Текст книги "Жора Жирняго"
Автор книги: Марина Палей
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Глава 14. Светоносные, или Волшебная мельница
И вот они опять, знакомые места,
Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата грязного и мелкого тиранства;
Где рой подавленных и трепетных рабов
Завидовал житью последних барских псов,
Где было суждено мне божий свет увидеть,
Где научился я терпеть и ненавидеть…
(Н. Н.)
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
(И. Б.)
Лето на средней Волге.
Остров.
Ржавая баржа, переименованная в турбазу «Восток» («Восход», «Спутник», «Заря», «Искра», «Рассвет»). Цвет ржави сохранен в памяти как охряный (пьяный, пряный). И одновременно он сохранен как original color of excrements, т. е. вонючий. Смотря по настроению.
Громкоговорители.
Столовка. Неизменный мясопуст (пост). Хотя ложки и вилки – не исключено, что специально – хранят бессменный слой (собачьего?) жира. Возможно, для гуманного облегчения глотательного акта. Алюминиевые ручки закручены в штопор.
Прием пищи в две смены. Штамп, номер и мат на любом предмете инвентаря.
Хлорка.
Кал.
Моча.
Норма.
Гвоздь. Серое вафельное полотенце. Оттянув эту мокрую тряпку вниз, отдыхающие яростно дырявят ее вилками – очищают, стало быть, свои «столовые приборы» тем способом, каким были обучены в казармах-бараках.
Томасу восемнадцать лет.
…Какого черта память намертво впитала это зловоние? Почему именно это? И именно намертво? Вот, например, Бунин…
Нет, Бунин тоже честно содрогался на пороге своего помешательства и даже утверждал, что те, кто увидит однажды «смоквенское мракобесие», со всем вытекающим антуражем, те уже ни с англичанами, ни с французами, ни с тибетскими монахами, ни с ангелами небесными сосуществовать не смогут. Почему? Да потому что эта человечья мерзость, однажды распознанная, будет темнеть и смердеть сквозь любые благочинные, благоглупые, «политкорректные» оболочки.
Тем не менее… Бунин в своих дневниках ежедневно указывает направление ветра. Во время беснования плебса (меж двумя «революциями») он, Бунин, описывает форму, цвет, вид, характер движения облаков… Каждый день! Такое меня в начальной школе заставляли делать, а я, дурак, списывал у девчонок.
Бунин обходит свою деревню, затем пишет: пятна света спокойно (или не спокойно) лежат на земле... цвет воздуха утром – таков, цвет воздуха вечером – таков, даже состояния горизонтов описывает, будто они, горизонты то есть, входят в его личное хозяйство... утварью личной являются... Нет, не могу удержаться:
«8 августа 1917 г. <...> Люблю август – роскошь всего, обилие, главное – огороды, зелень, картошка, высокие конопли, подсолнухи. На мужицких гумнах молотьба, новая солома возле тока, красный платок на бабе…»
«14 августа. <...> Облака на восточном горизонте изумительны. Гряды, горы бледно, дымчато-лиловатые (сквозь них – бледность белизны внутренней) – краски невиданной у нас нежности, южности».
«17 августа. <...> Ночь лунная. Гуляли за садом. Шел по аллее один – cоломенный шалаш и сад, пронизанный лунным светом, – тропики. Лунный свет очень меняет сад. Какое разнообразие кружевной листвы, ветвей – точно много-много пород деревьев».
«21 августа. ...открыта дверь в амбар, там девки метут мучной пол – осень! <...> В 10 1/2 вышел гулять по двору. На северо-востоке желтый раздавленный бриллиант. Юпитер?»
«7 октября. <...> Листва точно холодным мылом потерта...»
Нет. Если выписать отдельно, впечатление умирает. Сила тех записей именно в том, что они делаются регулярно. Перемежаясь с описанием состояний того, кто записывает, а стоит он, как было сказано, нá волос от безумия.
У Тома, в сравнении с Буниным, уже тогда наметился гораздо больший крен в сторону, скажем так, антропологии и этнографии. И вот что он, этот стихийный антропо-этнограф, без особой отрады вынужден был записывать в «Дневнике наблюдений природы»:
«17 июля 1973. Женатые шибздики, идут нарасхват, круглые сутки, без выходных <…>»
«18 июля 1973. Соития эти не корыстные, а именно задушевные, нашаромыжку. Не дадим умереть друг другу. Отцелюбие римлянки».
