Текст книги "Башня"
Автор книги: Мария Дмитриева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Я кивнул. День был душный. Когда мы ехали в автобусе, рубашка на мне начала намокать, и я подумал, что бабушка расстроится – она вчера так долго гладила ее. А теперь она мятая. Липнет к телу.
Бабушка ждала нас около церкви – закупоренная, несмотря на жару, в сером, в пол, платье с длинным рукавом, в сером платке. Оглядела маму. Покачала укоризненно головой:
– Я же тебе говорила: юбку надень.
– И так сойдет.
– Не пустят тебя – вот чего ты добьешься, – бабушка полезла в сумку, достала оттуда точно такой же, как у себя, мышиного цвета платок. Нацепила его на маму. Завязала. – Хотя бы так.
Мама пожала плечами.
– Ну и хорошо, если не пустят. Если… – начала она, но поймала на себе бабушкин взгляд. Проглотила то, что пыталась сказать. Замолчала.
Мы вошли внутрь – сначала я с бабушкой, потом мама в нескольких шагах от нас. Кажется, я до этого никогда и не был в церкви. Она была большая, мрачная; из золоченых рам на меня глядели лица святых – мне понравилось, что глаза у них были большими, как в мультфильмах. Бабушка наклонилась ко мне. Прошептала в ухо:
– Не верти головой.
Я послушно замер. Старался смотреть в одну точку, прямо перед собой, на какую-то икону с картинками по краям, с крошечными, суетящимися на каждой из них людьми – но меня в этот момент протолкнули вперед. Поставили между крестными родителями. Я оглянулся, ища глазами маму, – она стояла где-то у стены, за рядами голов. Маленькая, понурая в своем сером платке, такая же растерянная, как и я. Наверное, она такой и была, как я сейчас, – в детстве, когда бабушка вела ее крестить, – испуганной, вспотевшей, не умеющей себя вести. И ничего ведь – выросла. Закончила, несмотря на свой испуг, и школу, и университет. Вышла замуж. Стала моей мамой.
Я подбежал к ней на улице, уже после церемонии, и она погладила меня по голове.
– Ты молодец, Андрей. Хорошо держался.
– Я старался. Бабушка сказала вести себя тихо, и я вел, и все прошло хорошо. – Я несколько раз подпрыгнул на месте: теперь можно было. Теперь все осталось позади. – Тебя так же крестили?
– Меня не крестили.
– Это как? Разве так тоже можно было? Не крестить?
– Можно.
Я почувствовал себя обманутым. Отвернулся от нее; она присела на корточки и обхватила ладонями мое лицо. Развернула к себе.
– Бабушка хочет как лучше для тебя, Андрей. Ты же знаешь это?
– Знаю.
– Ну вот и хорошо.
– Почему она тогда для тебя не хочет как лучше?
– Тоже хочет. Но когда я была маленькой, она еще не верила. А теперь я взрослая. Могу сама за себя решать. Могу сказать бабушке «нет».
– Значит, я, когда вырасту, тоже смогу сказать бабушке «нет»?
– Сможешь, – она запнулась. – Сможешь, наверное.
– Хорошо бы было.
– Да, – мама улыбнулась, – хорошо.
Стянула с себя платок, повязала на дерево бантом. Прищурилась хитро, заговорщически. Рассмеялась.
Бабушка хватилась не сразу, уже дома, перед приходом гостей:
– А платок где?
– Потеряла.
Я тихонько прыснул в кулак – бабушка повернулась ко мне:
– Что смешного?
– Ничего. Ничего, – я наклонился; спрятал лицо в ладонях. Когда я поднял его, мама подмигивала мне из-за бабушкиной спины.
– Большой уже мальчик, а ведет себя, как детсадовец, – бабушка вздохнула. – Давно надо было его крестить.
– Мама, не начинай. Не сейчас.
– Ладно. Потом с тобой поговорим, – она посмотрела на меня. – Не забудьте все в холодильник убрать – а то испортится, и мы потравимся тут все.
– Я знаю, мама.
Бабушка к гостям не выходила. И только вечером, когда они ушли и мама, громыхая посудой, осталась на кухне, она зашла ко мне в комнату. Закрыла дверь за собой.
– Большой совсем.
Вздохнула.
– Это плохо? – спросил я на всякий случай.
– Нет. Нет, конечно. Просто по-другому. Ответственности больше.
«Куда уж больше?» – подумал я. Бабушка и так при мне все время повторяла это слово.
– До семи лет ребенок безгрешен, – бабушка сделала паузу – ждала, видимо, моей реакции, но я не очень понимал, что это значит, и потому просто кивнул. – Теперь же ты несешь ответственность за свои поступки и слова. Даже за мысли – мысль тоже может быть грехом.
– Так мысли же никто не знает.
– Это тебе так только кажется, что не знает. Бог все видит. И знает. Даже то, что происходит у тебя в голове.
– То есть он как рентген?
– Почему как рентген?
– Ну, просвечивает мне голову. Видит то, что там, внутри…
– Нет. Не так, – бабушка покачала головой. Стала объяснять – но я опять ничего не понял. Сосредоточился. Представил, как залезает ко мне в голову Бог, копается там – выражение лица у него точь-в-точь, как у бабушки, когда ей нужно найти что-то в моих вещах – слегка брезгливое. Он отворачивается в сторону и морщит нос. Достает наконец длинную, как дождевой червь, мысль; она извивается у него между пальцев – пытается вырваться.
– Ага! – восклицает он победоносно. – Вот и нашелся грех! А за грехи, как известно, отправляются прямиком в гиену.
– Навечно, – произносит в это время бабушка. Голос у нее становится громче, торжественнее – она хочет придать значительности своим словам. – Грешники обречены на вечные мучения в геенне огненной.
Вот уж этого только не хватало. Я никогда не любил гиен. От них, говорят, пахнет падалью. И смеются они так мерзко – я по телевизору видел. Да и что это за смерть такая – быть проглоченным гиеной? Лежать у нее в животе – и как там только находится место на всех? Может, уменьшают тебя как-то, прежде чем запихивать в нее? Или утрамбовывают вас уже внутри, вдавливают чем-то твердым друг в дружку…
– Повтори то, что я только что сказала, – бабушка грозно смотрит на меня.
Я начинаю лопотать что-то бессвязное про Бога и гиену.
Она вздыхает. Говорит, что этим – своей «тупоголовостью» – я весь в отца, и я, не зная, как нужно реагировать, киваю.
Наконец она уходит. Напоследок, уже стоя в дверях, говорит опять про мысли, которые становятся грехом. Это меня пугает больше всего. Я залезаю под одеяло и стараюсь ни о чем не думать.
Просто отключить все мысли – точно так же, как во время ремонта нам перекрыли в квартире стояк с водой. Хотя ведь и это тоже мысль – про ремонт – может, и не греховная пока, но ведь не знаешь никогда, сколько шагов отделяет ее от по-настоящему греховной. Да и что вообще представляет собой греховная мысль? Должно быть что-то по-настоящему страшное – про убийство, например, или про воровство. Если ты захочешь кого-нибудь убить, кого-нибудь самого близкого – маму, например, так и подумаешь это про себя: «Хочу убить свою маму».
– Ох, – испугался я. – Это был просто пример. Это была ненастоящая мысль – это был пример греховной мысли.
Я еще долго ворочался. Повторял вслух, что это был всего лишь пример, – пытался сосредоточиться на этом, отталкивая все прочие мысли. В какой-то момент я, вконец измотанный, все же заснул, и на меня – словно дожидалась – выпрыгнула из только начавшегося сна взъерошенная, с мокрой пастью, гиена. Я сжался в клубок и попытался откатиться от нее. В одном месте у нас на полу не хватает паркетной доски, и я, уменьшившись, распластался и заполнил собой эту щель. Гиена проскочила мимо, поверх меня; скрылась где-то, и я перекатился обратно в кровать. Сон был спокойным, пустым, потом – кажется, это было ближе к утру – надо мной склонилось, вынырнув из полутьмы, бабушкино лицо, бледное, со сдвинутыми на переносице бровями.
– Мысле-грех, – четко и медленно произнесла она; я заворочался, пытаясь отвернуться. Лицо переместилось вслед за мной, дрогнуло – и по нему пошла мелкая рябь, оно растекалось в стороны, расширяясь. Я мотал головой все быстрее, но лицо каждый раз перескакивало за мной; глаза ее были прямо напротив моих глаз: они смотрели ровно и холодно, не моргая.
– Отвернись! – прошептал я, и потом уже громче, набрав в грудь воздуху: – Отвернись!
Наверное, в тот момент я закричал во сне. Дверь открылась. Из коридора желтым прямоугольником выпал свет – как будто вытащили из стены кирпич – и в этой прорези, взлохмаченная после сна, в своем домашнем байковом халате, стояла мама.
* * *
Мне было шестнадцать, когда она уезжала в Канаду. Помню, как она похудела тогда, и лицо у нее стало другим – вытянулось как будто, побледнело.
– Специально худеешь? – бабушка подошла к ней и подложила еды. Заглянула в лицо – мама сидела отвернувшись, уставившись в стену. К еде почти не притрагивалась, только время от времени, словно вдруг вспомнив о ней, начинала перекладывать ее у себя на тарелке.
– Нет. Получилось так. Нервы, я думаю. Я от нервов всегда начинаю худеть.
– Конечно, нервы, – бабушка хмыкнула. – Бросить все. Ехать в такую даль. Могла бы и здесь кого-нибудь найти.
– Могла, наверное. Но ведь не нашла…
– Не нашла, потому что не искала.
– Искала, – возражала мама, но уже тихо, робко, и бабушка принималась за нее с новой силой, почувствовав образовавшуюся слабину. Иногда подключала бабу Таню – смысла в этом было мало: она только и могла в этих спорах, что бормотать что-то себе под нос. Ее переспрашивали пару раз – потом забывали о ней. Бабушка ближе к концу начинала говорить ожесточеннее и громче. Припоминала все, что можно было припомнить – больная мать, которую дочь покидает и оставляет одну (баба Таня не в счет – какой, в конце концов, толк может быть от бабы Тани?). Разлука с друзьями. С семьей. Нелепый жених (бабушка почему-то цеплялась именно за это слово – «нелепый»).
Мама перебивала ее:
– Ну не нравится он тебе – и что с того? Это еще ничего не значит.
– Конечно, не значит. Мне-то что? Нравится, не нравится – не мне с ним жить. Я просто вижу, что тебе он не подходит.
– А кто, по-твоему, подходит? Знаешь, мама, на тебя не угодить…
– Послушала бы меня хоть раз. Про Толю я тебе, между прочим, с самого начала говорила.
– И что?
– А то, что вы в итоге развелись.
– Развелись? – переспросила мама, как будто только сейчас вспомнила об этом. Наклонилась вперед, на бабушку – та как раз сидела напротив нее. – Если б не ты… – начала она, и взгляд ее в этот момент упал на меня. Толя – это мой отец; при мне они его не обсуждали никогда. – Ладно, – сказала мама примирительно, – давай не будем.
Я сидел молча – старался держаться от этого всего в стороне. Я и так уже расстроил маму тем, что с ней не еду.
Тогда мне это казалось невозможным – оставить все, что у меня было здесь. Моих друзей. Лиду, в которую я был тогда влюблен, – к тому моменту она уже два раза улыбалась мне на перемене. Места, где я любил гулять. Город. Страну. Я думал тогда, что с бабушками вполне смогу ужиться. В конце концов, столько лет мы в одной квартире – за это время я успел приспособиться. Привык уже – возвращаться не позже десяти, не шуметь, отчитываться, куда и с кем уходишь. Я утешал себя тем, что все изменится со временем, что правила начнут одно за другим отпадать…
Я перешел в одиннадцатый класс, и все оставалось так же, как раньше.
