Текст книги "Корабли идут на бастионы"
Автор книги: Марианна Яхонтова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Линек просвистел в воздухе и опоясал плечи парусника. Было видно, как дрогнули его заложенные за голову руки. Красная полоса проступила на коже. Следующий удар был канонира, но Ивашка не двигался.
– Чего ждешь, мерзавец? – яростно крикнул Елчанинов, приблизившись к месту экзекуции.
– Бей! – истошно завопил испуганный мичман. Канонир медленно поднял голову и оглянулся, но не на Елчанинова и не на мичмана, а на молчаливо застывший строй матросов. Он увидел сразу все эти голубые и карие, напряженные и ожидающие глаза, обращенные на него.
– Да ты проснешься или нет, сукин сын? Запорю! – хрипло рявкнул Елчанинов.
Огромный канонир шагнул к нему и положил линек на край обреза с водой.
– Простите, православные! – пробормотал он. – Простите, ваше высокоблагородие! Не могу… душа не принимает.
И, не дожидаясь приказа, он начал стаскивать с себя рубаху.
…Парусника и канонира наказали жестоко. Когда вечером, после экзекуции, оба они, посиневшие и помертвелые, лежали на своих койках, стараясь по возможности не шевелиться, матросы приносили им воду и сухари, а слывший за сведущего в леченье старый плотник намазал исполосованную кожу растопленным салом, смешанным с настоем одному ему известных трав.
– Да как же это ты решился? – удивленно допытывался у канонира матрос Половников. – Сдерут с тебя кожу, простота, как пить дать, сдерут.
– А ты, умник, помолчи, – с трудом разжимая почерневший рот, заговорил Трофим. – Дадено тебе ума на алтын, так зря не расходуй, про запас оставь. А ты, Иван, на нас, дурней, сердца не имей, что жили с тобой рядом не один год, глупыми глазами глядели, а какой ты человек – не видели.
22
Из-под рубанка летели кудрявые золотистые стружки. Ветер сметал их, и они катились по земле, цепляясь за высохшую траву. Изредка Трофим Еремеев поднимал густо заросшую волосами голову и смотрел в пустую синеву, где проносились белые облачные тени. Там, в глубине неба, слышался далекий и смутный крик, зовущий и печальный.
Парусник оставил доску и прикрыл ладонью глаза. Крик повторился несколько раз, с каждым разом печальнее и глуше.
– Журавли, – сказал шепотом Трофим, словно боялся спугнуть невидимых птиц.
Капрал Павел Очкин, заравнивавший лопатой глину на завалинке дома, спокойно продолжал свое дело. Он каждый год провожал журавлей и уже не мог на них дивиться.
Теперь было видно, как летел мимо самого солнца черный треугольник птиц. Их крик удалялся, был уже едва слышен, но слабый стонущий звук тем сильнее брал за сердце.
– Путем дорогой! Путем дорогой! – напутствовал журавлей парусник.
Так обычно кричали в деревне улетающим птицам, желая им доброго пути.
Журавли неслись прямо в море, туда, где синева была всего гуще и темней.
У Трофима при виде исчезающих в просторах неба птиц, как всегда, пробудилось жгучее желание свободы. И самое ужасное при этом было знать, что свободы нет и никогда не будет.
Вновь взяв в руки рубанок, парусник с завистью сказал:
– Вот они летят… никого над собой не знают… Ничего, братец ты мой, нет лучше воли.
Очкин насмешливо посмотрел на Трофима и подхватил на лопату ком глины.
– А что бы ты с ней делать-то стал, с волей-то? Бродяжить, что ли?
– Нет, вольному человеку и на одном месте хорошо, – отозвался парусник, откидывая тонкую, тотчас завившуюся стружку. – А может, и посмотрел бы, как люди живут, – добавил он спокойно, как видно, желая быть вполне правдивым.
Павла всегда удивляло, что этот некрасивый и не очень складный человек не только внешне, но и внутренне не хотел себя прикрасить. Он не скрывал своих слабостей и не боялся, что о нем будут думать плохо.
– Я всякую работу люблю, – заговорил опять Трофим, – а ежели б вольным был, то на всякое дело не было б меня удалей.
– А по-моему, работа людям в наказание дана.
– Э, брат, не дело говоришь… Работа не наказание, а дар, какого дороже нет, – убежденно возразил парусник, но лучше объяснить своей мысли не мог. Не мог он объяснить и того, что любимое дело становится постылым, если человек прикован к нему.
Да они и без того порой плохо понимали друг друга. Много лет они служили на одном корабле, и каждому казалось, что другой меняется и, конечно, к худшему. Красивый и ловкий Павел был моложе парусника, но по службе обогнал его и числился уже капралом. Он обладал многими талантами, но выбрал из них один главный и теперь имел славу лучшего артиллериста на эскадре. Очкин хотел во что бы то ни стало выбиться в люди. Для человека простого это был долгий и порой безнадежный путь. Но Павел был упрям и, раз задумав дело, никогда не отступал.
Прежде всего он решил скрепить свою жизнь «законом». Тотчас после окончания войны он посватался к дочери ластового офицера, заведовавшего пошивочной мастерской и амуницией. Офицер, человек суровый и осторожный, чинил матросское одеяние, как видно, довольно успешно, ибо дочка его, помимо добрых качеств жены и хозяйки, принесла мужу и небольшие деньги в приданое. Теперь Павел мог подумать о собственном доме. Адмирал всегда шел навстречу людям семейным. По первой же просьбе капрала он приказал выдать ему материал для постройки.
Павел Очкин сам работал по строительству города, и ему нужен был только помощник. Он пытался договориться с корабельным плотником, но плотник запросил слишком много.
– Салтан ты, братец, форменный салтан, ежели так со своего брата дерешь, – укорял Трофим плотника.
И капрал Очкин тут же решил, что всего лучше позвать в помощники самого Трофима.
Они работали по вечерам и в праздники, после обеда.
Стояла осень, ясная и сухая. Флот уже около двух месяцев, как вернулся с маневров и теперь готовился к зимовке. Ветры основательно расшатали суда. От знойного солнца смола вытопилась из палуб и бортов, пазы пропускали воду. С кораблей снимали поврежденный рангоут и пушки, требовавшие ремонта. Кроме того, предстояла долгая зимняя работа по постройке казенных зданий – казарм и магазинов.
Капрал Очкин торопился до зимы перебраться в свой дом, а потому не давал отдыха ни себе, ни паруснику. Но Трофим, любя работу, делал все очень тщательно, а потому не скоро. Строгая доску для подоконника, он отходил от нее на несколько шагов и, прищурив глаз, любовался блеском дерева.
– Атлас будет – не доска, хоть рукой гладь, – говорил он вслух, видимо, довольный и собой и своей работой.
Но Очкин не одобрял художественных вкусов Трофима.
– Не фельдмаршалу в доме жить, – говорил он, – ни к чему нам это.
– Как ни к чему? Навек, может, тебе. Хорошая вещь душу и глаз человеку радует.
– Тоже нашел радость! Ты бы вот поторопился, так меня бы порадовал.
– Эх, не понимаешь ты ничего, Павел!
– А тут и понимать нечего. Не собор строим – дом. Капрал оглушительно стучал молотком и думал свое: ежели парусник будет работать так медленно, то, пожалуй, больше семи копеек за день платить ему и не след. Казна вдвое меньше платит. А семь копеек – деньги большие, да и Павел не помещик какой-нибудь, чтоб деньги кидать».
Они работали молча. Журавли давно пролетели, и больше уже ничто их не отвлекало. Парусник острогал еще доску, врубил подоконник, принялся за другой, а потом, как всегда, ни с того ни с сего сказал:
– Да, брат, это понимать надо.
Павел давно забыл, о чем они говорили.
– Чего понимать?
– А все, жизнь всякую – и свою и чужую. И, по обыкновению, парусник начал рассказывать о человеческих бедах и неустройствах. Многие из них были известны капралу, многие нет, но все одинаково усиливали чувство обиды, которое возникало в нем при мысли, что люди не поймут, насколько он не властен швырять деньги. И какая кому польза, если говорить о бедах? Беды так бедами и останутся. У матроса Ивикова нога гниет вот уже два года, так сколько ни говори, новая нога не вырастет. Бабка Анфиса упала в колодец и захлебнулась в воде. Сколько ни вспоминай, Анфиса из могилы не встанет. Никакой жалостливый человек ее не поднимет.
– Ну для чего ты это говоришь, Трофим? – вдруг рассердился капрал. – Пустой твой разговор. Так, слова одни. Кому прок от них?
