. Кожецы». Она вошла в квартиру уже как Кристина. Нельзя теперь взять и вернуть ту, другую. А впрочем, и Кристиной я тоже еще не была, только носила ее имя, служившее мне щитом.

Но Марыся может запретить мне видеться с вами. На ее месте я наверняка поступила бы так. Она имеет право сделать со мной, что захочет… Эти мысли не покидали меня ни на минуту до самого ее приезда. А перед этим была последняя ночь. Мы любили друг друга, и прикосновение твоих пальцев, как всегда, было для меня чем-то необыкновенным. Наша близость. Наши слова. Мы звали друг друга, хотя были совсем близко, рядом. Когда ты вошел в меня, я обняла руками твои бедра, как бы желая их удержать.

– Что с тобой, любимая? – спросил ты. – У тебя что-то болит?

Ты не понял жеста, потому что не имел понятия о моих действительных переживаниях. Может быть, я тоже совсем не знала тебя. Ведь последнее время мы почти не разговаривали. Мне казалось, что мы оба стали какие-то искусственные. А когда ты просишь меня подать соль или я говорю тебе, что вымыла ванну, наши голоса звучат театрально. Только один раз я спросила:

– А Михал знает, что возвращается его мама?

Ты удивленно посмотрел на меня.

– Для него это может быть большим потрясением, – добавила я.

На минуту наши взгляды встретились. Я увидела в твоих глазах беспокойство. Как в тот раз, когда ты не знал, как обращаться ко мне – на «ты» или на «вы».

– Я считал, что она поедет в Краков… через некоторое время…

Это прозвучало неубедительно и вызвало у меня еще большую тревогу. Я поняла, что ты и сам не знаешь, как выйти из ситуации, а Краков, видимо, придумал для меня.

– Анджей!

Ты повернул голову в мою сторону, словно ожидая удара.

– Я уеду. Привези ее сюда, пусть побудет с вами, потом как-нибудь все решится… Захочешь – придешь ко мне.

Ты подошел так близко, что я даже слегка отодвинулась. И обнял меня.

– Никуда не поедешь, – твердо произнес ты.

Я освободилась от объятий и посмотрела тебе прямо в глаза:

– Ну тогда как ты себе все это представляешь?

– Марыся – мать Михала, но я больше не люблю ее. Я сделаю для нее, что смогу.

– Ты искал ее…

Ты серьезно посмотрел на меня:

– А ты знала об этом?

Я молча кивнула.

– Я искал ее, но обманывать не стану. Это было бы непорядочно.

Кто может знать, что порядочно, а что нет, подумала я.

– Мы решим, каким образом поступить с Михалом, – продолжал ты. – Может быть, Марыся захочет его забрать, ведь она – его мать.

Я не отвечала, но эти слова испугали меня не меньше, чем предыдущие. Михал стал такой же важной частью меня, как и ты. Без Михала я не была бы человеком в полном смысле этого слова. Но мне нельзя было ставить условия. Я могла их только принимать.

Утром я ушла на работу. Ты взял выходной. Собирался вернуться из Кракова на следующий день, но когда я пришла с работы, то увидела внизу Михала. Он стоял возле арки, как на карауле.

– Ты что тут делаешь? – удивилась я.

– Папа просит, чтобы ты не поднималась наверх…

От этих слов у меня закружилась голова, и я вынуждена была прислониться к стене.

– Кристина, – спросил Михал, – ты что, больна?

– Нет-нет, – выдавила я из себя улыбку, – это так. Ничего…

– Ты постой тут, а я пойду к папе, – сказал он, – так папа велел…

Все было ясно: мне нужно уйти. Но я не могла. Стояла, словно прикованная. Я подумала: можно ли считать грехом то, что я сделала с собой или, скорее, с другими? Отец, а теперь вот она… Я знала твою жену только по фотографии. Красивое, спокойное лицо. Короткие темные волосы, темные глаза, смешливый носик. На тех фотографиях вы были вместе, обнимались и смеялись, глядя в объектив. Сначала, рассматривая те снимки, я испытывала обыкновенное любопытство, потом к нему прибавилась боль… Но я осознавала, что делаю, и где-то в глубине души ожидала такой конец.

Другого я не заслуживала. Я пришла в этот дом с улицы. Сначала присвоила себе ее одежду, а потом любовь сына и твое сердце. Это не могло остаться безнаказанным, за такую кражу надлежало заплатить. Я должна повернуться и уйти. В неизвестность. Что с того? Марысю это не должно касаться. Но я все стояла в этой арке, Анджей. Я все стояла…

И вдруг увидела тебя. Ты шел быстрым шагом через двор. Я хотела сделать безразличное выражение лица, даже пыталась выдавить из себя улыбку, но была не в состоянии. Я не владела своим лицом. И вообще собой. Во мне все распалось на отдельные частички. Казалось, что я уже никогда не смогу себя собрать. Ты подошел ко мне, но я не успела заглянуть тебе в лицо и увидеть в глазах знакомое выражение беспокойства.

Ты прижал меня к себе.

– Кристина, – услышала я твой голос, – успокойся. Я все тебе сейчас объясню, пойдем…

Мы отправились в кондитерскую на углу, куда я когда-то носила пончики, которые пекла твоя мама. Мы сели за столик, точнее, ты усадил меня за него. Я была не в состоянии выбрать место. Даже это решение казалось мне слишком трудным. Я видела перед собой только твое лицо. Ты смотрел мне в глаза.

– Кристина, – сказал ты, – нам немного сложнее стало жить, но мы вместе и должны быть вместе. Ты знаешь это не хуже моего…

Я кивнула, потому что не могла выдавить из себя ни единого звука.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю