Текст книги "Беседы об архивах"
Автор книги: Мариэтта Чудакова
Жанр:
Прочее домоводство
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Мы предвидим возражения не только обиходно-утилитарные, но и продиктованные соображениями более общими, едва ли не заботой о судьбах человечества и планеты Земля: "Нельзя без конца приумножать количество бумаг! Нельзя заполнять ими наше жизненное пространство!" Но возразим и мы. Самые разные предметы – от личных наших вещей (которые все более и более становятся вещами временного пользования, все чаще обновляются) до продуктов крупного производства – копятся на Земле все равно, ежедневно, ежечасно и даже ежеминутно. Поток этот неостановим. Почему же в таком случае отходы промышленности должны иметь преимущества перед документами, запечатлевшими духовную жизнь человечества? Не естественнее ли, чтобы именно документы эти противостояли потоку вещей, заполняя поверхность земного шара, по крайней мере, на равных правах со всеми остальными предметами. Нужно осознавать, что, заботясь о сохранении разнообразных письменных источников, мы идем на временное увеличение их объема на полезной площади человечества. Впоследствии будут найдены способы компактного их хранения. Постоянно строятся галереи картинные, фонотеки и фильмотеки; будут строиться и новые, более вместительные и оснащенные повой техникой архивохранилища. Если мы верим в разум будущих поколений (а именно эта вера заставляет нас искать способы закрепления исторической памяти), то мы должны верить и в то, что поколения эти придумают, как хранить. Наше дело позаботиться о том, чтобы было что хранить.
Да, возможно, и будет образован со временем Государственный семейный архив, о котором писал один из читателей, – архив, куда вольются семейные документы рядовых членов человеческого сообщества. Но пока – пока задача наша не в том, чтобы поскорее снести все решительно бумаги, хранящиеся в частных домах, в одну общую кучу и тем самым возложить службу памяти только и единственно на государство. Да и возможно ли это? Отнести все семейные альбомы, все письма и далее перестать фотографироваться?.. Или носить каждое только что полученное письмо в архив, пополняя свой фонд? Личные архивы не только разнятся между собой – они разносоставны, и разносоставка сама задача "правильного" отношения к своему архиву.
Можно было бы предложить несколько предварительных рекомендаций. Так, документы прошлого века (и, конечно, более раннего времени) и первых двух десятилетий нашего века, оказавшиеся в домашних архивах, настоятельно нуждаются в научной экспертизе архивов, независимо от степени известности тех лиц, с которыми они связаны. Их следует незамедлительно приносить в архивы для определения их исторической ценности и для решения вопроса о целесообразности приема их на государственное хранение. Так же следует поступать с архивами достаточно известных деятелей науки, искусства и техники, общественных деятелей и т. п. и с единичными документами этих людей (письмами, творческими рукописями, фотографиями, книгами с дарственными надписями и т. д.), оказавшимися по разным причинам в вашем доме. Что касается архивов "простых смертных", о которых и идет речь в этой главе, то они, во-первых, должны накапливаться, вовторых, сохраняться; в-третьих же, есть такие группы материалов и в этих "рядовых архивах", в которых уже сегодня заинтересованы архивохранилища, – это дневники и воспоминания, пусть даже самого недавнего времени. Но к этим документам мы еще вернемся.
Итак, хранить неизвестно до какого времени, с неопределенной целью?.. Это многих может расхолодить, но мы и не хотели бы приобретать сторонников ценою элементарных и, так сказать, компактных, не соответствующих самой сути предмета рекомендаций.
Замечено, что современный человек склонен безоговорочно одобрять все, позволяющее сделать большее при помощи меньшего, – маленькие транзисторы, совсем маленькие магнитофоны и т. п. Это в сфере потребления; в сфере, связанной с производством духовных ценностей, с творчеством в широком смысле слова, этот критерий будет, по-видимому, неприменим еще долгое время.
Не станем скрывать – в том роде деятельности, границы которого мы пытаемся здесь наметить, нет прямой зависимости "действие – результат". Действия, о которых идет речь, – непривычны, рассчитаны на длительные сроки, результаты их отдалены, не вычисляемы заранее и могут не соответствовать затраченным усилиям. Но ведь, как и во многих других случаях частной нашей жизни, задача в том, чтобы исполнять свой долг, как сам его понимаешь, не ожидая непременно приличного вознаграждения; мы воистину виновны только тогда, когда не исполняем нами же предначертанное.
Настанет время, когда ...пе
реписка заменится електрическим
разговором.
В. Одоевский
– Что писать? – спросил Егор
и умокнул перо.
А. Чехов.
"ПИШИТЕ ПИСЬМА!"
"Пиши!" – кричат друзья и родные, провожая поезд. Провожающие рисуют в воздухе ломаные линии – строчки будущего вашего письма...
– Вот только будет ли оно написано? Вероятнее всего – заменится двумя-тремя телефонными разговорами и телеграммой о приезде, – совсем не так, как у людей предшествующих поколений, полвека и далее назад.
Да, в архивах XVIII-XIX веков переписка занимает огромное место. Супруги, братья, друзья писали друг другу – так сказать, "для себя", а нужны оказались нам. В их письмах – непосредственное впечатление от событий, ставших со временем историческими, имена, привлекшие благодарное внимание потомков, факты, даты, острые суждения, подробности хозяйственной жизни, важные для экономиста... Не перечислить всего, что извлекают современные исследователи из частных писем давно умерших корреспондентов.
Архивы наших современников с каждым годом скудеют перепиской. Нередко в государственные архивохранилища поступают в полном объеме бумаги писателя, ученого, издательского работника; среди рукописей, удостоверений, автобиографий и прочего не могло не быть большого количества писем, однако же они отсутствуют: родственники рассказывают, что переписка целиком или в значительной своей части была уничтожена ими или самим владельцем в предвоенные или военные годы. Сегодня это происходит намного реже. Но, быть может, не менее печальное для архшшстов и историков, а, в сущности, для общества в целом обстоятельство заключается в том, что люди вообще все меньше и меньше переписываются.
В 1930-е годы они переписывались меньше, чем десятилетием раньше. Одно из писем 1935 года замечательного писателя и ученого Ю. Тынянова ближайшему своему другу начинается иронически-горькими словами: "Ты напомнил мне своим письмом старинный обычай (первая четверть XX века) переписку".
Но в 1940-е и 1950-е годы люди стали писать друг другу еще меньше, чем в 1930-е, и не нужно быть ни историком, ни архивистом, чтобы заметить, с каким ускорением вытесняется переписка из нашей повседневности. Люди, живущие в одном городе, уже не переписываются почти вовсе. Характерный случай: взяв в руки конверт с письмом от знакомого, живущего в одном городе, человек испугался. "Я подумал, – рассказывал он потом,– что-то случилось? Разрыв отношений?" Этот молодой филолог, замечательный знаток архивов XIX и XX веков, автор интересных публикаций, никогда, оказывается, не писал сам и не получал писем от людей, живущих в одном с ним городе: общение исчерпывалось личными встречами и телефоном.
Но и люди, живущие в разных городах, все охотнее берутся за телефонную трубку прежде, чем вспомнят о пере и бумаге. Попробуем же задуматься над тем, чем грозит нам это обстоятельство – причем не в отдаленном будущем и не потомкам нашим, а именно нам лично и сегодня.
В середине прошлого века Владимир Иванович Даль, работая над своим "Толковым словарем", давал слову "письмо" такое разъяснение: "Письменная речь, беседа, посылаемая от одного лица к другому". Беседа, только воспроизведенная средствами письма! Теперь такое определение многих удивит. Беседы в письмах почти исчезли из обихода. Письмо – сообщение (сообщение в узком смысле слова – как уведомление о некоем факте, деле и т. п.) заменило письмо-беседу.
И что же беседовать в письме, если можно в течение полутора часов оказаться в любом конце большого города и даже в пригороде, куда раньше добирались едва ли не целый день. Исчезает сама возможность такой когда-то богатой содержанием эпистолярной формы, как письма с дороги: не успел написать, как уже приехал, да и писать особенно не о чем – много ли увидишь через стекло вагонного окна или тем более из самолета? Ныне в любой почти поездке вычленяются лишь два момента – отъезд и приезд – как отметки об отбытии и прибытии на командировочном удостоверении. И в письмах ограничиваются обычно сообщением о том, как выехал, или о том, как приехал.
Бессмысленно сетовать по поводу исчезновения некоторых эпистолярных жанров или гневаться на телефонный аппарат. Телефон, наиболее распространенный сегодня способ человеческих связей, имеет бесспорное преимущество немедленности действия.