– А потому и говорю, – спокойно отвечал парусник. – Мы все в образе рабском рождены, и всякая беда прежде всего на нас падает.
– Небось и господ не обходит.
– Верно, парень, да только реже. Кто от язвы мрет? Все простой народ. У господ и лекаря, и снадобья, и пища особая, а кто нам подможет, ежели не свой брат?
– А свой брат из чего подможет? Из каких доходов? На то начальники поставлены.
– Что же начальники! Хлопочет вон Федор Федорович Ивикову пенсион, да никак, видно, других не проймет.
Парусник редко говорил о людях дурное, за исключением разве начальства, которое, по его мнению, было поставлено, чтоб насаждать справедливость, а следовательно, и должно было быть судимо строже. На свете существовала какая-то хитрая механика, в силу которой справедливость весьма часто превращалась в беззаконие. Как это выходило, Трофим понять не мог, но сильно на этот счет тревожился.
– Феня обед несет, – сказал капрал и бросил молоток.
По каменистой дорожке подходила молодая женщина в черных башмаках на босых тонких ногах. Все ее внимание сосредоточилось на узелке, который она несла, и ноги ее ступали с робкой опаской. Она боялась разлить щи из небольшого глиняного горшка.
– Понятие у бабы, что у курицы! – сказал, усмехаясь, Павел. – Ну взяла бы посудину побольше. Нет, идет, словно кто ее за пятки держит. Думает, что ежели на горшок глядеть, то и не сплеснешь.
Феня спустилась с горки. На ней было старенькое платье и ветхий платок на плечах. Павел только по праздникам разрешал жене щегольство.
Молодая женщина еще издали улыбалась мужу. Ее белое лицо, худое и нежное, было покрыто желтоватыми пятнами беременности. По ее взгляду, робкой радостной улыбке было видно, что она очень влюблена в своего красивого лихого мужа и сама стесняется того, что не может скрыть этой любви на людях.
– Припоздала я, Паша, – сказала она и просияла еще больше. – Чай, притомились вы.
– Чего с тебя спрашивать: баба – баба и есть.
Феня стала оправдываться: она уже из дому вышла, да ее Варвара Мурзакова остановила, звала к ней капусту рубить.
Капрал очень дорожил знакомством жены с вдовой шкипера, которую запросто посещал сам адмирал. Кто его знает, на свете ни от чего зарекаться нельзя, может, когда при случае Варвара и замолвит словечко. Федор Федорович, как он ни прост, а к нему со всяким делом не сунешься.
– Ты смотри, – строго сказал Павел, – не очень со своим языком… Варвара Тимофеевна не твоего ума, попусту болтать не любит.
– Другой такой не то что здесь, а, почитай, нигде нет, – вдруг неожиданно добавил парусник, и на лице его появилось то выражение восторга и грусти, какое было при виде улетавших птиц.
– Что ж, Паша, я ведь ничего, только спасибо сказала. Варвара Тимофеевна и вас, Трофим Ильич, звать наказывала, – сказала Феня и стала развязывать крепко стянутый узелок. Она торопилась, ногти ее скользили по грубой, как лубок, холстине.
– Давай-ка я, – сказал парусник.
Пока мужчины обедали, Феня стояла около них и вздыхала. Ей было стыдно, что обед так плох. Плох не потому, что скудно было ее хозяйство, а потому, что Павел считал разорительным кормить помощника вкусной пищей. К тому же Трофим мог, если хотел, еще раз пообедать в казармах.
Парусник обычно не замечал, чем его кормили. Но сегодня, испытав равнодушие Павла к его рассказам о злосчастии простых людей, Трофим будто впервые почувствовал, как жидки заправленные овсянкой щи. «Хоть онучи полощи», – подумал он и, после нескольких глотков положив ложку, встал.
– Ты что? – спросил Павел.
– Благодарим покорно. Дотемна еще дверь доладить можно.
Больше он не начинал разговоров и молча работал, пока солнце не коснулось краем темного ветреного моря. Он видел, как уходила Феня, как долго горел на закате ее красный платок. Качались среди меловых подпалин засохшие травинки, и было очень горько, что люди всех и всегда норовят обойти.
Тень от строящегося дома уже взбиралась на камни. Только два молодых тополя, прямые, как стрелы, вырывались из нее к солнцу.