Один раз – мы встречались с друзьями в центре – я вернулся домой в двенадцать часов. Осторожно, стараясь не шуметь, повернул ключ в замке; когда я зашел в прихожую, увидел, что дверь в бабушкину комнату приоткрыта. В проеме мелькнула широкая мужская спина в синей форменной куртке, и из другого угла комнаты, не видного мне, доносился ровный, как маятник, женский голос.
– Бабушка? – сказал я – голос был совсем слабый, как будто не мой.
Из комнаты выскочила и сразу захлопнула дверь всклокоченная, с красными глазами, баба Таня.
– Иди к себе. Нечего тут стоять.
– С бабушкой что-то случилось?
– Случилось. Конечно. Кто-то обещал приходить не позже десяти. – Она в тот вечер была сама не своя. Говорила громким шепотом, выплевывая в меня слова. Волновалась. Размахивала руками.
– Я не обещал. Это бабушка требовала, но я не обещал. И сегодня у Саши был день рождения…
– Не оправдывайся. Видишь, до чего ты бабушку довел? Скорую пришлось вызывать. Звонили, между прочим, тебе…
– У меня сел телефон.
– Конечно. Сел. У тебя всегда садится телефон в самое подходящее время.
– А с бабушкой что?
– Давление подскочило. Хорошо, что приехали быстро. Сделали ей укол. С таким внуком, я боюсь, она недолго протянет…
– К ней можно зайти?
– Нет. Не трогай ее сейчас. Иди к себе, – она надвинулась на меня, и я непроизвольно начал отступать. В мою комнату она меня практически втолкнула.
– А как же…
– Я ей передам, что ты здесь.
Она захлопнула передо мною дверь, и несколько минут я простоял, разглядывая побелку на дереве.
Врачи стали собираться.
– Берегите себя, – сказал женский голос.
– Поменьше нервничать, – добавил мужской, и баба Таня, суетясь, побежала в прихожую их провожать. Кажется, пыталась всучить им денег – что-то приговаривала шепотом, и женский голос громко сказал:
– Не надо. Нет.
Потом дверь за ними захлопнулась. Лязгнули запираемые бабой Таней замки: сначала верхний на два оборота, потом цепочка и нижний.
Я постоял еще минуту или две, глядя на дверь. Потом поставил на зарядку телефон – когда я включил его, на нем было восемь пропущенных вызовов из дома.
Бабушка – надо отдать ей должное – об этом случае не упоминала никогда. Я зашел к ней извиниться на следующий день, и она только слабо улыбнулась мне. Сказала: «Давай забудем об этом». Баба Таня, конечно, еще припоминала мне, но уже не так, как в ту ночь, – ярость из нее ушла, теперь она только мямлила, останавливаясь после каждой фразы:
– Ты это… бабушку не огорчай. Сердце-то у нее не выдержит – слабое… Волноваться нельзя…
Уж лучше б накричала на меня. Обозвала как-нибудь – чувствовал бы я себя не так паршиво.
Мама, конечно, звонила теперь каждый день. Начинала успокаивать меня. Иногда отводила от экрана глаза, и голос у нее звучал как-то странно.
– Ты, главное, себя не вини…
Не винить? И как, интересно, после такого себя не винить?
– Проблемы у бабушки уже давно. Может, она лекарство забыла вовремя принять…
– Кто? Бабушка? Бабушка никогда ни о чем не забывает.
– Ну, всякое может быть.
– Да. Может, наверное.
Она вздохнула.
– Если бы я не уехала тогда…
– Не надо, мама. Не начинай.
У нас это семейное – «если бы». Я уже раз сто, наверное, прокрутил у себя в голове тот вечер – как забыл зарядить телефон, не смотрел на часы, пива выпил на улице… Я снова и снова отматывал эти сцены назад. Менял в них что-то – одну, казалось бы, не очень важную деталь – и все менялось вместе с ней. Складывалось совершенно по-другому.
С бабушками я жил до начала третьего курса. Домой неизменно возвращался не позже десяти. На вечеринках почти не бывал – да и что это за вечеринка, если в девять нужно уходить. С друзьями тоже общался мало.
