Текст книги "Корабли идут на бастионы"
Автор книги: Марианна Яхонтова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
3
После разговора с Новиковым адмирал почувствовал себя более свободно и стал непринужденно переходить от одной группы гостей к другой. Это путешествие по «философическому архипелагу» очень ему нравилось. Он жадно ловил различные мнения и любопытные высказывания, складывал их в своей памяти, чтоб поделиться потом с Непениным.
В одном месте говорили о способах смягчения власти помещиков над крепостными, и кто-то спросил, что думает на этот счет адмирал. Ушаков не привык говорить в подобных собраниях, не знал еще, как ему лучше держаться, и потому ответил стесненно и коротко:
– По скромному мнению моему, смягчению участи земледельца мог бы споспешествовать закон. В иных местах следовало бы ограничить барщину, а в иных – оброк… согласно условиям этих мест.
Так как некоторые из беседующих с ним согласились, то он не без удовольствия подумал, что высказал трезвую мысль. Но он очень бы удивился, если б ему сказали, что мысль его могли найти чересчур смелой.
В другом месте молодой человек с густыми кудрями страстно доказывал, что всякая благотворительность бессмысленна и что надо добиваться только повышения общего благосостояния.
Тут Ушаков, уже не ожидая приглашения, вступил в спор.
– Добиваться повышения общего благосостояния, конечно, следует, – заметил он, – но пока эта цель не достигнута, проходить мимо чужих бедствий постыдно. Питать свою любовь к человечеству, молодой человек, – добавил Ушаков, – надлежит неусыпным участием к делам своего соседа. Не будете проявлять сочувствия к ближнему, позабудете рано или поздно и о человечестве.
Адмирал не задержался только у самой большой группы гостей, которая собралась около Гамалеи. Там обсуждали такие возвышенные предметы и так непонятно, что Ушаков не надеялся их постичь. Он поспешно двинулся дальше, в самый уединенный угол гостиной, где Аргамаков, близко наклонившись к плотному седому человеку, что-то весело ему рассказывал. Сосед его смеялся, и Аргамаков вторил ему, обмахиваясь снятым с головы париком.
В небольших, по-зимнему сильно натопленных комнатах было действительно жарко и душно, и многие гости постарше расстегнули кафтаны.
– Рекомендую вам самого ужасного человека в Петербурге, – смеясь, заметил Аргамаков приблизившемуся Ушакову – День и ночь он читает Гельвеция и Ламетри и преподает такие вещи, перед коими содрогаются все благочестивые души. Бога не признает, над служителями его смеется, сатаны не боится и даже полагает, что его тоже нет. Я сам страшусь этого человека, но не могу отказаться от его общества. Хотите – знакомьтесь с ним, хотите – нет. – И Аргамаков, взяв адмирала за руку, притянул его ближе, так что головы всех троих почти соприкоснулись.
– Страшные слова меня не пугают, – ответил адмирал, кланяясь неизвестному гостю.
– Ибо в них иногда, несмотря на странность, заключена истина, – сказал тот, улыбаясь сухими, твердыми губами. – Религия создает несуществующие видения, а видения делают жизнь теплей лишь для слабых душ. Я не ищу сего тепла и предпочитаю жестокую ясность холодного разума.
Аргамаков перестал смеяться и совершенно серьезно, с каким-то тайным разочарованием заметил:
– Я верю в Бога… Но вот почему-то, вопреки всей моей вере, не чувствую его присутствия. Очевидно, я недостаточно чист для этого душой.
Он вдруг поспешно встал, не то намеренно желая прекратить разговор, не то действительно вспомнив, что не сделал чего-то очень важного. И адмирал так и не узнал имени дерзновенного афеиста.
– Я все откладываю, потому что не уверен в себе, – говорил Аргамаков. – А между тем хочу просить вашего снисхождения. Я написал оду в честь успехов оружия российского во время последней войны с турками и имею, быть может, нескромное намерение посвятить ее вам, Федор Федорович. Друзья мои, – добавил он громче, – я обещал вам чтение, прошу внимания вашего!
Тотчас загремели передвигаемые слугами и гостями стулья. В передней части гостиной поставили стол со свечами и стаканом воды. Ушакова посадили в середину первого ряда, так, чтоб при чтении оды автор мог видеть адмирала прямо перед собой. Аргамаков, теперь уже в парике, с нахмуренным лицом, держал в руках свернутые в трубку листы.
Смолкла музыка в зале. Вереницей голубок впорхнули девушки и на цыпочках пробежали к своим местам. За ними последовали их кавалеры, военные и штатские, тоже той, напоминающей птиц походкой, какой ходят люди, стараясь не шуметь. Вошла и хозяйка с дамой в сером парике с гвоздиками. Было слышно, как под ними заскрипели стулья.
Рядом с Ушаковым сел Новиков, ободряюще улыбаясь поэту. Гамалея чесал подбородок, глаза его, моргая от яркого света свеч, казалось, ничего не видели. И снова было ясно, что чтение никак его не занимает, и если б его не заставили сидеть тут, он ушел бы в зал и шагал бы там от стены до стены, нимало не тяготясь одиночеством.
Аргамаков поправил жабо, откашлялся и, так как страдал дальнозоркостью, далеко отставил руку, в которой держал рукопись.
– Я ведь не пиит, – сказал он застенчиво и опять закашлялся, теперь уже намеренно, явно призывая слушателей к снисхождению.
– Слушаем, слушаем вас, дорогой Диомид Михайлович! – ободряюще зашумели вокруг.
Аргамаков с отчаянным видом человека, который бросается в холодную воду, взмахнул рукой:
Пою побед нещадны громы
И россов славные венцы…
Адмирал никогда особенно не интересовался стихами, но теперь ему все же было любопытно, как претворяются в поэзии только что ушедшие события войны. Обязывало ко вниманию и то обстоятельство, что ода посвящалась ему. Она была очень длинна и полна той тяжелой торжественности, которая требовалась литературным вкусам времени.
Поэтическая традиция не имела власти над Ушаковым. Он с сочувствием смотрел на автора, но подмечал все слабости его чтения и его стихов.
«Пожалуй, пора бы и в поэзии заговорить языком более простым и естественным, – думал адмирал. – Жаль, что у доброго пиита нет для того надлежащих сил».
Однако, чем дальше он слушал, тем больше замечал среди грузных, напыщенных слов теплую, искреннюю интонацию. Она то исчезала, то возникала вновь, а вместе с нею рождались и простые ясные слова, которыми говорят в минуты подлинного волнения.
«Э, да он хоть и ощупью, а пытается выйти на настоящую дорогу!» – одобрительно подумал Ушаков.
Скоро он заметил, что теплое и искреннее звучание появлялось в оде Аргамакова всякий раз, когда поэт говорил о родине, о ее славе. И всякий раз Ушаков дружески кивал ему и думал о том, что любовь к отечеству делает каждого человека лучше и правдивее.
К немалой досаде адмирала, Аргамаков вдруг забрался в мифологию, а потом принялся воспевать какого-то неведомого Диодора. Диодор этот, видимо, был большим любителем морских сражений и одерживал победы с приятной легкостью и неизменным успехом. Адмирал уже начал про себя посмеиваться над его тактическими приемами, как Аргамаков особенно громко прочитал:
Взыграли волны с небесами,
Певец ударил по струнам.
А он один стоял пред нами
И путь указывал ветрам.
Сразу же заскрипели стулья, и в общем движении все гости повернулись к Ушакову.
– Это папенька о вас! – воскликнула на всю комнату Лизон. – Повелитель ветров – это вы!
Ушаков только сейчас догадался, что в образе Диодора автор оды вывел именно его. И хотя он не помнил случая, чтобы ветры ему покорялись, но принял это и, в знак признательности за лестное мнение, поклонился.
«Вот уж не думал, что попаду в Диодоры!» – мысленно удивился он.
– Уж вы простите нас, батюшка Федор Федорович! – сказал Аргамаков. – Хоть и не очень знатными стихами, но все мы хотим чествовать в вас добрую нашу славу морскую, тружеников Тендры и Калиакрии.
Глаза Аргамакова сияли, взволнованное красное лицо его светилось и чем-то очень напоминало в эту минуту Непенина. Он горячо обнял адмирала и вручил ему свиток с одой.
– Отечеству Российскому все наши жизни принадлежат, – сказал он с такой твердостью, что у Ушакова вдруг защекотало в горле.
Адмирал понял, что за внешними странностями и слабостями этого человека скрывается искреннее сердечное воодушевление. Он почувствовал, что рядом стоят настоящие друзья, которые каким-то непостижимым образом проследили его жизненный путь, одобрили его упрямство в служении флоту, оценили в нем и в его соратниках то, что ценил в себе и в людях сам Ушаков.
То, что Аргамаков сказал о «тружениках Тендры и Калиакрии», особенно сильно растрогало адмирала, а само слово «труженики» показалось ему веским и значительным.
– Спасибо, друг мой! Спасибо, друзья мои! – говорил Ушаков Аргамакову и окружившим его гостям. – Не думали мы там, в Севастополе, что скромные труды наши оцениваются столь высоко в обществе, далеком от дел бранных.
Новиков крепко сжимал руки Ушакова, и умные темные глаза его с непонятной грустью глядели на адмирала. А страшный афеист дружески улыбался ему через головы толпившихся около Ушакова людей. Сам Аргамаков стоял за столом с выражением человека, который ждет приговора. Он хмурился, пытался кашлянуть, но, вопреки его стараниям, улыбка никак не сходила с его лица.
– Я ведь не пиит, – заметил он еще раз с робкой, но явной надеждой, что ему докажут обратное. – В журнале я больше пишу в отделе смеси и в обозрениях.
В молодости Ушаков считал, что правда всегда беспощадна. Но с тех пор утекло много воды, и он понял, что правда, кроме того, должна быть вдумчивой и осторожной. Если стихи Аргамакова были и не очень хороши, то за ними все-таки стояло живое человеческое сердце.
Поэтому он сказал хозяину правду более глубокую, чем та, на которую был бы способен раньше:
– Стихи ваши не во всем мне понятны и следуют литературной манере, мне чуждой. Однако в местах, до отечества нашего касающихся, в них чувствую талант настоящий.
Гости уже поздравляли теперь и Аргамакова и Ушакова, и неизвестно было, к кому относятся эти поздравления. Всем было весело, и все чувствовали себя непринужденно. Аргамаков, не будучи в силах скрыть удовольствия, снова стащил с головы парик.
Лизон, вся розовая, выпятив румяные губы, воскликнула:
– Папенька, вы Гомер! Я всегда это говорила.
И все, кто был в зале, засмеялись.
Ушаков чувствовал искреннюю близость к этим, недавно незнакомым ему людям, и они, видимо, разделяли это. Разница их взглядов со взглядами адмирала была очевидной, но все они хотели благоденствия и успехов для своего отечества и в этом были едины.
Гостей позвали ужинать. Довольный и подобревший адмирал сам подал руку Лизон. Он смеялся ее болтовне и перебрасывался веселыми замечаниями с афеистом, сидевшим против него за столом. Хозяин тут же сочинил шуточный разговор между турком Ибрагимом и Иваном Косых на тему – есть ли у женщины душа? Поднялся шум и смех, причем каждый пытался вставить что-нибудь забавное в их диалог. Ушаков не отставал от других и должен был сознаться, что давно так приятно не проводил времени.
Он обернулся к сидевшему рядом с ним Новикову, чтоб спросить, почему тот молчит, и был поражен видом его осунувшегося лица и тяжелой озабоченностью взгляда. Ушаков ни о чем не спросил Новикова, но веселье в душе его как-то сникло, и снова то тревожное ощущение подстерегающей беды, которое возникло после первого разговора с Аргамаковым, покрыло все своей непроницаемой тенью.
Гамалея первый встал, чтоб уйти, за ним поднялись и все остальные.
– Какая темень! – сказал Новиков, когда уже одевался в передней. – Какая темень над городом!
Но Аргамаков взял у слуги свечу и, свесившись через перила лестницы, высоко поднял мерцающий, колеблющийся огонек.
– Свет в сем мире никогда не угасает! – воскликнул он.
И теплые капли воска падали на головы и плечи спускавшихся по лестнице гостей.
4
В придворной карете, присланной императрицей Екатериной, Ушакова ждал Попов, бывший правитель канцелярии светлейшего князя Потемкина, а после смерти князя – правитель канцелярии ее величества.
Он был укутан почти с головой в черную бархатную шубу на собольем меху. Белый нос его, испещренный золотой россыпью веснушек, стал как будто еще белее.
– Я торопился увидеть вас, Федор Федорович! – воскликнул Попов, крепко сжимая пальцы адмирала. – Вы так живо напомнили мне наше славное прошлое.
– Разве оно уже исчезло? – спросил адмирал.
– Нет, великая душа его светлости покорила само время. Вы увидите, что все подчинено здесь имени покойного князя. Ее величество не предпринимает ничего, не убедившись прежде, каково было мнение князя о задуманном деле.
Адмирал давно не встречал Попова, но помнил его осторожность в оценке событий и обстановки. Если он говорил, что Потемкин продолжает жить, значит так оно и было. А это обстоятельство как нельзя более благоприятствовало надеждам и планам адмирала.
Получив высочайшее повеление явиться в Петербург, он всю дорогу пытался раскрыть смысл этого повеления. Перебрав около десятка различных вариантов, адмирал остановился на том, который более всего соответствовал его собственным тайным желаниям.
Ходили слухи, что председательствующим в Черноморском адмиралтейском правлении назначат опять адмирала Мордвинова, давнего врага Ушакова. Но милостивый тон повеления вселял надежду, что императрица понимает, как нелепо оставлять во главе флота человека, который не сделал ни одной кампании, не одержал ни одной победы. Она хотела доверить флот и защиту русских морских границ ему, Ушакову. Чем ближе подъезжал адмирал к Петербургу, тем все более проникался этой мыслью. А теперь, как это ни было странно, даже стихи Аргамакова чем-то усилили его уверенность. Когда Попов сказал, что все подчинено имени князя, надежды адмирала приобрели новую и, как ему казалось, твердую опору. Ушакову очень хотелось спросить Попова не о себе, а о судьбах флота. Но он боялся, что Попов догадается о его надеждах и про себя над ними улыбнется.
Начальник канцелярии проявлял несвойственную ему говорливость.
– Государыня ежедневно призывает меня, ибо никто лучше меня не знает замыслов его светлости. Порой я по нескольку дней не выезжаю из дворца, – сказал Попов так спокойно и даже несколько небрежно, что адмирал сразу понял, каким необходимым человеком для императрицы и самой империи считает себя Попов. – Дел – непочатый край! – воскликнул Попов с явным удовольствием. – И ежели не все идет, как должно, то по вине многих персон, не ведающих ничего, кроме корысти, а потому охуляющих все доброе.
И чтоб у адмирала не было никаких сомнений насчет этих персон, Попов развернул перед ним целый синодик.
Хотя люди, чьи имена вошли в этот перечень, еще жили, но можно было бы благословить тот час, когда они наконец улягутся по фамильным усыпальницам и перестанут отравлять воздух.