«19 июля 1973. Рим эпохи упадка. Безудержный, зависящий не от сезона, а лишь от срока профсоюзной путевки, гон. Совокупления вполне антисанитарные, всякого сорту, то – кроличьи быстрые, беспорядочные, то – по-солдатски неистощимые, загребущие, нахрапистые, с заведомой готовностью к чему угодно, в том числе к аборту; сегодня есть, завтра нет, хапай».
«20 июля 1973. Яркая, напряженная, сверхценная половая жизнь соотечественников. Ложе для соитий – ристалище роковой схватки с государством. Рабы бросают свой вызов. Они вызывают государство на бой – и проигрывают. И снова бьются – зная, что дети подхватят их знамя».
«21 июля 1973. Итак: ристалище, последний оплот личной свободы, инсургентства, свободомыслия. Все это помножено на жесточайшую клептоманию и жесточайший дефицит радости. В перерывах между корректировками демографических перекосов, дядечки, засосав „Жигулевского“, нацепив бюстгальтеры половых партнерш и намазaв губы помидорной помадой, с вялым матерком тупо мучают бедный мяч. Время от времени кто-нибудь тут же, на поле обильно мочится (пиво!); остальные приязненно похохатывают, радушно комментируют, обнаруживая специальные познания в физиологии животных и радостно призывая активизировать все процессы телесного метаболизма. Да, хурулдан им. Степана Разина явно не был задуман колыбелью футбола...»
«22 июля 1973. Кровососущие размером с непарнокопытных. Облезлые лопатки синюшных пупырчатых отроков: бесконечное ужение таких же (судя по содержимому банок) худых и безродных рыбешек...»
…Без малого через тридцать лет я вдруг наступаю на мину.
Хотя какое там к черту «вдруг». В том пространстве, где мне, at this stage of my life, приходится передвигаться, – куда ни ступи, везде мины. Все вокруг нафаршировано минами, и с годами, ясное дело, гуще.
Минное поле памяти.
Шарахнет, вывернет кишки с корнем, разнесет в клочья, и вот лежит – то, что осталось – в полдневный жар, в долине, etc. А потом, кое-как собрав себя по лоскуткам и ошметкам, встаешь и идешь. Сон, сон.
И вновь мина.
И вновь казнь.
Такое вот поле чудес.
Alice in Wonderland.
Совесть с годами тяжелеет незаметно – так же, как тело. Но эти жирные мегатонны нездоровой совести уже не согнать с души. Как будто ты был призван в этот мир с одной лишь целью – всенепременно, как ни крутись, как ни прячься, как ни моли, как ни плачь, – набрать все до одного – черные, позорные свои очки – негодяйские, унизительные баллы в этой заведомо дурной, жульнической игре – и вот уже – хва! перебор! – пора гасить фонарь наддверный.
Встань и иди.
…Шаг.
Взрыв.
И я иду тебе навстречу! и я несу тебе цветы... кхххшшпррр... стала! Ко-ролевой! Красоты! С тобою свя-зан! На-ве-ки я! ты стала хррршш... лю-бовь моя!.. Гжжжжжжж... Буря смешала! Зем-лю! С небом! Серое небо! С бе-лым! снегом!!! Шел я… хшшхххпрррхх... Товарищи отдыхающие! Канпота сегодня не будет, вследствие аварии водопровода и, кажется, точно еще не знаем, обнаружения в питьевой воде холерного вибриона. Кхххх... Чтобы тебяааа отысссскать на земле!.. Куда вы претесь, женщина?! Да не вы!! не вы!! А вы, вы, в желтый цветочек!! Вы что, буй перед своим носом не видите?! Кххх... Мне! и горька и абидна, но! не панимаааеш, видна! тыыыыы! этай грусти маей! кхххх... дрррррр… кхххххххх… Не кууукла яааа!!!