Бабушке за это время вызывали скорую еще несколько раз – они уезжали, и она все так же, как тогда, спокойно улыбалась нам; голос у нее становился тихим и слабым. Она теперь все чаще жаловалась на головную боль, отводила глаза; иногда, бывает, хваталась рукой за сердце. Мы цепенели в этот момент. Замирали на несколько секунд; потом баба Таня, первая из нас двоих пришедшая в себя, подскакивала к бабушке с тонометром.
– Давление в норме, – говорила баба Таня. Всякий раз произносила эти слова с какой-то вопросительной – словно не верила тому, что видит, – интонацией.
– Повезло на этот раз, – бабушка медленно, опираясь на стол, вставала. Смотрела на нас. – Мне не так уж долго осталось.
Два с половиной года я жил с ощущением того, что бабушка может со дня на день умереть. Я так привык к этой мысли, что, когда мама позвонила мне (я был тогда на даче у Саши), я не сразу понял, о чем она говорит.
– Дедушка умер, – сказала она.
Мне показалось сначала, что я ослышался.
– Кто? – переспросил я, и она, конечно, обиделась на мой вопрос. Я попытался ей объяснить – не вышло.
Мама прилетела на следующий день. На отпевание мы с ней ходили без бабушек, вдвоем; мама раздобыла откуда-то черный костюм для меня – когда я двигал руками, он неизменно врезался мне в подмышки.
Дедушка был одет так же, как я – так, как при жизни никогда не ходил, – и выглядел от этого чужим. Костюм взяли у кого-то, и он был ему явно велик; он был всегда такой маленький, шебутной – и в гробу лежал таким же маленьким, еще меньше, пожалуй, – почти ребенок.
Мама наклонилась и поцеловала его в лоб. Я поцеловал его вслед за ней – он был сухой и твердый, как будто каменный. «Подменили», – пронеслось у меня в голове – словно не человек передо мной лежал, а манекен, умело выточенный, а затем накрашенный так, чтобы походить на него. На лице его был толстый слой желтоватого, как восковая свечка, грима.
– Ненастоящий он здесь, – прошептал я тихо, почти про себя – но мама услышала. – Может, это не он умер?
– Он, – вздохнула она.
– Он совсем на себя не похож.
– Тебе-то откуда знать? – она отвернулась от меня. Губа у нее, как всегда, когда она начинала злиться, слегка подрагивала.
– То есть как откуда?
– Виделся с ним от силы раз в год.
«Так бабушка же», – хотел я сказать, но промолчал. Она ведь знала все – сама через это прошла. Через все эти бесконечные ухищрения и отговорки.
С бабушкой он развелся давно, лет сорок назад, и практически сразу после этого снова женился. Алименты платил. С детьми – мамой и дядей Гришей – поначалу виделся с трудом, через скандал; потом, когда они немного подросли, появилась возможность встречаться тайком – бабушка первое время об этом не знала. С внуками было так же – по крайней мере, со мной; мама готовила меня к этим встречам с дедушкой, как к спецоперации. «Главное, бабушке ни о чем не говори». – «Не скажу». – «А если спросит, скажешь, что мы ходили гулять. Ездили в центр». – «На Поклонную гору?» – «Нет. В центр. Гуляли около Кремля. А потом по Арбату». – «И там еще художники сидели, как в прошлый раз? И мы с тобой видели тигра на картине?» – «Да, видели. Как он на охоту идет…» – «И там еще пели «Голубой платочек», тоненько так…» – «Этого не говори. Это к празднику пели, а праздник уже прошел». – «А про тигра сказать?» – «Скажи». – «И про клоуна?» – «И про клоуна».
Когда бабушка обо всем узнала – а она всегда обо всем узнавала, – был скандал. Я был уже достаточно взрослым – двенадцать лет, – так что мне досталось ничуть не меньше, чем маме.
– Ничего, – мама попыталась меня подбодрить. – Остынет скоро. Когда ты маленький был, она ловила меня на этом пару раз.
– Наверное, я разболтал?