Капрал и парусник убирали инструмент в мешок, собираясь идти домой. Павел хозяйственно осматривал, не оставил ли где ненароком молотка или гвоздей его рассеянный помощник. Один раз Трофим забыл здесь пилу и топор, да благодаря Богу никакой лихой человек их не унес, а мог бы. Недавно у жены матроса Савенко унесли совсем новую свитку. Охочих на чужое добро много.
В то время как Павел думал о лихих людях, которые шлялись по земле, не желая утруждать себя работой, он вдруг увидел одного из них у самого своего дома. Это был известный в Севастополе шельмованный матрос Онищенко, недавно отбывший наказание на галерах и теперь бродивший по окрестному побережью. Одет он был в лохмотья, клочьями свисавшие с его плеч. Вырванные ноздри, открывавшие влажные красные дыры, скомканная борода и синее клеймо на лбу превратили его лицо в страшную маску.
– Чего тебе? – сурово спросил капрал, оглядывая с ног до головы неожиданного гостя.
– Как будет милость ваша! Хлебца кусочек! – прохрипел сиплым басом бродяга.
Он, видимо, сразу признал в Павле человека, привыкшего командовать, и потому старался придать своему голосу как можно более покорности.
– Откуда тебя принесло?
– Из Ак-Мечети иду, – тихо ответил Онищенко. – Устал и зазяб малость.
Он запустил пальцы в свалявшиеся волосы и почесал голову. В морщинах его лица осела белая пыль, ноги были босы, все тело покрыто пепельным налетом.
– То-то, из Ак-Мечети. А сюда зачем пришел?
Бродяга молчал. Он сам не знал, зачем он пришел в Севастополь.
Павел чуть усмехнулся, он-то уж наверно знал, зачем ходят по городам и селам эти отверженные люди, заклейменные рукой палача. И с суровостью человека, который твердо уверен, что никакие проступки никогда не омрачат его безупречной жизни, капрал сказал:
– Ты вот что. Иди-ка с богом подальше. Нечего тебе тут высматривать.
Бродяга испуганно посмотрел на него и зачем-то подтянул пояс. Он понимал, что люди не могут ему доверять, ибо закон уже не признавал клейменого за человека. Такого всякий мог ударить, избить, отнять все до нитки, и клейменый не имел права жаловаться.
Бродяга молча повернулся, чтобы уйти.
– Постой ты! – вдруг крикнул парусник. Губы его тряслись. Он надевал старую фуфайку и никак не мог попасть в рукав. – Не бойся, со мной пойдешь…
– Куда ты с ним, уж не в казармы ли? – спросил изумленный капрал.
Но парусник ничего ему не ответил. Он надел фуфайку нахлобучил шапку и тряхнул кудлатой головой бродяге:
– Айда, братец. И хлеб и место найдется.
– Да ты, Трофим, в разум возьми, али забыл, что по закону за клейменых бывает! – крикнул капрал.
Но парусник только мельком окинул Павла презрительным взглядом. Маленькие серые глаза его зажглись гневом.
– У меня свой закон на голодного человека.
И, тронув Онищенко за плечо, Трофим быстрее зашагал по осыпавшимся камням.
23
Повязав на голову ситцевый платок, Лиза вытирала пыль на конторке красного дерева. Только что вымытая чернильница стояла на подоконнике.
Непенин, высоко подняв очки, глядел на Лизу с отчаянным видом человека, дом которого разоряют у него на глазах.
– Постой, постой! – кричал он тонким, пронзительным голосом. – Куда ты перья кладешь? Они должны под рукой быть.
– Я их на прежнее место положу, только грязь вытру.
– Где грязь? Какая? Только химеры одни.
– Да вы поглядите!
Лиза показала испачканными в чернилах пальцами на конторку, в углах которой, словно пепел, плотно лежала пыль.
Непенин глядел, ясно видел пыль и не сознавался.
Уборка его комнаты всегда доставляла ему мучение. Он так привык к порядку, в котором стояли вещи и книги, что приходил в беспокойство и не мог работать, если замечал хоть малейшую перестановку.
Лиза сказала твердо и спокойно:
– Гиппократ всегда советовал ученикам своим не обращать внимания на крики больного, если даже врач долбит ему голову, ибо это делается для пользы страждущего.