Сплошь и рядом он мобилизуется, однако, для всех видов общения.
В обиходной фразе: "К вам никогда не дозвонишься – у вас по часу телефон занят!" – за поверхностной раздраженностью скрыто неосознанное, но справедливое неодобрение "неправильному" использованию современнейшего из способов связи. Правила подчеркиваются исключениями. В. Шкловский признавался в одной из своих статей: "Лучший год моей жизни – это тот год, когда я изо дня в день говорил по часу, по два по телефону со Львом Якубинским. У телефонов мы поставили столики". Это был год работы двух филологов над близкими проблемами, безмерно их увлекавшими. Ежедневный обмен идеями был необходим, как воздух, без него они задыхались. Но съезжаться ежедневно было невозможно. Телефон взял на себя функции, необычность которых подчеркнута и самим В. Шкловским.
Но, как правило, повторим, этот канал слишком узок для той нагрузки, которая сейчас все активнее, все с меньшей разборчивостью на него возлагается. Говоря это, мы выступаем не в защиту техники от порчи, оставляя эти заботы специалистам, а прежде всего в защиту многосторонности человеческого общения, неоспоримо сужающегося при столь решительном предпочтении одного его способа всем остальным. Если бы В. Шкловский, заметим в скобках, ограничивался телефонными разговорами со своими коллегами – до наших дней не дошла бы его переписка с Ю. Тыняновым, замечательный литературный документ и вместе с тем незаменимый источник для историков нашей науки и литературы двадцатых-тридцатых годов.
– Но ведь они жили в разных городах. А зачем, например, писать письмо человеку, если живешь с ним в одном городе?
– Действительно, эта мысль начинает уже казаться анахронизмом. Когда несколько лет назад была опубликована переписка М. Булгакова с В. Вересаевым (не будь ее, мы никогда не узнали бы перипетий их совместной работы над пьесой о Пушкине), не все, наверное, обратили внимание на то, что корреспонденты жили в одном городе.
Телефон – удобней, доступней – и диктует облегченные формы общения.
Многие помнят давнюю миниатюру Аркадия Райкина – разговор в телефонной будке. Расплывающееся от удовольствия лицо и только две реплики, все время чередующиеся: "Ну да?", "Иди ты!" В письме, даже самом непритязательном, такая лапидарная форма общения, пожалуй, не пройдет – придется поломать голову, чтобы как-то распространить свою мысль, расширить словарь, прибегнуть, таким образом, к более сложному для "выполнения", но, несомненно, более содержательному способу общения.
Но, быть может, именно в этой облегченности и есть простая правда века? Может быть, совершенно утопическая и потому бессмысленная затея – пытаться противостоять этому все более широкому проникновению современной техники во все сферы нашей жизни и в том числе экспансии телефона? С такой фетишизацией сложного устройства, самим человеком же и придуманного, невозможно, однако же, согласиться. Человеческое пользование современными техническими средствами должно быть осмысленным; такого уговора не было, чтобы непременно пользоваться ими бессознательно, оставаясь в неведении относительно возможностей и назначения каждого из них.
Многие с обидой, а некоторые даже с негодованием возразят, что по телефону, как и не по телефону, они говорят нормальным литературным языком и не чувствуют, чтобы та замена эпистолярных форм общения телефоном, по поводу которой сетует автор, в чем-то бы их окорачивала, сужала бы их обмен духовными ценностями со своими современниками.
Тем не менее, увы, окорачивает. Заметно или незаметно для них самих, но от этого не менее неумолимо.
