Текст книги "Башня"
Автор книги: Мария Дмитриева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Глава шестая
Когда я закончил перечитывать отрывок, было семь утра. Я слышал, как соседи сверху проснулись и засобирались на работу. Заплакал чей-то ребенок – он то успокаивался слегка, то вступал с новой силой, громче, жалобнее, – к нему, похоже, никто не подходил. В какой-то момент он сдался – или, может, голос у него совсем осип – и замолчал.
Я лег в кровать. Минут двадцать проворочался, пытаясь заснуть; сверху громыхали чем-то – мебелью, похоже, – и зачем кому-то понадобилось ее сейчас передвигать? Нервы у меня были слишком напряжены; я поднялся и опять включил компьютер. Перечитал два раза подряд отправленный Ларе отрывок – сначала про себя, потом вслух. Чем больше я перечитывал его, тем хуже он мне казался. Распадался на какие-то отдельные фрагменты, обрывки фраз – выныривал то там, то здесь неудачный кусок. Мне было странно, что я ради этого все бросил.
Из института ушел; с родными потом разругался. Хотя «ушел» здесь не самое подходящее слово – я просто дождался, пока они сами отчислят меня. Через неделю после этого обзвонил всех родственников – маму, бабушек, даже тетю с дядей, чтобы они не чувствовали себя оставленными в стороне.
Скандалов было много. Мама приезжала в Россию; узнавала, как можно меня восстановить. Жила в это время у бабушек, в нашей старой квартире, и я должен был заходить к ним каждый день. Мама неизменно вела со мной пространные беседы о жизни; много вздыхала. Пару раз собирались родственники – советовали что-то, спорили, – и я чувствовал, что при них она стесняется меня. Старается держаться строже, чем есть. Они расходились – и она начинала вести себя по-другому.
– Трудно было? – спрашивала она сочувственно, и я с готовностью кивал ей:
– Очень трудно. Но я и сам во многом виноват…
– Прогуливал, наверное…
– Не без того. И заниматься нужно было явно больше.
Пусть лучше думают, что я не справился с учебой: в моей семье прослыть лентяем безопаснее, чем бунтарем.
– Ничего. Найдем тебе репетиторов. Подтянем, – мама подходила, садилась рядом. Считала, кажется, что после отчисления я окончательно раздавлен – я не подыгрывал ей в этом, но и не пытался ее разубедить. – Сдашь все свои хвосты и восстановишься в итоге – я все узнала. Не так уж это страшно – потерять один год.
– Жаль только, что в армию его не берут, – встревала бабушка, и мама начинала шикать на нее. – Зрение, мол, у него плохое… Боялся бы армии – не лентяйничал бы так. Ну, или забрали бы его, научили бы жизни.
– Что ты, мама. Типун тебе на язык…
– А что? Раньше всяких брали – и таких вот хлюпиков. Выбивали из них всю дурь.
– Выбивали?! – заводилась мама, и они еще какое-то время спорили друг с другом. Ругались. Разбегались по разным комнатам, и я наконец – хотя бы ненадолго – оставался предоставлен сам себе. До тех пор пока они, восстановив немного сил, опять за меня не принимались.
Через неделю мама уехала. Я был окончательно измотан всем этим скандалом; к бабушкам месяца два не заходил. Достаточно быстро устроился на работу официантом – график был гибкий, и днем у меня теперь оставалось достаточно времени, чтобы писать.
Мама звонила мне через день. Говорила о восстановлении, искала уже репетиторов по каким-то знакомым. Нужно было сказать ей, пока это не зашло чересчур далеко.
– Не надо никого искать.
– Не беспокойся. Это не так уж дорого – я узнавала. И мне зарплату недавно подняли, так что деньги есть.
– Я не об этом. Я просто… восстанавливаться в институт не собираюсь. Я в общем-то специально ушел, чтобы книги писать.
Она не поняла сначала. Переспросила, и я как мог попытался ей объяснить. Говорил о том, что мне все равно не понадобится инженерная специальность, а из-за загрузки в институте я никак не мог закончить начатый роман. Думал, она разозлится – но она выглядела очень спокойной. Усмехнулась только, и это, наверное, было хуже всего. Я молчал, и она продолжала смотреть на меня все так же неподвижно, с застывшей усмешкой.
– Глупо это, – сказала она наконец.
– Я боялся, что ты будешь ругаться.
– А на что мне ругаться? У нас же в семье все хорошо. Сын вот только из института ушел, чтобы валять дурака, – но этого с кем не бывает!
– Я буду книги писать…
– Конечно! Пиши! – она рассмеялась. – Издатели ждут не дождутся!
Я попытался что-то возразить на это, но связь прервалась – скорее всего, она просто повесила трубку. Перезванивать я не стал: я был слишком зол на нее – хотя, казалось бы, за все эти годы мог бы привыкнуть. О творчестве я с ней почти не говорил – старался этой темы избегать; только несколько раз, по неосторожности, наверное, упоминал какие-то свои работы. Она посмеивалась надо мной – но сами работы не читала, и я, предложив ей пару раз, перестал. «Ты же давал мне свой рассказ, – сказала как-то раз она, – в восемнадцать, кажется, лет. Не думаю, что что-то сильно изменилось».
Мама перезвонила мне через неделю. Мы оба злились, и оба пытались этого не показать. Она извинилась в какой-то момент, и я выдавил из себя что-то вроде: «Я не должен был тебе врать». Мы кое-как – каждый при своих обидах, которые не хочет обнажать, – сказали, что прощаем друг друга. Помирились. Поговорили об общих знакомых, о погоде в Торонто. Я не совсем к месту – просто чтобы сгладить неловкость – попробовал пару раз пошутить.
– А с восстановлением как? – спросила мама уже ближе к концу – старалась, видимо, чтобы это прозвучало как можно более нейтрально. – Не передумал?
– Нет.
– Осталось-то всего два года. Получишь диплом – а дальше делай, что хочешь. Хоть пиши, хоть танцуй. Хоть на голове стой – мне все равно.
– Это ты сейчас говоришь, что тебе все равно.
– Ну, хорошо. Не совсем все равно. По крайней мере, я буду знать, что образование ты получил. Если нужно, работу нормальную найдешь. Сможешь себя прокормить…
– Я и сейчас уже могу себя прокормить. И на работу устроился – официантом.
Она только хмыкнула на это, и я постарался поскорее закончить разговор. Уговорить меня она пыталась еще месяца три – потом постепенно все успокоилось. Затихло.
«Может, она права была», – думал я иногда, когда роман не шел и я сидел, перечитывая в который раз уже написанный текст. Спотыкаясь на каждом огрехе. «Была права, – повторял я, словно специально пытался себя растравить. Чем ближе роман был к концу, тем яростнее я за это хватался. – И эти два года я потратил зря. Зря из института ушел. Зря ограничивал себя во времени и в деньгах. Работал непонятно где и непонятно ради чего. Теперь так и буду всю жизнь официантом или курьером».
Мне было двадцать три года, когда я заканчивал писать роман. С работой тогда было туго, и я перескакивал с места на место. Когда деньги заканчивались, занимал у друзей; Игорь с Катей, бывает, готовили что-то на всех, угощали меня – в общем, на жизнь мне кое-как хватало.
В конце июля бар, где я тогда работал, прогорел и закрылся, и нового места я искать пока не стал. У меня оставалось два месяца, чтобы закончить роман, – я сам перед собой поставил этот срок, иначе не закончил бы его, вполне возможно, никогда. Привязал его к сроку подачи работ на крупный конкурс.
Вставал я теперь поздно и сразу садился писать; по вечерам, когда у меня совсем не оставалось сил, я выходил на улицу и шел каждый раз до ближайшего сквера. В это время обычно включали фонари; один из них стоял в сквере под кленом и освещал ему листья. Я любил смотреть на то, как они пересекаются – один лист накладывался на другой, и эти места были темнее и мягче по цвету. Если поднимался ветер, пятна света начинали дергаться, переползать, и дерево тогда оживало. Двигалось, мельтеша и вздрагивая, как стайка рыб. Еще немного – и оно уплывет от меня, и вода сомкнется за ним. Я стоял там минуту или две и шел домой. Иногда представлял себе, как по тому же самому маршруту, где я хожу, идет пожилой, сгорбленный от времени писатель. Каждый вечер он приходит в этот сквер и смотрит на клен; делает какие-то пометки в своем блокноте.
Я даже думал взяться за эту тему, когда закончу роман: коротенький такой рассказ, и по сюжету я все еще работаю в баре у дома. Писатель часто заходит туда; он сидит за дальним столиком, в полутьме, и что-то строчит без конца в своем блокноте. Один раз, выходя покурить, он оставляет его на столе; я подхожу убрать пустой бокал и быстро, пока никто не видит, просматриваю написанное в блокноте. Это заготовки для рассказа, и рассказ обо мне – в нем я сочиняю историю о писателе в сквере.
Что-то подобное у меня часто вертелось в голове, пока я гулял. Чаще всего случайные сюжеты, но иногда приходил удачный образ для романа или намечался абзац. Или только отдельная фраза – я успевал прокрутить ее с десяток раз, проиграть на разные лады: когда я заходил в квартиру, она была уже готова.
Я сразу садился писать и работал еще часа два или три. Выпивал перед сном: в последний месяц до дедлайна я плохо спал и начал пить каждый вечер, чтобы успокоить нервы.
В какой-то момент Катя прознала про это – ругалась, конечно, говорила мне, что я угроблю себя. Я вяло поддакивал ей – если повторить несколько раз, что ты все понял и она права, она довольно быстро оставит тебя в покое.
– И вообще, если это бессонница, тебе надо к врачу сходить, – она наседала все больше, и я все активнее кивал. – Сейчас всякие техники есть. Вон у меня подруга медитирует каждый вечер.
– Да не бессонница это, это называется алкоголизм, – Игорь просунул голову в дверь – подслушивал что ли? Всегда он так – возникает в самый неподходящий момент. Берется неизвестно откуда. – А алкоголизм от безделья. На работу ему надо идти.
Что я мог на это сказать? То, что я книги пишу? В моем окружении это почти никто не считал за работу.
– Надо, – сказал я. Мне было совершенно не до них. Они поскандалят – а я не смогу потом писать весь вечер. – Надо, конечно. И я пойду, когда закончу роман.
– Если закончишь, – Игорь хмыкнул; потоптался немного в дверях.
Я кое-как отделался от них и сел писать. У меня оставалась неделя до дедлайна.
Роман был давно закончен в черновом варианте, и я в который раз переписывал его. Исправлял. Выкидывал куски, вставлял что-то другое вместо них, и от первоначального романа у меня оставалось не так много – только этот хлипкий, давно расшатываемый мной каркас. Герои. Какое-то количество удачных фраз и несколько фрагментов, оставленных пока в покое. Все остальное видоизменялось десятки раз – и все же это было не то, и я не знал, что нужно сделать, чтобы оно стало тем – или приблизилось хотя бы. На миллиметр. Потом еще на один – так, как гипербола движется к оси. Становится все ближе к ней, но так и не сможет никогда ее коснуться.
Я закрывал глаза и видел перед собой эту ось – не саму ось, конечно, скорее, идею оси. Чем ближе ты к ней, тем острее ощущаешь, насколько тебе далеко, и нужно сделать что-то – что угодно, – чтобы не поддаться этому чувству. Уступишь ему немного, и оно парализует тебя. Поглотит – и ты уже не сможешь написать ни слова. Я пытался заглушить его. Все больше пил, и по ночам мне начали сниться кошмары. Я все время куда-то бежал в этих снах, и нечто темное валилось на меня – падало откуда-то с неба. «Снег, – понимал я постепенно. – Черный снег». Каждая снежинка была плотной, как уголек; они падали мне на плечи, на лицо, и так и оставались там лежать, не тая.
* * *
Телефон зазвонил около часа дня. Я все еще спал, и звук никак не хотел помещаться мне в голову. Затих в какой-то момент, выждал несколько секунд – и опять зазвучал. Я нащупал телефон на тумбочке и поднес как можно ближе к лицу – иначе без очков мне ничего не разглядеть. «Лара», – высвечивалось на экране.
– Привет, Лара.
– У тебя голос хриплый. Спал что ли? – и тут же, не дожидаясь моего ответа, она продолжила: – Я прочитала то, что ты мне прислал.
– А, это… Ну ты быстро.
– Да там немного совсем. Встала и сразу села читать. Сделала кое-какие пометки…
– Пометки? – перебил я ее.
– Ну ты же собираешься работать над этим дальше…
– Вообще-то нет. В последнее время я почти не пишу. Так только, для себя… Если что-то найдет, сделаю, бывает, набросок. А что-то законченное писать особого смысла нет.
– Почему?
– Да так…
Мне в общем-то редко задавали этот вопрос; но, если задавали, я пытался уйти от ответа. С тем романом, который я закончил в двадцать три, у меня так ничего и не вышло. Еще год я на что-то надеялся: рассылал по издательствам, ждал, что они мне ответят; параллельно, пока еще верил в себя, работал над «Башней» – но в конце концов забросил и ее.
– Времени нет? – спросила Лара.
– Время как раз-таки есть.
– А что тогда?
– Ну, как тебе объяснить… Сил больше нет. Не верится, что что-то может получиться в итоге – ведь столько раз уже через это проходил. Писать. Отправлять в редакции. Складывать в письменный стол – а вдруг кто-нибудь когда-нибудь опубликует?
– И ты решил бросить?
– Да. Получается, так.
Лара на том конце вздохнула.
– Грустно как-то, – сказала она, и я поймал себя на мысли, что она первая, кому я все это рассказал. О творчестве я редко с кем говорю, а если разговор все же заходит, я чувствую себя неловко. Прячусь. Стараюсь найти новую тему: мне трудно вынести, когда в этом – самом личном, интимном даже – другие начинают оценивать меня. – Грустно, – повторила она, – время-то есть. Мне кажется, могло бы что-то получиться. Пока есть время, многое возможно…
– Свободное время?
– Нет. В принципе – время. Время до смерти.
– А, ты про это… Это, по всей видимости, есть…
– Должно быть. По крайней мере, надо всегда рассчитывать на это.
– Надо, пожалуй.
Мы помолчали какое-то время, потом она начала говорить про мой фрагмент – хвалила в основном, но я все равно чувствовал себя при этом как-то странно.
– Ладно, – сказала она наконец, – я пойду. Если захочешь посмотреть на правки, загляни в почтовый ящик.
– В почтовый ящик?
– Ну да. В почтовый ящик у тебя в подъезде. Я проходила мимо и решила занести.
– Ну ты даешь.
– Мне так проще было править – от руки.
– Спасибо. Сейчас посмотрю.
Мы попрощались; я оделся и спустился на первый этаж: в почтовом ящике лежал мой текст в распечатанном виде. Отдельные слова и фразы были подчеркнуты, и на полях напротив них стояли пометки, сделанные Лариной рукой. Не так уж много и в принципе почти все по делу. Я достал из ящика все остальное – ворох разноцветных рекламных листовок (видимо, почту я давно не проверял). Хотел уже выбросить их прямо так, скопом, как вдруг заметил затерявшийся среди них белый конверт. Адреса на нем не было, надписей тоже никаких. «Еще один фрагмент дневника», – подумал я. Странно, конечно, что она не упомянула его в разговоре.
Я вскрыл его, только поднявшись в квартиру, – это и в самом деле был ее дневник: несколько исписанных знакомым почерком страниц. Я сел на кухне и прочитал его четыре раза.
* * *
Мне снилось, что я жила на севере в небольшом городке – дом наш стоял на отшибе, окнами на пустырь. Там было несколько деревьев – низкорослых, кривых – и за ними в два ряда пустые мусорные баки. Когда-то их свезли сюда со всего города – наверное, собирались переплавить, но потом забыли про них. Они так и стояли там, и я, подходя к окну, каждый раз разглядывала их сквозь просветы в ветках. Было тихо; ничего не менялось изо дня в день, иногда только мог подняться ветер и зазвучать в ветвях – они были голые, без листвы, и отвечали ему сухим, еле различимым уху треском. Снег шел практически каждый день, большими хлопьями; он опускался сверху в мусорные баки и исчезал. Мне все казалось, рано или поздно они переполнятся им, и над каждым появится аккуратный, кругленький, как глазурь на куличе, сугроб. Дети начнут кататься с них, как с горки.
Хотя я так ни разу и не видела их в этом городе – детей. Каждый день, по дороге на автобусную станцию, я шла мимо школы: окна в ней были заколочены, и во дворе рос камыш. Была еще вывеска с надписью «Школа номер…» (дальше ничего невозможно было разобрать); она неуклюже, на паре гвоздей, болталась над дверью.
«Холодно слишком, – думала я, – вот они и сидят по домам. Скорее всего, это родители их не пускают». Я думала спросить прохожих – они изредка прошмыгивали мимо меня, спрятавшись в воротниках пальто; глаз из-под надвинутых шапок я практически не могла разглядеть. Я окликала их, но они только прибавляли шагу.
– Уехать что ли? – произносила я вслух, громко и с вызовом, хотя не думаю, что кто-то из них мог услышать меня. Я приходила на автобусную станцию и начинала ждать: переминалась с ноги на ногу, наматывала вокруг скамейки с табличкой круги. Автобуса не было – ни в тот день, ни во все последующие; мне кажется, я приходила туда только ради того, чтобы ждать. Это само по себе стало для меня чем-то вроде вредной привычки.
На человека я наткнулась только на пятьдесят девятый день: когда я пришла, он уже сидел на скамейке – мужчина средних лет в сером, слегка потрепанном от времени пальто. У него была жидкая, какого-то псиво-желтого цвета бородка.
– Здравствуйте, – сказала я ему. – Вы, наверное, ждете автобуса?
– Жду. Со вчерашнего вечера.
– И как?
Он развел руками:
– До сих пор не уехал. Я думал, уже раза два как съезжу и вернусь сюда.
– А зачем вам?
– Что зачем?
– Зачем возвращаться?
Он задумался; подергал бородку – несколько волосинок выпало ему на пальто.
– И в самом деле – зачем? Я как-то не ставил перед собой этот вопрос… Если уезжаешь, потом рано или поздно надо вернуться.
– Не всегда.
– Не во всех ситуациях, – согласился он. Потом, недоумевая, некоторое время смотрел на меня: я притоптывала на месте, чтобы согреться. Мужчина сидел все так же неподвижно, положив руки на свой кожаный портфель, одну поверх другой; и только время от времени – возможно, это был какой-то нервный тик? – начинал мелко, как по клавишам, перебирать пальцами в перчатках.
– Вам не холодно? – спросила я.
– Нет, знаете, уже не холодно. Примерз.
– К скамейке?
Он задумался на несколько секунд.
– Получается, да. Теперь, чтобы встать, мне нужно будет либо отрезать кусок пальто, либо отпилить часть скамейки.
– Хотите, я вам ножницы принесу? Чтобы вы встать могли?
– Сейчас не надо. Успеете еще, когда автобус придет. Вон оттуда появится, – он вытянул руку вперед: там стоял небольшой сарайчик – то ли билетная касса, то ли магазин; на покосившейся вывеске остались только две буквы «а» и пустой промежуток между ними. «Скорее все-таки касса, – подумала я. – Как раз две буквы поместятся: сс. Даже большие влезут, вот так: СС – белые на черном фоне, чтобы наводить на прохожих страх. Пусть лучше остаются здесь, в городке, вместо того чтобы ждать на морозе в напрасной надежде купить билет…»
– Их все равно не бывает никогда, – сказал мужчина.
– Чего не бывает?
– Билетов. Вы же об этом подумали?
Я отшатнулась от него, и он засмеялся, широко раскрыв рот; у него было несколько золотых зубов подряд – когда он смеялся, они поблескивали на солнце.
– Не бойтесь, – сказал он, – я не читаю ничьих мыслей. Вы просто смотрели на кассу все это время, а кассу и билеты, знаете, легко связать… Я даже обязан был это сделать.
– Обязаны?
– Как доктор психологии. У Фрейда как-никак учился…
– Так он же умер лет семьдесят, кажется, назад.
– Это Зигмунд умер, а то был другой Фрейд. Он, кстати, тоже умер, но недавно.
– Мне очень жаль, – сказала я – ведь должна же я была что-то на это сказать.
– Кого – Зигмунда?
– Нет, вашего Фрейда.
– Не жалейте. На него корова наступила – неудачно как-то, видимо, – он и издох. А по мне, так нечего в канавах спать. Сам виноват. Он всегда туда заваливался, как напьется. А ее потом, между прочим, пытались судить.
– Кого – корову?
– Ну, а кого же еще? Не меня, и не вас. Вы же, небось, не спите в канавах?
– Не сплю.
– Вот и я не сплю. Не имею, знаете, такой привычки. А это, между прочим, с такой бородой, как у меня, очень вредно для здоровья волос. Знал я одного такого человека – так ему из-за этого пришлось побрить все лицо. Он даже волосы сбрил – на всякий случай. А очень, между нами говоря, жаль – знатная была борода. По форме… как же вам объяснить… как половина луны, и точно такого же цвета, даже голубоватая слегка. Представляете это себе?
– Да как-то не очень…
Он вздохнул.
– Не так уж это сложно. Просто возьмите луну, разрежьте ее пополам и поместите на бороду.
Я попыталась представить это себе.
– Ну как, поместили?
– Вроде бы да…
– Вот видите! – воскликнул он. – Если вы все правильно представили, то перед вами сейчас самая потрясающая на свете борода! И все это закончилось, когда он случайно заснул в канаве…
– Закончилось? – переспросила я. – Вы хотите сказать, на него тоже наступила корова?
– Причем здесь корова?! Борода у него почернела, да и форму потеряла – ему и пришлось ее сбрить. А корову нечего в это вплетать; корова с этим, знаете, никак не связана.
– Да, я теперь понимаю. Простите.
Он вздохнул.
– Ну и озадачили вы меня… Настолько, что я забыл вообще, о чем говорил.
– Про Фрейда. И про билеты…
– Да, про билеты. – Он достал из портфеля кошелек; пересчитал лежавшие в нем купюры. – Этого должно хватить… По крайней мере, на какое-то количество билетов.
– Вы же говорили, что их нет.
– Это их сейчас нет, потому что автобус еще не пришел. А появится автобус – и билеты появятся. Я так считаю.
– И касса откроется?
– А она и не закрыта. Подойдите проверьте, если хотите. Там женщина сидит.
– Зачем же она там сидит, если билетов нет?
– Работа такая. А потом, автобус появится, появятся и билеты – а ее на месте нет. Представляете, какой будет скандал?
– Да, наверное, – я огляделась по сторонам. – Как-то никто не хочет уезжать, кроме нас двоих.
– Это потому, что автобуса нет. А появится – и они захотят.
– Может быть, – я топталась на месте, пытаясь согреться.
– Холодно вам? – спросил он сочувственно.
– Да, я, пожалуй, пойду. Замерзла уже здесь стоять. Может, все-таки принести вам ножницы?
– Пока не нужно. А то ведь как это бывает – принесете ножницы, я замерзшее срежу и уйду. А тут автобус как раз появится – уже после того, как я ушел. Постоит чуть-чуть – и дальше поедет. Я его и пропущу. Нужно здесь сидеть. Так вернее.
– Ладно, я пойду тогда. Берегите себя.
Мы попрощались, и он долго жал мне руку своей маленькой, такой же примерно по размеру, как моя, рукой.
– До свидания, – сказала я. – Надеюсь, что автобус все же придет.
И, уже уходя, я слышала, как он пробормотал мне вслед:
– Конечно, придет. Все данные указывают на это.
Я отошла еще на несколько метров и обернулась на него – он махал мне шляпой вслед, долго махал: я оборачивалась еще несколько раз. В какой-то момент пошел снег – сразу мощно, стеной – и я, обернувшись в последний раз, почти не могла его разглядеть – только какую-то черную фигурку с вытянутой вверх рукой. Или это было дерево, а он был дальше, левее – теперь его загораживал угол дома, из-за которого высовывалась только правая часть. «Засыплет его, – подумала я. – Надо принести ему ножницы. Прямо сейчас». В этот момент я заворочалась на кровати: кажется, одеяло с меня сползло, и мне было холодно – так, как мне бывает только в снах; в реальной жизни я с трудом представляю, что это такое.