В столовке, возле раздачи, турбазовский массовик вешает объявление:
ПРИЕЗЖАЮТ ПИСАТЕЛИ
Нет, вовсе не отдыхать! Разве им до отдыха? Они приезжают нести в массы… что?.. что-то такое… ну, в общем, дефицит…
Дамы мгновенно охладевают к своим… утешителям. Теперь они чисты и строги, как отроковицы перед первым причастием.
Назавтра, с половины шестого утра, подобно Наташе Ростовой перед первым балом, они особенно, по-бальному, надраивают свои шеи и уши: на встречу с Прекрасным пойти с обычно вымытой шеей, конечно, немыслимо; уши должны обеспечить полную звукопроводимость: не дай Бог что-нибудь пропустить. Железные бигуди, резиновые бигуди, импортные термобигуди, плойки, лак для волос, лак для ногтей, тени, блестки, пудра импортная польская, болгарская помада на троих.
Покинутые кавалеры изображают мрачность («солидность»): они готовятся к откровенному мужскому разговору о сложностях международного положения. Лишь один кавалер, не востребованный даже в ситуации блокадно-лютого бабьего глада, глистообразный, с жабьей незагорающей кожей, с книжечкой Эдуарда Асадова, прижатой к впалой грудной клетке, путается у всех под ногами, то и дело вскрикивая:
– Ах! Это так волнительно... так волнительно... столько актуальных вопросов... ах, накопилось столько вопросов...
Уж полдень близится, Прекрасного все нет. Дамы отказываются от приема пищи в назначенную им смену. Они боятся съесть с губ дефицитную болгарскую помаду – и в этой трогательной экономии похожи на Акакия Акакиевича, решившего, с целью сбережения подметок, ступать только на носки. Держа козырьком ладонь, дамы застыли на берегу, без отдыху шныряя загадочными женскими зенками вверх по матушке по Волге. Во-о-он там!.. Где, где? Да там, во-о-он!.. Видишь? Да то не они! Они же с оркестром будут! Услышишь сперва оркестр!..
День тянется бесконечно, но и у бесконечности, как выясняется, есть конец. Словно миражи пьяного куафера, оседают, истаяв, тучные стога дамских начесов... Кровососущие входят в бешеный вампирский раж… Покинутые мужья судорожно пользуются временно ослабшим контролем… Кукушки то и дело поставляют самые противоречивые сведения…. И вот, когда емкости уже опорожнены и разбиты, как и отдельные части отдельных неосмотрительных физиономий, когда прибрежные пенелопы, увязшие пятивершковыми каблуками в песке, увядшие и озлобленные, со скуки начинают грызть невкусных своих мужей (и теперь уже не кто иной как мужья виноваты в том, что хочется им кушать – женам, прием пищи пропустившим – и опять же мужья виноваты в том, что комары – «как проклятые империалисты!» – пьют их женскую, страстную, зря откипевшую кровь) – в это самое время – видите!!! не обманули!!! – к причалу медленно подходит пароход.
Он напоминает тот, что распространял облигации госзайма – тот, на котором Остап, «дерзко опередив время», изобразил довольно концептуального Сеятеля.
Капитан, белоснежный и крупный, как страусовое яйцо, лишь мимолетно отвлекает на себя огонь женского внимания.
Оркестр. И… раз… два… три:
Зо-ри мос-ковские!..
Зве-нят-поют часы крем-левские!!..
С доб-рым ут-ром, зем-ли и моря!
Мос-ква-ааа!.. Моя-ааа!!!..
Писатели (дальний план).
Администраторша, рыхлая, но все еще устрашающе грандиозная копна с массивным голубым кокошником на самой своей верхотуре, встречает гостей хлебом-солью. Сантехник, вооруженный квачом ошуйцу и вантузом одесную, злорадно оттесняет самых порывистых читателей; ему помогают две поварихи и спасатель-на-водах. Демаркационная полоса составляет дюжины три шагов.
– Столько вопросов накопилось!.. столько актуальных вопросов!.. – блеет несгибаемый асадовский фанат, нимало не взирая на пинки и зуботычины.
Настает черед сказать, что на острове – помимо баржи, столовки и отхожих мест (это ямы, целомудренно, хотя бы и с одной стороны, завешенные куском материи с привязанной понизу – для весу – суковатой палкой, а с остальных сторон имеющие естественные завесы из дикорастущих веток и туч кровососущих насекомых) – на острове существует еще один объект, назначения которого никто из отдыхающих не знает.