– Граф Салтыков, вы знаете? Человек сей пресмыкается перед теми, кто идет в гору, и тотчас предает тех, кому изменила фортуна. Он слыхал, что есть совесть, но что это такое, никогда не мог узнать. А Остерман! Он дарит табакерки лакеям императрицы и нюхает с ними табак. Благодарные лакеи стараются для него в меру сил своих, им он обязан успехами. Левушка Нарышкин, гаер и шут… Ну, а что касается Зубова, то вам, наверно, известно, что это такое?..
Была ли ненависть Попова к новому фавориту императрицы такой сильной, что он не находил слов для ее выражения, или тут действовала естественная осторожность, неизвестно. Но Попов так и не объяснил Ушакову, что такое Зубов.
Карета уже приближалась к Зимнему дворцу, а начальник канцелярии, занятый своими обличениями, не только не намекнул адмиралу, зачем вызвала его Екатерина, но даже ни разу не спросил Ушакова о его делах.
Через несколько минут они уже поднимались по широкой мраморной лестнице, застланной пушистым ковром. Впереди бежали камер-пажи и распахивали украшенные золотой резьбой двери. Раскрылся большой зал, полный утреннего света, игравшего на стенах и навощенном полу. По этому полу шелестели атласные робы женщин и скользили красные каблуки мужчин.
Ушаков не раз стоял здесь перед царским выходом в те давно минувшие дни, когда был командиром императорской яхты. Принадлежал он к захудалому, обедневшему роду и всегда имел очень мало доходов и очень много самолюбия. Поэтому придворный мир казался ему чуждым и враждебным. Недаром он добился тогда перевода с царской яхты на корабль, отправлявшийся в дальнее плавание.
Теперь между ним и людьми в шитых золотом кафтанах, кроме самолюбия, легла уже целая жизнь, полная труда, борьбы и походов. И мир царского двора с его восходами и паденьями, с его трепетным ожиданием высоких наград и благодеяний стал для Ушакова еще более далек.
Но люди, тихо скользившие по паркету, вероятно, думали иначе. Командира императорской яхты они просто не замечали, как не замечала его сама императрица. Но адмиралу, прославленному столькими победами, они улыбались и говорили много приятных слов, так как знали, что теперь императрица почтила его своим благоволением.
Даже на каменном лбу гофмаршала князя Барятинского собрались ласковые морщины, и между крупных, вечно недовольных губ блеснули в улыбке прекрасные, выписанные из Парижа зубы. Они были так белы, что походили на кусок сахара. И люди, глядя на гофмаршала, прежде всего видели не его величественную фигуру, не лицо с массивными чертами старого, много пожившего льва, а этот белый кусок во рту.
Попов пошел дальше, и при его приближении толпа придворных торопливо расступилась. Длинноносый старик с красными руками и молодой человек в зеленом кафтане о чем-то тихо и почтительно заговорили с ним. Попов ходил очень быстро, и они спешили за ним полубегом, чуть припрыгивая на носках.
Адмирал, который шел позади Попова, случайно взглянул на его ноги. Как у всех худых и высоких людей, у Попова были очень большие ступни, а потому тощие икры его походили на узловатые жерди, к которым привязали тяжелые бруски. Было в этом что-то педантское и немного смешное. Несмотря на окружавшее Попова раболепство, несмотря на высокомерную уверенность самого правителя канцелярии, Ушаков вдруг подумал, что величие его непрочно.
У одной из дверей Попов остановился и пропустил адмирала вперед. Камердинер императрицы отворил дверь пухлой, жирной рукой.
Прямо против дверей в кресле сидела императрица, Она была одета в белый капот из шелковистой материи и, тоже белый, воздушный чепчик с рюшками. Облачная белизна ее одежды придавала свежесть ее полному нарумяненному лицу и скрывала повисшую под подбородком кожу. Она похудела, и под голубыми глазами ее образовались желтоватые опавшие мешочки.
Согласно придворному этикету Ушаков опустился на одно колено и осторожно коснулся губами руки императрицы с истонченной, как у всех стариков, кожей, сквозь которую просвечивали синеватые вены.