От этого холода я и проснулась. За окном все еще была ночь; когда я вышла на балкон, море вздымалось от ветра и билось в стены, и башня, вся пронизанная этим движением, снизу доверху, еле слышно гудела – от жалости, может, или от какой-то своей, нечеловеческой, недоступной человеку, тоски. У нее бывает такое: я проснусь среди ночи – а она гудит. Думает, наверно, что я сплю, не услышу. Потом замолкает, почувствовав мои шаги или даже просто шевеленье на кровати. А сегодня вот не замолчала. Я осторожно провела рукой по стене, и она как-то дернулась мне в ответ, словно всхлипнула.
* * *
– Очередной сон? – Апрель-Июнь заглядывает мне через плечо, и я быстро захлопываю дневник.
– Нет. Так просто – сочиняю.
– Сочиняешь? Это хорошо. Это полезно для развития. Пиши.
Она отходит от меня. Я ловлю ее отражение в зеркале – метрах в трех от меня, полубоком, отбивает пальцами ритм на стенке шкафа. Что-то знакомое – кажется, слышала это уже сотни раз, но никак не могу вспомнить что. Я спрашиваю ее, но она, похоже, не слышит меня. Не отвечает.
Сегодня у нее последний день. Через пару часов появится Июнь-Июль – пухлая, смеющаяся, с огоньками в глазах – утрамбует ее в комок и сбросит вниз. Вода взорвется столпом коротких брызг – на закате они обычно бывают розоватыми; иногда – красными.
– Вот и все. Пойдем внутрь.
Я перегнусь через перила; еще какое-то время буду рассматривать круги на воде, а когда они затихнут – просто успокоившуюся гладь.
– Ей не больно? – я задаю этот вопрос каждой из крестных, и каждая на свой лад пытается мне объяснить. Июнь-Июль на это обычно пожимает плечами; вздыхает – мол, сколько раз можно тебе повторять.
– Ей не может быть больно, – говорит она медленно, с нажимом на каждом слове – так, словно я с трудом понимаю по-русски и не могу уловить даже простую мысль. – Мы что-то вроде снов. Или воспоминаний. Не настоящие люди, а только проекции живых людей. Ты же не можешь сделать больно сну?
Наверное, нет. Но мне все равно грустно, когда я вижу очередную крестную собранной в какой-то бесформенный комок. Почему они не могут просто исчезать, растворяясь в воздухе, – так же, как возникают из него? Зачем это показное уничтожение – каждый раз, после того как она провела со мной пятьдесят два дня, ее выбрасывают вниз с балкона. Появится она только через год, на тот же срок, чтобы потом быть сброшенной опять. Коснувшись воды, она издаст легкий хлопок – как звук пощечины или как воздушный шарик, когда он лопается. Помню, когда я была еще совсем маленькой, Январь-Февраль однажды принесла мне такой – проткнутый в нескольких местах. Мы вместе зашили его и смогли надуть. Играли до тех пор, пока он не лопнул, упав на что-то острое на столе – кажется, ножницы для шитья. Звук был именно такой – словно что-то резко ударилось о воду.
– Ну все, теперь его осталось только выбросить, – сказала она.
Я шмыгнула носом – уже готова была расплакаться, но в последний момент поймала на себе ее взгляд. Никогда не могла плакать, когда она смотрит на меня вот так – чуть-чуть свысока, словно укоряет за слабость. Я выпрямилась и сглотнула слезы.
– А зашить не получится?
– Во второй раз нет. Шарики не зашивают. Никогда. То, что мы смогли его зашить – это… как же тебе объяснить… Удачный момент. В башне что-то искривилось, и время пошло не так, как должно было идти. Шарик вернулся к тому состоянию, в котором был до того, как лопнул.
– А башня… не искривится больше?
– Такое очень редко происходит. Случайный сдвиг.