Это мельница.
Точней, объект просто называется – «Мельница»: на самом же деле это декоративный, полированный-лакированный, домик-пряник с мельничными крыльями во лбу, напоминающими сильно увеличенный пропеллер из кружка школьного авиамоделирования. Домик, похожий более на кондитерское изделие «кренделек медовый», построен на потребу явно не аборигенов и призван имитировать «добрые старые времена». Он представлен боярским крыльцом (см. «Сказка про рыбака и золотую рыбку») – более напоминающим почему-то лобное место. Имеются также бутафорские ставенки, резные (а как же) наличники, голубые рюшечки в оконцах, преувеличенные дверные петли, балаганные задвижки в виде пик и топоров «времен опричны».
На протяжение всего сезона «объект» стоит закрытый – резко выделяясь достоинствами нездешнего зодчества и санитарии – на фоне ржавой баржи, барачных хозпостроек, etc.
И вот… Писатели (панамы, животы, сандалии) – и еще какие-то люди, спеленутые, несмотря на египетскую жару – так туго, как мумии фараоновых кошек – спеленутые чем-то невидимым, но тем, из чего они не могут освободиться, как труп не может освободиться из своего савана, – а сверху к тому же намертво закованные в темно-синие двубортные габардиновыми костюмы (может быть, тоже Писатели?), сопровождаемые администраторшей, прямо с причала, решительно направляются к указанному объекту.
Дальнейшие события разворачиваются стремительно, как на линии фронта.
Двери «Мельницы» открываются (все тот же дальний план) и, поглотив Писателей с сопровождающими их лицами, закрываются.
Это происходит, прямо скажем, не так, как в метро, то есть без какого бы то ни было предупреждения.
Военные реляции, приносимые верткими мелкореберными подростками (со снайперской ловкостью камуфлирующими себя ветвями близких к «объекту» дерев), указывают, скорее, на чисто дружеский, чем, упаси бог, официальный характер мероприятия. Из донесений следует, что: все три официантки (до того посудомойки на турбазе) обряжены в такие короткие юбки, что у всех аж трусы видать, и даже что под трусами... Ну, ври! А вот и так! Кроме того, официантки эти – все как одна! – в таких алых остроносых сапожках на каблучках... Это «казачки»! Ну, в «казачкáх»... Из рапортов следует также, что кокошники, вследствие больших, уже полуразложившихся начесов, поминутно сваливаются с их голов и что (это более всего поражает разведчиц, есть и такие) на официантках надеты ужасно чистые, «ангельские» переднички (где надыбали?), с крылышками, рюшами, воланчиками, оборками...
Затем идет описание блюд и напитков. Следует сразу же сделать скидку на то, что подаваемые блюда не известны разведчикам обоего пола – ни дегустационно, ни визуально, ни понаслышке. Поэтому названия яств попадают в уши теснящихся в отдалении читателей в том виде, как если бы они были бы разбиты на группы в меню какой-нибудь забегаловки, именуемой «Поплавок»: салат – мясо – рыба – спиртное. Итак. Мясо... мясо... еще мясо... рыба... мясо... рыба... кажется, водка... пиво... вино какое-то... салат какой-то... салат горкой... салат башенкой... салат домиком... салат озерцом... Дурак ты! это заливное! шашлыки! соус какой-то... ой, сосиськи с пере! (здесь и далее сохраняем фонетику оригинала), суп какой-то... это... кажется, икра... черная или красная? красная... черная... а точно не баклажановая? Да нет... ой, он к ней под юбку подлез... кокошник в борщ... кокошник в борщ хряпнулся! свекла ему на рубашку... хэх!! во дает! во дает! жрет, пьет, смолит и ее за сиськи хапает!.. где, покажи? да вон, вон... а этот уж галстук снял... колбаса копченая... А это что? Ананас. Я точно знаю, у нас в книжке картинка есть. Мой-то давно и рубашку снял... А у моего шашлык на ширинку упал... дурак, это он специально... она ему помогает... а он ей... а эти уже... да там не кладовка, а бытовка... а хоть и кладовка... торт шоколадный... ой, виноград! и винище! дурак, это же шанпанское... не пробовал, что ли, арбуза с шанпанским? а ты, что ли, пробовал?! а я – да! не ври! в этом году и арбузов еще не было! а я в прошлом! а мне папка привезет арбуз! жди! ой, смотри, смотри! а ты нет! я тоже хочу... А ты думаешь, они все Писатели? Спорим, все?! Спорим, нет? А кто Писатели? Тот, тот и тот с бородами, большие. А те? А те ихние слуги. Дурак ты, это Писатели у них слуги, мне папка говорил…
Что тут можно добавить? А ничего. Уехали Писатели с гораздо меньшей помпой, чем прибыли, – точней сказать, испарились – в лучших традициях брачных и финансовых аферистов. А именно: на вторую ночь после маловысокодуховных оргиастических бдений, они (по словам несовершеннолетних лазутчиков) были поштучно вынесены из «Мельницы» и погружены на корабль – точнее, в спешке складированы, на его палубе. Словно пиратское судно, не подымая парусов и не включая бортовых огней, водное транспортное средство втихаря двинулось отвозить их... куда?