– Князь очень любил тебя, – прошептала Екатерина и вдруг быстро и тяжело задышала с той готовностью к слезам, какая бывает у старых женщин. – Я все не могу привыкнуть, не пойму никак, что его нет. Его вещи напоминают мне о нем так живо…
Адмирал только сейчас заметил большой портрет Потемкина, висевший по правую руку императрицы. Художник, видимо, пытался изобразить в нем некое отвлеченное величие. Князь стоял, опираясь одной рукой о колонну, а другую протягивал вперед, властным жестом указывая в будущее. У ног его два голеньких пухлых гения разворачивали свиток его деяний. Над головой парил лавровый венок. Все черты были как будто схожи, но слишком правильны и столь же безупречно красивы. И была в этих чертах какая-то вечная застывшая молодость. Вероятно, для того чтоб уже никто не мог усомниться в величии оригинала, художник так тщательно выписал ордена, что казалось, будто они прикреплены к портрету булавками.
Несмотря на явное сходство, адмирал никак не мог соединить этого холодного изображения с тем образом Потемкина, что живо сохранился в его памяти. Не было знакомой ему нечесаной гривы и почти всегда открытой потной волосатой груди. А главное – не было того человека с буйной смелой фантазией и неутомимой жаждой деятельности, которого он так хорошо знал.
На маленьком столике под портретом стояли тоже знакомые адмиралу часы с бронзовым Хроносом, а около них – серебряные канделябры, поддерживаемые фавнами.
Вероятно, даже кресло, в котором сидела императрица, принадлежало прежде князю.
Императрица вытерла глаза, рот ее все еще вздрагивал. Она кивнула Ушакову на стул, стоящий у ее кресла. Придерживая шпагу и стараясь не задеть тонконогий хрупкий столик, он осторожно опустился на указанное ему место.
Императрица вынула из кармана своего капота очки в перламутровой оправе и протерла их стекла белым платочком.
– Тебе, верно, сей снаряд еще не надобен? – спросила она.
– Нет, ваше величество.
– А мы в долговременной службе государству притупили зрение и теперь принуждены очки употреблять, – с расстановкой произнесла императрица. Подобно большинству стареющих женщин, она хотела объяснить, что не так стара, как это может казаться.
Адмирал не нашел подходящего ответа и только вздохнул, как бы сожалея о том, что все на свете быстротечно, особенно молодость. Неожиданно для самого себя он подумал, что печаль императрицы о Потемкине наигранна и уж во всяком случае не так остра.
Но Екатерина уже снова вернулась к Потемкину и к недавней войне. Она хотела знать мысли адмирала. Отвечая ей, он снова задавал себе вопрос: зачем его вызвали в Петербург? Ведь не для того, чтобы расспросить о прошлых сражениях, как бы высоко ни расценивала императрица его успехи. Должна была быть иная, более живая причина. Отношения России с молодой французской республикой становятся все хуже. Может быть, готовится новая война и в нем нуждаются как в боевом адмирале? Желая незаметно нащупать почву Ушаков сказал:
– Турки продолжают умножать свой флот. Французские революционисты в сем деле следуют политике своего короля, сколь ни велика их ненависть к своему монарху.
– Революционисты, – повторила Екатерина, – отрицаясь монарха просвещенного, поддерживают восточного деспота, султана турецкого. Из сего можно заключить о их неистовстве, кое угрожает не только их отечеству, но всему человечеству вкупе. Германские князья уже молят меня о помощи. Шведский король Густав, отложив вражду свою, предлагает мне содружество, ибо мы не можем отдать короля Людовика Шестнадцатого варварству его народа. Бог вручил нам бразды земного порядка, и мы объявим поход в защиту царей.
Делая едва уловимое движение горлом, императрица пыталась придать своему голосу особую силу. Однако эти ее старания и пышные слова придавали тому, что она говорила, характер какой-то общей декларации.