Чувствуя полное бессилие, Непенин прибегал к дипломатии и даже лести.
– Ну что ж, три, если хочешь. Только мне твоих пальцев жаль. Руки у тебя красивые, самой Цирцее впору, а теперь с неделю не отмоются: чернила – жидкость ядовитая.
Лиза сняла повисшую на губе паутинку.
– Петр Андреевич, вы Цирцеями меня не подкупите.
Непенин сел, беспомощно опустив руки. Лиза быстро, почти неслышно перебирала и вытирала книги. На подоконнике шуршали занесенные из палисадника мелкие и сухие листья акации, повизгивала пила на дворе соседнего дома.
– Смотрите, разве не лучше стало? – улыбнулась Лиза.
В комнате действительно стало как будто свежее и легче. Книги стояли стройно, строго поблескивая золотыми буквами кожаных корешков. Конторка сияла, и пучок перьев, словно воинский султан, торчал из деревянной подставки.
Непенин надел очки и обозрел полки, злорадно желая отыскать какую-нибудь путаницу. Но ничего не нашел. Он остановился перед своей ученицей.
– Ну что же, спасибо тебе, – сказал он, вздыхая.
– Ну, а теперь почитайте мне вашу новую книгу, – сказала Лиза, отлично зная, что ничто другое не доставит хозяину большего удовольствия.
У Непенина не было друзей, кроме Ушакова. Адмирал один во всем Севастополе интересовался его книгой. А Непенину, как всякому автору, нужны были читатели или слушатели, и не один, а многие. Поэтому он тотчас же и с большой готовностью брал рукопись, как только Лиза просила его об этом. Он догадывался, что «плутовка ученица» делает это из любви к нему, чтобы доставить возможность поговорить о том, что его волновало.
– Это будет глава о вольности, – говорил он, плотно усаживаясь в кресло. – Ты ведь помнишь, как я вторую книгу разделяю?
– Помню, , – бойко отвечала Лиза – Первая часть «О равенстве», вторая – «О вольности, или О всех благ основании» и третья – «О будущности народа русского, кою из мрака времен узреть можно». Так ведь, Петр Андреевич?
Очень довольный, Непенин кивал головой.
– У тебя хорошая память, девочка. Я тебе уже читал начало «О вольности», но я начну снова, ибо полезно прослушать еще раз, чтобы понять лучше.
И он не торопясь начинал:
– «То, что называем мы вольностью, не есть дар случая, а необходимое произведение естества человека и всех благ общественных основание. Развращенное самодержавие всегда себя пользой человеков оправдывает, но ничто же, кроме бед и несчастий, не порождает. Пусть монархи обманываются видимой покорностью своих народов. Угнетенные народы не забывают сокровищ вольности, и придет час, когда они разобьют свои оковы».
Лизе не только разрешалось, но и предписывалось во время чтения задавать вопросы. Поэтому она прервала Непенина.
– Видим мы это где-нибудь воочию или нет?
– Мы видим это во Франции, где народ восстал противу векового деспотичества.
– Но ведь там якобинцы, Петр Андреевич. Крестный говорит, что с ними воевать будут.
– Все самодержавные государи на сию молодую республику ополчаются.
И тут, как всегда, Лиза приходила в смущение.
– Значит, крестный ошибается? Разве он против вольности?
Она не могла себе представить, чтобы адмирал в чем-нибудь ошибался.
И Непенин терпеливо объяснял:
– Нет, Федор Федорович не против освобождения крестьян наших от крепостничества. Но он полагает, что вольность лишь мало-помалу из рук монарха давать надлежит народу.
– Читайте дальше, – кивнула Лиза, дипломатически оставляя нерешенным вопрос о том, кто же прав: крестный или Непенин?
И ахтиарский отшельник продолжал чтение. Он рисовал картины мрачного быта и тяжелого подневольного труда русских крестьян и в этих местах невольно начинал размахивать и потрясать руками.
– «Обозрим жизнь крестьян наших, – читал Непенин, – кои лишены всего, что приличествует иметь человеку. Закон их не защищает, беспрестанные наглости от господ преследуют. Имущество не принадлежит им, и самая жизнь их в руках жестокого владельца, который отторгает детей от матерей и отцов, жен от мужей. Бедствия сих людей неисчислимы, и можно предпочесть самую смерть столь горестному положению. Доколе же можно терпеть сие противное человеческому естеству состояние? Терпимо ли, чтоб великий народ наш влачил далее ярмо рабства?»