С тех пор при словах: «Тише! Писатель говорит! Дайте послушать!» – у Тома неизменно всплывает перед глазами сложная, полихроматическая лужа внутрижелудочной жидкости, иначе говоря, блевоты, оставленная коллективом литераторов на прибрежном волжском песке – в доказательство своего физического, а не только духовного присутствия.
Глава 15. «Моисей, выведи нас из рабства!..»
Надо сказать, Том с удовольствием послушал бы, например, Сэлинджера. Но неувязка в том, что именно Сэлинджер-то по эстрадам не канканирует.
Так что вернемся, хотя и не тянет, на выступление Жоры Жирняго – wens tevreden met wat je hebt – довольствуйся тем, что имеешь: присловье мирных нидерландских кальвинистов (что в отечественном прокате звучало бы как других писателей у меня для вас нет).
У Жоры, поначалу (т. е. покуда он еще не был до слабоумия заласкан щупальцами своей вероломной страны), наблюдалась некрасивая, зато человеческая слабость. Оснащенный этой слабостью, Жора напоминал знаменитого конферансье из образцовского «Необыкновенного концерта», который регулярно опускал тяжелые веки – и вальяжно, хотя и несколько обеспокоено, обращался в зал: «Я не слишком интеллигентен для вас?» – и затем, после паузы, еще более вальяжно: «Не слишком?..»
Жора, и его можно понять, никак не мог найти общий знаменатель между собой и залом, что было ясно априори, тем более сам зал, включавший благодушных старушек и ехидных юнцов, был крайне далек от однородности. Поэтому Жора не то чтобы боялся быть непонятным народу – скорее, он боялся быть неприятным, несвойским, немилым – всеми своими инакостями, а именно: напластованиями наивной кабинетной пыли, относительным (т. е. относительно люмпенов) барством, сомнительным (но безусловным на фоне охлократов) – даже карикатурным – графством, светско-советской сановностью – и той милейшей «интеллигентностью», которая славнехонько и подло (заподлицо) уживается с любым людоедским режимом. И он старался все это, как принято говорить в его окружении, «смикшировать» с известными приемами ярмарочного (банно-прачечного) популизма – то есть, как сказано у классика, стать «свойственнее и съедобнее».
Получалось вульгарно.
– Если бы он был женского полу, – сказал Крафт (смутьянов так и не вывели), я бы назвал фотографию: «Пьяная педикюрша».
– Тише!! – гаркнули хором старушки.
– Гля, – мятежный Берг протянул Тому и Крафту новую серию комиксов.
Пузырь над аудиторией:
«Что вы думаете про писателя Жучкина?»
Пузырь над Жорой:
«Он пишет не свою прозу. Он пишет про лошадей, а ему надо бы про людей».
Пузырь над аудиторией:
«А про Кладовского?»
Пузырь над Жорой:
«Он пишет про горы, а ему надо бы про налоговые сборы. И про чиновничьи поборы! Ему бы следовало использовать свой уникальный опыт».
Пузырь над аудиторией:
«А про Мелкомьянова?»
Пузырь над Жорой:
«Он пишет о российской конституции, а ему надо бы о нидерландской проституции».