Изощренные уши должны были уметь слушать, а слух адмирала стал более тонок, чем был раньше. Поэтому, когда она сказала: «Мы объявим поход в защиту царей», Ушаков тотчас подумал, что никакого похода не будет и вопрос о том, зачем его вызвали, пока так и останется открытым.
– Кто посягает на священную особу монарха, тот посягает на волю Бога, – вдруг добавила Екатерина, уже явно не для адмирала, а для французских революционистов и тех, кто им сочувствовал.
Екатерина не верила в Бога, но, следуя скептическому лицемерию Вольтера, находила его полезным. «Если б Бога не было, его следовало бы выдумать», – говорил Вольтер. Монархам, конечно, нет никакой нужды выдумывать Бога для себя. Бог необходим для народа, для обуздания его страстей, для того чтоб народ повиновался власти. Ввиду предстоящей борьбы с революцией авторитет божественного промысла надо было поддержать всеми средствами.
Екатерина готовилась поднять народы и царства на защиту прав Людовика XVI и желала выполнить эту миссию с наименьшими затратами и наибольшим успехом. Надо было стать во главе похода, но сражаться послать других. На это всего пригоднее оказывался король шведский, «Горе-богатырь Косометович», как она называла его в своей комедии. Пока Густав III с привычным ему рвением будет драться с мятежными французами, можно будет решить без помехи все спорные дела России с Польшей.
И когда Екатерина так много и торжественно говорила о священном походе, Ушаков очень хорошо понимал смысл ее слов.
– Князь недаром любил тебя, – сказала Екатерина, довольная его догадливостью, и улыбнулась, позабыв скрыть, что у нее недостает одного переднего зуба.
В это время двери тихо распахнулись и вошел молодой красивый генерал. Походка его была легка, вкрадчива и осторожна, словно он входил в комнату тяжело больного. В больших глазах светилось выражение бережной заботливости. Он взял ладонь императрицы и осторожно коснулся ее румяными губами. Руки молодого генерала с розовыми отполированными ногтями, полускрытые кружевом манжет, были белы и нежны, как у женщины. Они, по-видимому, ему самому нравились, потому что он часто подносил их к лицу и, прищурившись, разглядывал свои сияющие ногти.
Лицо императрицы сразу изменилось. Уголки губ ее приподнялись в полуулыбку, все лицо подобралось и приняло выражение какой-то девичьей наивности.
– А мы беседовали здесь, Платон Александрович… Жаль, что ты пришел слишком поздно, – проговорила она, растягивая слова и особенно имя и отчество генерала.
Не меняя манеры тихой любовной заботливости, граф Зубов взял адмирала за оба локтя.
– Рад видеть вас, ваше превосходительство. Суворов на суше, Ушаков на море – империя может жить спокойно, – произнес он мягким приглушенным голосом, восторженно глядя на Екатерину.
Щеки императрицы порозовели под румянами, порозовел даже подбородок. Она смущенно оглянулась на адмирала, и Ушаков прочел в ее взгляде просьбу не судить ее строго.
Но он верил в ее ум и не мог понять, как не видит она, что ее слишком запоздалая любовь уже смешна.
Ушаков поблагодарил графа Зубова за лестное мнение и не мог подавить все возрастающего омерзения к нему и к той роли, которую он играл близ старой влюбленной императрицы, годившейся ему в бабушки.
– Его светлость князь Григорий Александрович в последний приезд свой сюда много говорил о вас, – любезно продолжал граф Зубов. – Он умел ценить людей.
– В свой последний приезд сюда князь очень переменился, – грустно сказала императрица. – Он стал таким задумчивым. Это меня встревожило тогда. Ты помнишь, Платон Александрович, я сказала: живой человек всегда имеет недостатки, но если они исчезают, а остается только эта необыкновенная доброта, всепрощение, особая мудрая глубина ума, это значит, что человек готовится к переходу в иной, прекрасный мир.
– Я не поверил тогда, государыня. Но вы угадали, как всегда. Да, это был большой ум, чуждый всего мелочного.