В голосе Непенина слышались и яростный гнев и большая скорбь. Лиза слушала его, и ей казалось, что та жизнь, о которой он говорил, прильнула к окну своим темным лицом и в комнате стало черно, как в погребе.
Когда наступало время уходить, Лиза говорила:
– Ну, мне пора, а то Яков Николаевич не будет ужинать, пока я не приду. – Она брала шаль и начинала складывать ее угол с углом, придерживая подбородком. Она надеялась, что Непенин как-нибудь заставит ее остаться хоть на лишних полчаса.
– Капитан Саблин! – ворчал Непенин. – Капитан Саблин может хоть раз покушать один.
Заочно он всегда называл мужа Лизы капитаном Саблиным. Это было единственным выражением его неприязни.
– Но он не привык, – неуверенно возражала Лиза.
Да, каждая минута ее жизни теперь принадлежала другому.
– Что же, пойдем голову просвежить после пыли, которую ты подняла. А там моя Локуста чай приготовит, – сказал Непенин.
Около его дома у Лизы было любимое место. Близ чахлого палисадника грудой лежали старые бревна. От солнца и ветров они стали сухи и звонки. Лиза с ловкостью белки поднялась на самый верх. Непенин, кряхтя и придерживая руками очки, сел ниже. Он никогда, даже в юности, не отличался ни проворством, ни ловкостью. Мосткам, бревнам и другим ненадежным вещам он не доверял. Мостки могли разъехаться, бревна внезапно покатиться и отдавить ноги. Усаживаясь, Непенин попытался смахнуть с бревна тень от листьев, принятую им за мусор.
– Петр Андреевич, – сказала молодая женщина, – почему раньше все лучше было?
– Потому что ты старушка стала.
– Может быть, – вздохнула Лиза, – мне уже двадцать лет.
Она погладила ладонью ствол, на котором сидела. В ее больших черных глазах застыло выражение покорности и какого-то упрямого уныния.
Непенин любил свою ученицу и замужество ее считал печальной ошибкой. Но там, где был совершен ложный шаг и возврата не было, следовало поддерживать человека если не ложью, то шуткой. Пусть Лиза не знает всей глубины своего несчастья. Пусть любовь к прошлому, к девичьей свободе объясняет она чем угодно, хотя бы своей двадцатилетней старостью.
– Бывало прежде, – мечтательно говорила Лиза, – я любила лежать на траве и смотреть в небо. Казалось тогда, что вот поднимет тебя ветер вверх и будешь там плавать между облаками, так же вот саженками, как в море. И будет так хорошо, что ничего не захочешь больше. А сейчас у меня только голова болит, когда долго в небо смотрю. Там очень скучно и пусто.
– Дела нет, вот и скучно, – сварливо сказал Непенин. Ему было досадно, что приходилось произносить такие избитые истины.
– Какого же дела, я не знаю? – спросила Лиза.
Непенин вынул огромный красный носовой платок, протер им глаза, высморкался и снова положил в карман. В женских делах он ничего не понимал, а того главного, в чем заключалось назначение женщин, – детей – у Лизы не было. Но ежели они будут, тогда ее жизнь не только приобретет смысл, но даст ей и большую радость.
Лиза перебирала в уме женские свои заботы. Из всей массы настоящих дел на земле почти все принадлежали мужчинам. У адмирала были его корабли, у Непенина – книги, у капитана над портом Доможирова – машины, а у нее никаких больших дел не было. Лиза смутно чувствовала, что если бы она и нашла такое занятие, оно все равно не имело бы для нее того всепоглощающего смысла, как для адмирала Непенина или Доможирова. Что стоили для нее все дела мира, когда не было того, кого бы она любила?
Она и сама явилась на свет только затем, чтоб подарить и себя и свою любовь кому-то лучшему из всех людей. Но как ни пыталась она увидеть лучшего человека в Саблине, сколько ни перечисляла его достоинств, любовь не приходила. Странное дело, любить мужа ей всегда мешали пустяки. То вдруг покажется неприятной его манера высоко поднимать брови, то вдруг она мысленно увидит на его щеке мушку, которую он после женитьбы никогда уже не налеплял. «Он хороший, а я дурная», – думала Лаза. Она все ждала, что придет наконец такой день, когда все изменится и вместо грусти и недоумения наступит ясная счастливая жизнь.