– Не помню уже. Кажется, да.
– А бабушка что?
– Да все как всегда… Злилась. Неделю со мной не разговаривала. Потом остыла.
– Странно это.
– Почему странно?
– Столько лет уже прошло – она все злится. Не успокоится никак.
Мама пожала плечами.
– Не хочет, наверное, его от себя отпускать.
Я не совсем понял тогда, что она хотела этим сказать, – но переспрашивать ее не стал. Был слишком взволнован, наверное. Торопился спросить у нее.
– Она мне сегодня сказала, что дедушка был предателем.
– Предателем? – переспросила мама. – Когда рассердится как следует, она тебе еще и не такое может сказать. Не слушай ее. Забудь.
Хорошо бы было. Просто забыть об этом – словно не было на самом деле ничего. Она не говорила – я не слышал.
– Она же не просто так это сказала. Должна быть причина…
– Да не причина это! Для такого слова – не причина! – Раньше мама не кричала почти никогда, и мне странно было видеть ее такой сердитой. – Это она к тому, что он изменял ей. Ушел к другой. Не надо слушать ее: ты же знаешь, что она хочет настроить тебя против деда.
Я сказал, что знаю. Что пропускаю все мимо ушей. Но видеться мы с ним – по моей инициативе – стали реже.
«Странно все это, – думал я, глядя на него сейчас, в гробу. Подбородок у него торчал вверх – задиристо, как у боевого петуха; со мной он и был таким: взбалмошным, суетным, со смеющимися, подрагивающими немного глазами. – Странно, что он был женат на бабушке. Совсем другой – или, может быть, я думаю, что он совсем другой? Может, в них гораздо больше общего, чем мне кажется?»
Бабушка на похороны не пошла. Но, когда я вернулся домой, она сидела, отвернувшись к окну, и плакала.
– Уже пришел? – Кажется, я застал ее врасплох; она быстро, тыльной стороной ладони, вытерла слезы. – Что-то в глаз попало.
Она засуетилась; достала зеркальце и отвернулась от меня. Мне стало неловко, словно я застал ее за чем-то постыдным.
– Мама позже будет? – спросила она.
– Да. Решила посидеть подольше на поминках.
– Пусть сидит. Какой-никакой, а он ей все-таки отец… Был отцом.
– Ты как?
Она посмотрела на меня: под глазами у нее залегли круги, и лицо, как всегда, было отекшее, в плотной сетке морщин.
– Да мне-то что. Я его лет двадцать не видела. И видеть не хочу, – и сразу же, без паузы: – Про квартиру она тебе сказала?
– Про какую квартиру?
– Значит, не сказала. Он оставил ее вам – свою квартиру. Игорю и тебе. Завещание составил год назад. Вам тогда решили не говорить. Я думала, она сегодня хотя бы тебе скажет…
– Нет. Она не говорила ничего, – я придвинул стул и сел напротив нее. Голову подпер рукой – так, что она частично закрывала мне лицо: я не хотел, чтобы бабушка могла на нем что-то прочесть. Выудила бы из меня мои мысли, покачала бы головой: это грех. Твоя радость в такой день – это грех. Да я и сам это знал, без нее, и был парализован этим – пытался не думать.
– Что молчишь? – спросила бабушка. – Задумался о чем-то?
– Нет, – ответил я машинально. – Нет. Просто странно как-то… Никогда не думал, что он свою квартиру оставит нам.
– Я тоже не думала. А зря. Уж больно он упертый был. Все делал по-своему – лишь бы было не так, как у людей. Хорошо хоть сожительница его умерла. А то с него бы сталось – мог бы и ей оставить.
– Жена, – поправил я.
– Что?
– Не сожительница, а жена. Ольга Петровна.
– Ну, пусть жена… – бабушка отмахнулась от меня. – Неважно уже. Про квартиру я для тебя все узнала.
– Спасибо. Давай только не сейчас… В другой раз поговорим.