Граф Зубов поднес к лицу свои сверкающие ногти. Он говорил тоном полного беспристрастия, отдавая дань уважения своему сопернику. Ведь мертвые не страшны живым, они даже могут служить им с немалой пользой. Кроме того, кто-то должен был постоянно делить с императрицей ее воспоминания о Потемкине, и было безопаснее взять эту миссию на себя, чем предоставить ее кому-нибудь другому.
Ушаков знал, что молчать неучтиво, что люди, которые некстати молчаливы, не могут иметь успеха у трона, но в нем вместе с омерзением к Зубову поднялось старое упрямство. Он не станет заколачивать золотых гвоздей в крышку гроба Потемкина.
Зубов посвятил адмирала в свои отношения с Потемкиным. Оказалось, что князь всегда делился с ним своими государственными замыслами, своей страстью к работе и любовью к морю и флоту.
– Я научился понимать этот высокий дух, который никогда не унижался до вражды. Я храню письма, кои его раскрывают со всей полнотой, – сказал он, как всегда, тихо, и большие красивые глаза его стали печальными.
Ушаков очень хорошо знал о той смертельной ненависти, которая, как аркан, связывала Потемкина и Зубова. А потому неумеренные похвалы Зубова князю и его «высокому духу» очень встревожили адмирала.
«Нет, этот «высокий дух» явился недаром! Зубов делит с князем его замыслы, чтоб сделать их своими. Он надеется стать Потемкиным. Не зря он так полюбил море и флот. Ведь здесь ничего не говорят понапрасну. Да неужели же этот купидон, эта торгующая собой прелестница станет во главе флота?» – думал Ушаков, и ему хотелось отвязаться от этой мысли, как от дурного сна.
А императрица говорила, стягивая в узелок подкрашенные губы:
– Платон Александрович написал прожект, который должен тебя порадовать.
– Буду счастлив познакомиться с ним, ваше величество.
– Я попрошу вас, ваше превосходительство, пожаловать ко мне в понедельник поутру, – сказал Зубов.
А императрица с тем заискивающим видом, какой бывает у людей, знающих за собой постыдные и смешные слабости, ласково коснулась надушенным платком золотого эполета на плече адмирала. Словно желая его задобрить, она сказала с заметной поспешностью:
– Я еще ничем не показала тебе своей благодарности. Но я ничего не забыла…
…Домой Ушаков ехал один.
Карета была обита красным бархатом, и в ней стоял неприятный красноватый сумрак. Слабо поблескивали серебряные львиные головы с цепочками в зубах. Цепочки придерживали тяжелые и пыльные занавески с выцветшей бахромой.
Сквозь затянутое морозной пленкой окно мелькала белая Нева, белое небо, и на нем, словно разведенными чернилами на листе бумаги, были намечены бастионы Петропавловской крепости.
Но внимание адмирала лишь на мгновение задержалось на этой когда-то привычной картине.
Хотя во время аудиенции ничего определенного не было сказано, она все-таки кое-что разъяснила. Прежде всего стало совершенно очевидно, что о «потемкинском духе», который, по словам Попова, управлял всеми помыслами императрицы, напоминали одни только стулья и подсвечники. Видимо, Попов утерял свой безошибочный придворный нюх и совсем этого не понимал. Второе и самое важное, что можно было предполагать, – это намерение Зубова взять на себя руководство флотом. Но стоило ли гадать об этом? Если б Ушаков имел хоть самую ничтожную возможность помешать Зубову в его намерении, то об этом следовало бы думать. Но ведь такой возможности не было. Значит, все гадания бессмысленны и надо ждать событий, которых нет силы предотвратить.
Однако мысль о будущем флота сидела в уме адмирала, как гвоздь. И он заметил, что карета остановилась у подъезда дома Аргамакова только тогда, когда лакей открыл дверцу и доложил:
– Пожалуйте, ваше превосходительство. Прибыли.