Дело в том, что устная наша речь не взаимозаменяема с письменной. Две эти формы языка существуют лишь параллельно и равноправно, и каждая несет свои собственные функции, каждая особым, только ей присущим способом участвует в формировании и явлении нашей духовной жизни. Устная речь, при всей ее гибкости, свободе и непосредственности, притом, что на помощь ей приходит мимика, жест, тембр голоса, разнообразнейшие его модуляции, смех (или слезы) говорящего, тем не менее ограничена в своих возможностях. Если мы только говорим и ничего не пишем, кроме деловых бумаг, мы не реализуем достаточно полно возможностей своей личности и своего общения с людьми. Во-первых, потому, что, пользуясь исключительно устною формой речи, мы не востребуем значительной доли богатств, заложенных в нашем языке. "Только на письме, только в письменном слоге вполне является синтаксис, – писал К. Аксаков, – только там развивает он все свои стороны, все богатства и разнообразие оборотов, чего не может допустить разговор". Мы не прибегаем в разговоре к столь характерному для книжной речи сложному, разветвленному периоду с причастными и деепричастными оборотами, способному вобрать множество обособлений и уточнений, в малой степени используем богатую систему русского синтаксиса, способную передать разнообразнейшие оттенки причинно-следственных и пространственно-временных связей, редко строим фразы с несколькими придаточными. А ведь это все не параграфы из школьного учебника грамматики, а формы языка, приспособленные для выражения оттенков мысли, не выражаемых другим способом – вне сложного строя письменной речи. Это значит, что утех, кто пользуется устной только речью, все эти наиболее тонкие оттенки мысли оказываются не выраженными – не переданными собеседнику и более того – не уясненными и себе самому.
Да, вторым следствием пренебрежения к письменной форме речи является пренебрежение к каким-то сторонам собственной духовной жизни. Обращаясь к письменной форме, мы не только овладеваем богатствами родного языка, но и учимся размышлять. При этом для людей, не связанных с гуманитарными занятиями и профессионально имеющими дело лишь с сугубо специальными жанрами письменной речи – деловыми и научными, наиболее естественной формой письменного самовыявления, ближе всего связанной с их жизнью, остается переписка.
Для гуманитария же переписка важна не менее, кроме прочего, еще и как один из путей незаметного, ежедневного совершенствования профессионального своего языка. В письме, обращенном к коллеге, мысль может найти неожиданно свободное и точное выражение, ускользающее в те часы, когда автор твердо знает, что он пишет статью, и внутренне скован привычным своим (и иногда много лет не пересматривавшимся) представлением о канонах жанра. Человек, занимающийся проблемами современного искусства, часами говорит по телефону с авторами прочитанных им книг, статей, высказывая интересные соображения по поводу прочитанного. Писем он не пишет, потому что есть телефон, – это объяснение он всегда подчеркивает и уверен в его основательности. Пишет он только статьи и книги, иногда официальные отзывы. Может быть, отчасти поэтому язык его статей – заметно скованный, нивелированный – почти не изменился за последние 15-20 лет, когда язык всей гуманитарной науки претерпел такие существенные перемены. Интеллект человека развивался, изощрялся, а формы письменного выражения законсервировались. В разговорах и выступлениях человек этот неизменно обнаруживает более острое, менее стандартизованное мышление, чем в своих работах.
Можно попытаться понять это предпочтение телефонного и устного разговора письму там, где речь идет о вещах серьезных, об оценках чужой работы и развитии собственной мысли. Разговор "легче"; он требует от говорящего много меньше, чем письмо; все эти "Видишь ли, вот что я тебе должен сказать... Понимаешь, где-то это у тебя чуть-чуть перетянуто..." в письме бы "не прошли", потребовали бы замены словом более точным. Сверх того, в диалоге человек, нередко незаметно для себя, получает удовольствие от тех сугубо престижных оттенков, которые в какой-то степени исчезают в письме: он говорит, его слушают...
Не только качества мысли, но качества воли, характера формируются в нас писанием писем. В письме человек остается перед листом бумаги один на один – без тех подпор, которые всегда к его услугам в устной речи, где все, что не выговорится словом, дополнится выражением лица, где междометия нередко вполне удовлетворительно заменяют собою целые фразы. В письме человек принужден найти для всего, что он хочет сказать, более или менее полное словесное выражение, и это заставляет его с пристрастием допросить себя о том, что же именно он хочет сказать. В устном разговоре нередко вполне удается вовсе не иметь своего определенного мнения по обсуждаемому вопросу. Пылкий тон беседы, активная реакция на отдельные какието реплики спора может существенным образом затемнить факт отсутствия у одного из собеседников своеготношения к предмету. В письме это труднее...