Последний рисунок данной серии: сидят Крафт, Берг и Том, воздев к Жоре худые, иссохшие руки.
Подпись:
«Укажи, Моисей, наш истинный путь. Выведи из тьмы египетской!»
– Ух ты, какой он у тебя изрядный!.. – сказал Крафт.
– Какой есть. Русский писатель и должен быть плотью обилен, бородою космат, глаголить ржаво, со скрежетом, однако же зычно. Других на Руси не воспринимают.
– Это верно. A вот я жил два года в Германии... – оживился Крафт.
– Как это тебя угораздило?
– Да по контракту... Так там считается, что писатель должен быть как раз наоборот: маленький… тихий такой, незаметный...
– Ну, то немцы... Битте шен, данке шен... Здесь маленького-то вмиг подомнут... Вот такие как раз, как этот жиртрест, и растопчут...
– А Изяслав Слабниковский? – не унималась пытливая аудитория. – Что вы можете сказать про Изяслава Слабниковского?
– Набокова предпочитаю читать в оригинале, – неожиданно отрубил Жора.
– Врезал правду-матку, любезную широким слоям населения, – прокомментировал Том.
– И потом: до какого кощунства, до какого дурновкусья надо докатиться, – почти натурально распалился Жора, – чтобы набоковский язык использовать для картин беспросветности, убожества, уродства нашего с вами существования – тем паче в захолустье!..
При этих словах сидящая рядом с нами старушка нацелилась в Жору слуховым аппаратом: видимо, тоже не поняла фраппирующего сочетания «Набоков» и «убожество нашего с вами существованья».
– Кроме того, – продолжал Жора, – этот литератор напоминает мне пятиклассника, коему впервые открылись чудеса метафоры. Прочтешь, буквально, две строчки: как, как, как, как, как... Облако, как рояль, а рояль, как облако. Прочтешь две других: как, как, как, как, как... В глазах рябит, тело напряжено, сейчас, чувствуешь, опять на гвоздь напорешься: как... Забавы литобъединения… Невроз, точнее нервный тик прыщавого подростка: кому-то что-то доказать… Телешоу для средних школьников: «какнуть», хоть умри, больше всех... (Смех в зале.)
– Лев Николаич к концу как-то особенно опростился, очеловечился, – задумчиво заметил Том.
– Точно! – реагировал Крафт и, не зная, куда бы еще выпустить заряд невостребованного инсургентства, обратился напрямую к Жоре: – Мне эти бесконечные как, как, как, как, как, как у Слабниковского знаете что напоминают?
– Что?.. – Жора искренне обрадовался контакту с нонконформистской частью аудитории.
– А жена годовалую дочку на горшок так высаживает…
– Так и я про то же!.. – закивал Жора.
– Есть смычка с массами!.. – обрадовался Крафт.
Тут загалдела и консервативная часть аудитории: все понимали, что время выступления подходит к концу, а масса самых актуальных вопросов по-прежнему нуждается в самом неотложном своем разрешении.
– Друзья! – Жора резко выбросил в массы свою патрицианскую длань. – Давайте упорядочим этот процесс. Я буду отвечать на записки.
Чуть больше минуты аудитория целенаправленно возилась, переговаривалась и рылась, разыскивая очки, ручки, клочки бумаги – а затем начала втискивать в жалкие рамки бумажных клочков безграничную суть метафизических и экзистенциальных вопросов.
Ручеек записок потек.
Жора развернул первую, взглянул, перечитал, потом как-то задумчиво скомкал и потянулся рукой в карман... но в последнюю секунду вдруг мелко, хотя и без демонстративной ажитации, изорвал в мельчайшие клочки. (Их, не желая поганить свои одежды, он ссыпал на сзади стоящий стол...) Вторую записку, не будучи дальнозорким, но отдалив на расстояние вытянутой руки, Жора схватил глазами молниеносно. Лицо его начало приобретать цвет зрелой свеклы... Он скомкал записку и зажал ее в кулаке... Та же участь постигла и третью записку... Четвертую записку Жора прочел с выражением, которое можно было бы назвать натужно-стоическим.
– Друзья, – поджав пухлые губы, сказал он раздельно, – на записки антисемитского и сексуального содержания, а также на записки с использованием ненормативной лексики я отвечать не буду.