– Двухкомнатная, – бабушка как будто не слышала меня – вернее, делала вид, что не слышит. – В хорошем состоянии, от метро не так далеко. Тысяч за сорок пять можно будет сдавать. Деньги поделите с Игорем…
– Подожди, – перебил я ее. – Зачем сдавать?
– А что еще остается?
– Ну… жить там можно… Тем более, две комнаты – одна у Игоря будет, одна – у меня.
– Прекрасно! Жить! Как ты себе это представляешь? Ты да Игорь, без взрослых…
– Мы вполне себе взрослые. Мне девятнадцать, Игорю скоро будет двадцать один…
– Тоже мне взрослые! Не приготовить, не убрать за собой. Мальчишки – что с вас взять, – она посмотрела на меня. Я подумал тогда, что свой класс она должна рассматривать таким же точно взглядом. Прищурившись вот так, как сейчас, не спеша. Останавливаясь на каждом, выжидая – пока он уменьшится, сожмется в комок (по размеру должно быть что-то между яблоком и мячиком для пинг-понга). Теперь она легко ухватит его пальцами, положит в ладонь – он совершенно беспомощен перед ней, ничем не прикрыт. Она может делать с ним что хочет.
Бабушка покачала головой.
– Опять молчишь.
– Не хочу ничего говорить.
– Конечно, не хочешь. Сам понимаешь, что квартиру эту ты не заслужил.
– В каком смысле не заслужил?
– В самом прямом. Вы с ним и не виделись почти – а он берет и оставляет тебе полквартиры.
– Так я же из-за тебя… Ради тебя…
– Вот только меня сюда приплетать не надо.
– Что ты хочешь сказать?
– То и хочу: захотел бы – увиделся. Нашел бы способ. А раз не виделся, значит, не очень хотел.
Я встал. Максимально медленно придвинул стул к столу – не надо делать резких движений, а то сорвусь на нее. Наору. Она ухмыльнулась мне – а может, и не ухмыльнулась, может, мне просто показалось так. Лицо у нее, во всяком случае, дернулось.
– Потрясающе, – процедил я сквозь зубы.
– Что потрясающе?
– Потрясающе, как ты умеешь вывернуть все. У тебя кто угодно будет виноват – только не ты.
Она скривилась.
– Да неужели?!
Начала отвечать мне что-то, но я в этот момент уже вышел в прихожую. Не слушал ее. Пока спускался по лестнице, пнул оставленную кем-то бутылку. Она покатилась вниз; разбилась, ударившись о стену, и из нее вылилось остававшееся на дне вино. Я споткнулся; чуть было не наступил на осколки.
«Но ведь права же она в чем-то», – думал я, выходя во двор, и эта мысль тогда была ужаснее всего. Не была бы права, я бы, наверное, не злился так. Хотя теперь-то что: злись, не злись – дедушка умер, и уже ничего не исправишь.
Я приезжал к нему в последний раз четыре месяца назад. Он был тогда какой-то тихий, сам не свой, словно подавлен чем-то. «Со здоровьем, может, что-то не то», – промелькнуло у меня в голове.
– Нормально все, – ответил он, когда я спросил. – Все как всегда.
Голос у него был преувеличенно бодрый.
– С учебой что?
– Да потихоньку. Коллоквиум вон сдал вчера.
– Молодец, – он придвинулся. Похлопал меня по плечу. И потом внезапно, ни с того ни с сего: – А бабушка как?
Он никогда раньше не спрашивал о ней, и я ответил не сразу – слегка опешил.
– Да как обычно. На давление жалуется. На жизнь. Нас строит с бабой Таней – следит, кто во сколько пришел, куда уходил…
Дедушка улыбнулся.
– Да, у нее не забалуешь.
– И что – она всегда такой была?
– Да нет, конечно. Не всегда, – он откинулся на спинку кресла. – Мы все другими были. И я был другой.
«Какой?» – хотел я спросить, но не стал. Все равно он мне не ответит.
Мы сидели молча. Я доедал ужин, который он приготовил; дедушка, развернувшись вполоборота, смотрел в окно.
– Смеялась чаще, – вдруг сказал он.
– Что?