И еще одно следствие пренебрежения к переписке резкое сужение имеющихся в распоряжении человека форм общения с другими людьми. Действительно, телефонный разговор, встреча, письмо – все это совсем не взаимозаменяемые способы общения. Каждый многократно имел случай почувствовать разницу между телефонным разговором и беседою лицом к лицу. И слова легче сказать по телефону, когда лицо собеседника нам не видно, да и он не видит нашего. А начиная письмо, пишущий вступает в совсем особую сферу, в иную, собственно говоря, действительность. Он уже не с одним только адресатом своим входит в соприкосновение, а со всею огромною письменной традицией, со всеми, писавшими до него на родном языке... Неосознанно, но неизбежно он выбирает, к какой традиции ему примкнуть, какой выбрать тон, стиль, какую меру откровенности. Но прежде осуществляется сам выбор эпистолярной формы, предпочтение ее телефону. На каких же основаниях производится этот выбор?
Пытаясь понять эти основания, мы опрашивали разных людей и слышали разные ответы.
Молодой одаренный режиссер решительно предпочитал разговор письму: "В письме, знаете, одну и ту же фразу сегодня прочитаешь так, завтра совсем иначе...
А телефонную трубку я слышу всем ухом, я почувствую фальшь интонации и искренность почувствую..."
А математик столь же определенно предпочитал письмо телефону: "Телефонный звонок ни к чему не обязывает. Это дело легкое – покричишь, пошумишь, что угодно скажешь... А письмо – дело другое: к кому ты равнодушен, письма не напишешь. Для этого надо человека любить. В письме труднее притворяться..."
В ответах видна была и некая общая для многих современников шкала ценностей в отношении некоторых специальных разновидностей общения. Сохраняется, например, привычка поздравлять человека письменно телеграммой, открыткой, письмом. Поздравление устное хоть, может быть, радует не меньше, но, так сказать, быстро истаивает в воздухе. Его нельзя перечитать – ни на другой день, ни через несколько лет. Неудобным считается и по сей день обращаться по телефону с серьезной просьбой, требующей от того, к кому мы обращаемся, каких-то усилий. Неосознанным образом мы стремимся как-то уравновесить эти усилия – своими, и отказываемся от телефона как наиболее "легкого", необременительного для просящего способа связи. Письмо "обременяя" пишущего, как бы исключает тем самым мысль о небрежности, бесцеремонной легкости его обращения к адресату.
И очень часто слышали мы недоуменное восклицание: "Да о чем писать-то?" или сокрушенное признание: "Не умею я письма писать!"
– А разве можно научиться писать? Возможны ли какиe-нибудь советчики в одной из самых личных, не терпящих никакого постороннего вмешательства обласстях нашей частной жизни?
– Не всегда на это смотрели таким образом. Что, как не желание людей "правильно" писать письма, вызывало к жизни разнообразные "Письмовники"? Существование их показывает, по крайней мере, что писание писем почиталось важным делом.
Бесспорной была помощь письмовников в официальной переписке – они предлагали в готовом виде образцы разнообразных прошений, писем к высокопоставленным лицам и прочих бумаг, где несоблюдение строго установленной формы могло прямо повлиять на исход дела. Письмовники старались руководить своим потребителем и в переписке личной – интимной, родственной, дружеской (которая обычно тем ценней для историков, чем свободней ее содержание). Они искали для нее образцы в преобладающей литературной традиции времени, предлагая, таким образом, каждому пишущему место на самой низкой ступени эпигонской беллетристики.
Свобода письменного выражения своих мыслей – одно из самых трудных умений. Писать несвободно – легче, поскольку это работа по готовым образцам. Одно из самых наглядных описаний "проблемы эпистолярии"
дано в рассказе А. Чехова "На святках". "Любезному нашему зятю Андрею Хрисанфычу и единственной нашей любимой дочери Ефимье Петровне с любовью низкий поклон и благословение родительское навеки нерушимо..." – выводит писарь под диктовку деревенской старухи. Но вот известные старухе начальные эпистолярные обороты речи иссякают, и она отчаивается. – "Чего и вам желаем от господа... царя небесного..." – повторила она и заплакала.
Больше ничего она не могла сказать. А раньше, когда она по ночам думала, то ей казалось, что всего не поместить и в десяти письмах. С того времени, как уехали дочь с мужем, утекло в море много воды, старики жили, как сироты, и тяжко вздыхали по ночам, точно похоронили дочь. А сколько за это время было в деревне всяких происшествий, сколько свадеб, смертей.
Какие были длинные зимы! Какие длинные ночи!" Пока старуха думает о том, как бы "перевести" все это на неведомый ей язык письма, писарь, узнав, что зять старухи из солдат, и уже не слыша, что теперь он "у доктора в швейцарах", стал быстро писать.