– А других у народа нет, – горестно покаялся Том.
И действительно: после ультиматума Жоры и признания Тома ручеек записок стремительно начал сякнуть.
– Ну и?.. – осмелился подвести итог Том, когда троица наконец вывалилась на свежий воздух.
Он был инициатором этого похода, точней говоря подвоха, и небезосновательно опасался справедливых побоев.
– Water, water, everywhere, nor any drop to drink… – не сговариваясь, хором отрапортовали друзья по несчастью.
– Загадайте желание, – повелел Том.
– Уже, – так же, не сговариваясь, откликнулись оба.
– И еще одно, – засмеялся Том.
– И еще одно, – послушно отозвались в унисон знаменитый художник Сергей Борисович Берг и феноменальный фотограф Игорь Витальевич Крафт; кандидаты на скорый, на очень закономерный вылет из жизни.
– А чего ты его не снимал? – спросил Том закуривающего Крафта.
– А пленку жалко было, – затянулся Крафт. – Давайте я вас лучше сниму... Вместе... Угу, на фоне этого тополя...
А Жора, придя вечером к одному из своих братьев, у которого он в Петрославле остановился и который в те поры был, сохраняя фамильную традицию, кум-царю-сват-министру, проявил недюжинную силу воли и, опустошив только половину холодильника, заставил себя (схвативши себя же за волосы и за шкирятник одновременно) пересесть от обеденного стола за письменный. И вот что у Жоры от такой перемены столов получилось:
«Когда живешь на четырнадцатом этаже и день за днем, невидимкой, медленно всплываешь – по черной шахте лифта – к себе в квартиру – а живешь в этой квартире всего полгода, – не мудрено, что не знаешь соседей. Да и как их узнать? Люди рады уединенности комфортабельного жилья, поэтому они (Рената не исключение) нарочно возятся подольше, как бы запирая машину или квартиру, – чтобы не оказаться в лифте с так называемым „окружением“. Наобщались за день, наобщались, вообще говоря, за жизнь – даже переобщались… Это понятно.
Так что Рената до того самого пожара никогда и не видела Андрея, жившего, как оказалось, под ее квартирой. Происшествие, кстати сказать, закончилось благополучно: пожарная команда, прибывшая через шесть с половиной минут (нижняя соседка все-таки ее вызвала – как раз когда Андрей исчез в клубах дыма), осталась практически без работы: их главный лишь заполнил протокол – и велел всем любопытствующим позакрывать двери и окна – дабы не угореть. Вернувшаяся еще через полчаса незадачливая родственница Ренаты обнаружила (помимо разбитого стекла в балконной двери): черную от копоти и залитую водой кухню, утюг с начисто сгоревшим шнуром (значившийся в протоколе как „источник воспламенения“) и ошалевшую кошку, которая перестала реагировать на свое имя.
…Оглядываясь назад, то есть вспоминая события того осеннего дня, Рената все меньше кривила душой, говоря себе, будто тогда просто хотела отблагодарить соседа за „проявленное геройство“. Нет: уже в последовавшие скоро зимние дни, а затем в дни пронзительной, навылет, весны, и особенно уже в незакатные дни сухого, как порох, лета, когда, казалось, оброни кто-нибудь неосторожное слово – да что там слово! издай фальшивый звук – она, вспыхнув, взорвала бы вместе с собой все вокруг – этот дом, двор, этот мир (и мелкие обломки долго еще парили бы в воздухе, как в фильме „Забриски пойнт“) – она ясно понимала, что понесла ему в подарок книгу своих переводов вовсе не для того, чтобы отблагодарить, а потому, что он ей понравился. Даже нельзя сказать: „сильно“. Потому что разве чувствуешь силу удара, когда тебя, да со всего маху, – обухом по башке? Чувствуешь сам удар. Да и то – ретроспективно.
– Тут у меня спальня… Тут кабинет… А тут гостиная…
Он мог бы не пояснять: его квартира была точной копией ее жилья. Рената уже собиралась войти в эту самую гостиную, когда, резко отпрянув, закричала.
Пола в гостиной – не было!
Вместо него чернел пруд.
На его поверхности красовались кувшинки.