– Бабушка. Ты про нее спросил. Она смеялась чаще. Задорно так – тебе сразу хотелось смеяться в ответ.
– Когда молодая была?
– Ну да. Еще до того, как Гриша родился.
– Мама говорит, что ты ей изменял… Тогда, в конце…
И зачем я это сказал? Рассердится сейчас, начнет кричать.
– Зря она тебе это сказала, – он посмотрел на меня: взгляд у него был виноватый. – Ты вряд ли поймешь… в твоем возрасте.
– А что тут понимать? Ты изменил ей, и вы расстались. Все однозначно. Она тебя теперь и видеть не хочет… Злится.
– Ты тоже злишься.
– Я? Мне-то что… Я не злюсь.
– Не злился – мы бы и виделись чаще.
– Ты знаешь, что меня бабушка не пускает.
– Да. Знаю. Не хочешь ее расстраивать?
– У нее сердце больное. А так – расстроится, нет – мне в общем-то все равно.
– Я так и понял.
Я видел, что он не верит мне.
– А как Тарасик твой? – спросил я, просто чтобы сменить тему.
– Да как-то так… – дедушка развел руками. – Постарел. Шерсть лезет клоками…
– А ты к ветеринару его носил?
– Носил. «Старость, – говорит. – Ничего тут не сделаешь».
Я подошел к клетке. Хомяк вяло смотрел на меня. Не шевелился почти и не реагировал никак. Я осторожно погладил его между прутьев.
– Смотри-ка – не убегает. Раньше он кроме тебя не давался никому.
– Я же говорю: постарел.
– Доверчивый стал?
– Я бы не сказал, что доверчивый. Просто ему теперь все равно. Чувствует, наверно, что ему недолго осталось…
Больше мы с дедушкой не виделись. Я звонил ему несколько раз, но это было все как-то мимоходом, на бегу – мы выдавали друг другу несколько дежурных фраз, и каждый раз я слышал дедушкино «не пропадай» перед тем, как повесить трубку. Я даже не помню, о чем мы говорили в последний раз. Что-то о погоде… Совершенно ничего не значащие слова. Я не думал никогда, что он может уйти просто так – на пустом, казалось бы, месте, ведь не жаловался он ни на что… Гулял по утрам. По десять километров проходил каждый день. Летом на велосипеде ездил, зимой – на лыжах. Французский вот недавно начал учить (и зачем ему в его семьдесят семь?); старательно выдавал раскатистое «r». «Почти что как Эдит Пиаф», – говорил я ему, и он смеялся.
* * *
В ту квартиру я приехал через месяц после дедушкиной смерти. Игорь еще не переезжал – откладывал, как и я, – и она стояла пустой. Я подошел к двери и машинально, задумавшись о чем-то своем, нажал на звонок; послушал, как он коротким треньканьем отдается внутри квартиры. Подождал немного. Потом нажал сильнее и некоторое время его не отпускал – он надрывался, надламывался там, внутри, и в полную силу, перекрывая его, зазвучал у меня в голове дедушкин голос: «Ну сколько можно звонить?! Иду уже». Я отпускаю звонок; мне кажется, если прислушаться, я смогу различить шаги босых ног по паркету. Потом что-то щелкает – он, суетясь как обычно, открывает замки. Я захожу. Каждый раз мне немного неловко, когда я вижу его, и я преувеличенно широко улыбаюсь.
Я постоял еще немного. Нащупал в кармане ключи: вот этот, с ниточкой, от верхнего замка. Этот от нижнего. Почтовый ящик. Домофон. Покоцанный – одной ножки ему недостает – брелок в виде Эйфелевой башни.
Я так и не смог тогда войти в квартиру. Уехал домой. И только через два месяца – Игорь начал меня торопить – стал перевозить туда свои вещи. Оно еще возвращалось ко мне много раз – то чувство, что я испытал тогда, в тот первый приезд. Как будто стоит мне повернуть ключ в замке, и я увижу его – как он, улыбаясь, стоит босиком перед дверью.




