"В настоящее время, – писал он, – как судба ваша через себе определила на Военное Попрыще, то мы Вам советуем заглянуть в Устав Дисцыплинарных Взысканий и Уголовных Законоа Военного Ведомства, и Вы усмотрите в оном Законе цывилизацию Чинов Военого Ведомства"..."
И чем дальше пишет писарь, тем больше расширяется пропасть между совершенно условным текстом письма и тою "жизнью", которую хотела бы вместить в строки письма старуха. "Он писал и прочитывал вслух написанное, а Василиса соображала о том, что надо бы написать, какая в прошлом году была нужда, не хватило хлеба даже до святок, пришлось продать корову. Надо бы попросить денег, надо бы написать, что старик часто похварывает и скоро, должно быть, отдаст богу душу... Но как выразить это на словах? Что сказать прежде и что после?"
Вот они, эти сакраментальные вопросы, которые и есть основа эпистолярии, которые и отделяют "умеющих" писать письма от "неумеющих". Старуха неграмотна, и сфера письменной речи для нее – чужая, неведомая земля, стеной отгороженная от того языка, на котором она говорит и думает, который слышит вокруг, и ей никаким образом нельзя преодолеть эту стену и как-то приткнуться к этой земле. Писарь, напротив, грамотный, но он не только не хочет, но, надо думать, и не может разрушить эту стену, и именно поэтому из-под пера его льются слова обкатанные, не имеющие отношения ни к корове, ни к хвори старика, а сам старик, слушая письмо, "не понял, но доверчиво закивал головой.
– Ничего, гладко... – сказал он, – дай бог здоровья. Ничего...".
Но значит ли это, что вся переписка такого рода как бы "недействительна", что она не выполняла своего прямого назначения общения людей на расстоянии?
Нет, выполняла, действовала, достигала цели. Есть некая магия эпистолярного жанра, заключающаяся в том, что письмо, написанное родным, любящим и любимым человеком, воспринимается обычно как бы "поверх" и формы его и содержания, шаблонный оборот речи наполняется живым смыслом, живой интонацией, казалось бы, никаким образом в нем не обозначенной.
И старухино письмо дошло по адресу и безошибочно достигло цели. "...Ефимья дрожащим голосом прочла первые строки. Прочла и уж больше не могла; для нее было довольно и этих строк, она залилась слезами и, обнимая своего старшенького, целуя его, стала говорить, и нельзя было понять, плачет она илч смеется. – Это от бабушки, от дедушки... – говорила она. Из деревни... Царица небесная, святители угодники. Там теперь снегу навалило под крыши... деревья белые-белые.
Ребятки на махоньких саночках... И дедушка лысенький на печке... и собачка желтенькая... Голубчики мои родные!" Все уместилось, оказывается, в шаблонную, старинными письмовниками продиктованную и через несколько поколений прошедшую фразу письма – и белые деревья, и лысенький дедушка, и желтенькая собачка...
Вот пример другого рода.
"Учителя тебе, мой друг, я нашел – Швейцара, который по-французски и по-немецки говорит очень хорохорошо и прочие науки знает, и мне полюбился. Если Бог велит, я с собою привезу его. Я хотел бы и сам здесь ходить слушать курс физики у славного Профессора, у которого многие знатные люди слушают ныне по часам, и между прочими вице-канцлер Граф Панин с семейством своим ездит слушать уроки, но свободных часов для меня еще не открылось, и конечно намерен воспользоваться знаниями сего ученого".
Это пишет своему сыну из Петербурга в Рязань 27 октября 1800 года Михаил Иванович Коваленский, куратор Московского университета, ученик и биограф замечательного философа Григория Саввича Сковороды. Он пишет ему каждые два-три дня о пустяках и о важном, но о чем бы ни писал он, слог его всегда остается ровен, прост, традиционен и вместе с тем неуловимо индивидуален.
"Здесь настали морозцы, и я опять начал много ходить пешком, это для меня здорово..."; "Приказывай открывать чаще хворточки в покоях, раза три и четыре в день, для очищения воздуха, как я делывал всегда.
Пиши ко мне сам, ни у кого не спрашивая сочинять письма, что на ум тебе прийдет, то и пиши..."
М. Коваленский описывает сыну Михайловский замок: "Дворец сей прекрасно отделан и перед домом поставлена статуя Петра I, на пьедестале которой написано золотыми словами тако:
Прадеду
Правнук
1800 года.