Она отвернулась на несколько секунд, и я подняла шарик с пола. Спрятала его в карман. С тех пор я каждый день пытаюсь его зашить: вдруг что-то сдвинется, а я пропущу этот момент? А так я смогу опять его надуть. Ходить по башне, держа его за веревочку, словно это маленький, семенящий за мной по пятам зверек. Собачонка какая-нибудь. Или енот-полоскун. Я представляла себе, как шарик, отрастив пару крошечных лап, окунает мои книги в таз с водой: трет, словно пытается соскрести с них типографскую пыль. Да и буквы тоже – они ему не слишком нравятся.
Я до сих пор, бывает, придумываю их себе: зверя, который мог бы жить здесь, со мной, или птицу – сову, например; мне всегда нравились ее глаза – любопытные такие, словно заглядывают в тебя. А может, и нет. Может, это только выглядит так – на фотографии.
– Крестная, вы видели когда-нибудь живую сову? – спрашиваю я у Январь-Февраль. (Она единственная из всех крестных просит называть себя на «вы», как учительница в школе, – сохраняет дистанцию).
– Видела один раз. В зоопарке.
– И какая она была?
– Да ничего особенного. Просто сова.
– А глаза?
– Глаз я не видела. Она спала у себя в клетке.
– Жаль. Я как раз хотела узнать, какие у нее были глаза.
– Зачем тебе?
– Да так… Иногда представляю себе, что у меня есть сова. Настоящая большая сова. Только я не стала бы сажать ее в клетку.
Крестная хмыкнула.
– Опрометчиво с твоей стороны. Долго она бы у тебя не продержалась.
– Может быть. Но если захочет улететь, то пусть летит – зачем удерживать ее?
Я встала с кровати и подошла к балкону. Дверь была приоткрыта; если замереть на несколько секунд, можно было услышать, как внизу шумит, разбиваясь о стены башни, море.
– Может, она вернется потом, – сказала я. – Полетает над морем – и вернется сюда.
– Вернется? – она усмехнулась на мои слова. – Ну, это маловероятно.
– Всякое бывает… – начала я, но она не дала мне договорить.
– Поздно уже. Пора ложиться.
Она привстала – выключила верхний свет; осталась только небольшая лампа на тумбочке перед ее кроватью. Потом легла. Спать крестные не могут, просто лежат с закрытыми глазами до утра – уверяют, что это их ничуть не тяготит. Не знаю – меня бы на их месте тяготило.
– А вам не странно это? – спрашиваю я ее. – Вот это ваше состояние, где вы… ну, как бы это так сказать… не до конца живые. Где вы только проекции…
– А что тут странного? Я же понимаю, что в реальном мире я реальный живой человек. А здесь, с тобой, я могу присутствовать только в этом виде – в виде проекции. Когда я оказываюсь там, я ничего не помню из того, что со мной происходило здесь. Все стирается.
– И меня… вы тоже не помните?
– Не помню.
Голос у нее всегда ровный, сухой – кажется, что он совсем ничего не выражает.
– А вам не грустно от этого? Хотя бы сейчас? От того, что вы забудете меня?
Она пожимает плечами.
– А почему мне должно быть от этого грустно?
– Не должно, – я залезаю в свою кровать и накрываюсь одеялом до самых глаз. – Мне же не грустно от этого – получается, и вам грустно быть не должно.
Она дотягивается до лампы и нажимает на выключатель – я успеваю заметить, как поблескивают в электрическом свете ее глаза. Минуту или две мы лежим в тишине. Я натягиваю одеяло все выше – так, что мне становится трудно дышать, – сжимаюсь под ним, собираюсь в комок. Хорошо, что она не может сейчас меня видеть.
– Мне не грустно, – произносит она внезапно, – потому что я не могу этого до конца осознать. Это разные состояния – там и здесь, – как будто две разные жизни, которые никак нельзя сопоставить.
– Я так и поняла, – произношу я из-под одеяла. – Вы могли бы этого не объяснять.
– Они не пересекаются, – продолжает зачем-то она, – моя жизнь там и моя роль твоей крестной.
– Крестной?! – я вылезаю из-под одеяла. Сажусь, прислоняясь к стене. – Я вообще не понимаю, почему я должна обращаться так к вам?! Меня никто никогда не крестил, и крестных у меня быть не может!
Она пытается что-то ответить, но я перебиваю ее:




