– Проект называется „Пруды и дни“, – донеслось до ее слуха. – Вы замечали, например, какую роль играет пруд в любовной лирике девятнадцатого века? На берегу пруда назначают свидания, в пруду топятся… „Старый камень плачет, в пруд роняя слезы…“ – помните, как у Фета…
– А помните, у Есенина, – скорей, машинально, чем осмысленно отозвалась Рената: – „Ты поила коня из горстей в поводу, отражаясь, березы ломались в пруду…“ – и тут, все еще стоя в прихожей, заметила, что потолок гостиной тоже представляет собой поверхность пруда – только с изнанки: кувшинки были видны снизу, словно она, Рената, смотрела на них со дна.
– У меня свое рекламное агентство... Зарабатываю деньги, чтобы заниматься настоящей – в смысле художественной – фотографией… Профессиональный телеоператор… Довольно много снимал в горячих точках – по всему миру… Но предпочитаю мирные ландшафты… Следующий арт-проект будет называться „Вермонтская осень“… Вы меня слушаете?
Рената, конечно, слушала – точнее, пыталась, потому что стремительный поток новых и новых сведений, бурля и пенясь в ее голове, как бы то ни было, отвлекал от вникания в смысл. Она слушала просто голос: „… и вот сейчас – вы и я – находимся как бы и на берегу пруда, и, одновременно, в его глубине… и это дает нам уникальную возможность… а с другой стороны… он касается, главным образом… и эта концепция… а еще потому, что…“
– А это ваша гитара? – Рената кивнула в сторону шестиструнки, стоящей, как ревнивая соперница – словно подбоченившись, – возле входной двери.
(Этим вопросом она хотела доказать – самой себе – что сохранила относительную вменяемость.)
– Конечно моя! Вам сыграть что-нибудь? Может быть, из Альбениса? А Сеговью вы любите? Или сыграть вам „Воспоминания об Альгамбре“? В смысле – Таррегу хотите?
Она захотела их всех, а больше всего… ах, да что говорить!..
…И на нее обрушились испанские водопады, ручьи горных расселин и высокогорные ливни – ее обдало жаром жестокое кирпично-красное плоскогорье – ее приласкала зеленая прохлада лимонных и оливковых рощ – когтями пантер нацелились в нее мириады диких звезд – рассвет, на ее глазах, толчками рождался из выплескивающего кровь небесного устья – от любви синих морских волн и золотого бриза рождался полдень – сумерки рождались из тел присмиревших деревьев – и черный шелк ночи снова умело ласкал большое голое тело луны.
– Да что ж это мы все в прихожей стоим? – внезапно услыхала Рената. – Эта фотоповерхность с нетерпением ждет, чтоб вы оставили на ней свои маленькие следы.
И Рената ступила на поверхность пруда».
С этим рассказом происходило черт те что. Точнее, черт те что, через неделю после первого Жориного звонка, произошло в полиуретановой редакции. А именно: Ядвига Зовчак, оставив кресло редакционной мегеры, пошла на повышение: советником в Комитет защиты женщин при Президенте (Звучит странно: каких таких женщин надо защищать при Президенте? Разве что Монику?.. Так её разобидел-озолотил совсем другой супостат… Вот и пойми тут.) А новую редактрису уже мало волновали напоминания о петрославльской педикюрше Ксении. И вот она, новая мегера, в ответ на Жорины звонки, заладила отвечать так: неформат, неформат! снова, сударь, неформат! – будто других слов не знала. Может, и не знала: с ещё не подпущенными к кормушке авторами упомянутая сотрудница использовала только портативный словарик.
Этот «неформат, неформат» звучал для Жоры как «недолет, перелет» – и Жора так ненавидел его, что мысленно, хотя бы для какого-то разнообразия, произносил навыворот: тамрофен. Звучало, как бруфен, изобруфен, пурген… Тьфу ты, дьявол! Конечно, это дело можно было бы уладить минутным звонком Кому-Надо, но Жора в ту пору (которую можно было бы назвать «дотелевизионной девственностью») и впрямь искренне стеснялся такого рода отхожих промыслов – и вовсе не рвался в упомянутом промысле «светиться» – тем более перед нужными для более крупной стратегии индивидами.