Государь Петр I был прадед нынешнему императору, потому и подпись прилично сделана"; "Замок сей построен на острову нарочно зделанном; кругом канавы из Невы проведены, и многие мосты". 6-8 ноября он сообщает ему о своих занятиях: "Я препровождаю время здесь то со старыми приятелями моими, к ним ездя, то они ко мне ездят, то чтением занимаюсь, то с новыми знакомыми обращаюсь, изредка к большим вельможам являюсь, много хожу пешком, и о многом занимаюсь размышлениями для меня поучительными, гляжу на настоящее, вспоминаю прошедшее, воображаю будущее..."
И даже для щекотливого предмета – известия о насильственной смерти Павла I – находит он приличествующие случаю слова: "Третьего дня числа под 12 угодно было Промыслу вышнего прекратить жизнь Императора Павла I нечаянною болезнью, которая причинила ему смерть и в то же время возвести на Престол императорский Александра I, преисполненного драгоценнейшими для человечества дарованиями..."
Медленный, размеренный ритм жизни; ставший привычным распорядок дня, где занятия чередуются с прогулками, во время которых можно предаваться размышлениям, – распорядок, будто сам собою располагающий к тем "беседам в письмах", о которых писал Даль.
Мирно течет частная жизнь куратора Московского университета, идут из Петербурга и Москвы в Рязань его письма, диктуемые сугубо личной заботой о сыне, любовью к нему, и этот тонкий ручей впадает в воды истории, донося до нас и духовный облик писавшего, и некий тип семейственных отношений, и разнообразные оттенки отношения людей 1800-х годов к событиям своего времени.
Навыки эпистолярного жанра, осознание места его в жизни человека сформированы были у самого М. Коваленского еще в отрочестве при прямом участии его наставника – в 1761 году. Современный биограф Сковороды Ю. Лощиц пишет об этом так: "Они жили в одном городе, каждый или почти каждый день встречались в коридоре, в классной комнате, после занятий часто совершали прогулки, уходя иногда далеко за город. Но и этих встреч, такого общения было им мало.
Тогда с одной улицы на другую полетели письма.
Письмоношами были братец Михаила или еще ктонибудь из ребят-школяров. Поначалу получалась своего рода эпистолярная игра, условием которой было писать только на латыни. Сковорода тем самым преследовал педагогическую цель – исподволь и как бы шутя научить своего воспитанника свободному владению классическим языком. Но потом обнаружилось, что вовсе не это сугубо практическое назначение переписки составляет ее истинный смысл. И тот и другой уже просто не могли обойтись без писем". Семьдесят семь писем Г. Сковороды к М. Коваленскому, написанных в харьковский период, всю жизнь сохранялись адресатом и вошли в собрание сочинений философа как ценнейшие для нас страницы внутренней его жизни и общих воззрений.
Это уменье писать письма прививалось когда-то с детства – прививалось самой уже строгой обязательностью писания писем родителям с раз установленной, неменяемой периодичностью. Сын петрашевца Н. Кашкина пишет отцу из лицея ежедневно, давая подробный отчет о своих занятиях, отметках, денежных делах, отношениях с товарищами и состоянии своего духа. И через десять лет, живя в деревне, он пишет отцу так же регулярно, все теми же словами начиная свои письма ("Дорогой друг папочка...") и так же их заканчивая ("Всем сердцем твой..."), но сообщая не о лицейских уже отметках, а о хозяйственных делах. Само намерение написать письмо не отделено, по-видимому, значительным отрезком времени от того момента, когда перо берется в руки: давно заданный ритм облегчает сам приступ к письму. Процесс писания тоже, как видно, не вызывает напряжения, так как вошел в привычку.
Напротив – затрудняют дело незначительные (с нашей сегодняшней точки зрения) перерывы в переписке:
"Сажусь отвечать тебе, предвижу, что испишу в ответ на твои десять страниц 12, и даже не знаю, с чего толково начать, так много набралось тем за 5 дней моего молчания". Привычка к писанию писем выработала и определенный порядок расположения их содержания, как бы готовую сюжетную схему, даже готовую интонацию, которая начинает звучать с первых же строк письма; и видно, как, начиная письмо, человек будто продолжает хорошо знакомое, ненадолго прерванное занятие...