Из-за кустов выплыл и быстро пошел вверх лунный диск, похожий на стертую старинную монету, на которой уже нельзя различить ни букв, ни изображений. Лиза то широко открывала глаза, то прищуривала их, и тогда лунный диск двоился, множился, словно пять-шесть лун были наложены одна на другую, и их острые края чуть вздрагивали, цепляясь друг за друга.
– Посмотрите, Петр Андреевич, какая луна: завтра непременно будет дождь, – вдруг сказала Лиза.
В синей и темной глубине неба, около луны, мерцал едва заметный светящийся круг. Мимо него пробегали небольшие, похожие на летящие перья облака. От земли, словно уже предчувствующей завтрашнюю влагу, вдруг повеяло сухим томительным теплом. Сонно зашептались листья и затихли.
– Дождь – это хорошо, – отозвался Непенин. – Давно уже не было.
В то время как он думал о неудачном замужестве своей ученицы, ему пришло в голову, что в извращенном современном обществе между долгом и влечением всегда существует пропасть, которую люди обычно не могут перейти. Но если бы они вернулись к чистым нравам, источником которых является сама природа, то в таком гармоничном обществе долг и влечение совпали бы. Непенину очень захотелось пойти и записать свои мысли, чтоб развить их потом в главе о добродетели. Но он не решился покинуть свою милую гостью и только озабоченно потер колено, на котором проносился чулок.
В это время послышались твердые, громкие шаги и раздался голос Ушакова:
– А, и Чигирь-Мигилль здесь!
Адмирал быстро и ловко поднялся на бревна и сел рядом с Лизой. Он заговорил с ней тем тоном веселой бодрости, который как бы предполагал, что все на свете обстоит отлично. Он даже называл ее именем любимой дочери султана, которой аллах дал все, что только можно было пожелать.
– Сегодня мы закончили килевание «Преображения» , – обратился адмирал к Непенину – Должен сказать с великим прискорбием, что черви опять перехитрили Доможирова. Днище изъедено, несмотря на его чудодейственный состав. Беда с этими алхимиками!
– А что, разве и другие его опыты, хотя бы с машинами, столь же неудачны? Способные люди часто понапрасну пропадают только оттого, что их считают глупцами, – сказал Непенин.
– Надеюсь, ты не причисляешь меня к тем злодеям, которые их губят, – улыбнулся Ушаков. – Я сделал все, чтоб опыт Доможирова удался. Не моя вина, что черви оказались упрямее или умнее. Что до машин, то Доможиров уже давно строит такую, которая должна все и за всех делать, имея вечный двигатель. Если ему это удастся, то рай на земле обеспечен, и мы с тобой, вместо того чтоб отягощать себя трудами, будем гулять по садам в белых балахончиках.
– Почему ты смеешься над ним? – вдруг спросила Лиза, и губы ее задрожали.
Ушаков не видел этого, но угадал по тому, как на мгновение она задержала дыхание.
– Я не смеюсь над ним, – сказал он, – я только денег ему больше дать не могу на его опыты. Боюсь, что иначе мне не на что будет кормить матрозов и других служителей.
Вечно всклокоченный и очень грубый в обращении, Доможиров никогда не вызывал у Лизы симпатии. Но сейчас ее точно волна подхватила и захлестнула так, что не было ни сил, ни желания бороться с ней.
– Нет, ты смеешься, потому что не хочешь понять! – воскликнула она прерывавшимся от негодования голосом. – У него, может, все в этой вечной машине… Может, он надеется. А у него все пропадет, все рухнет!
– Не понимаю, почему он нашел в тебе такого заступника? – произнес Ушаков, с изумлением глядя на ее возбужденное лицо. – Не могу догадаться…
Но он уже догадался, и догадка эта была для него такой тяжелой, что трудно было ей поверить.
– Ты не можешь понять другого, потому что тебе самому очень хорошо, – отчеканила Лиза, чувствуя незнакомую ей жестокую и злую радость.
– Да, мне очень хорошо, – отвечал Ушаков.
Непенин молчал и все беспокойнее тер свое колено.
– Ты никого не любишь, – продолжала все с большим возбуждением Лиза, – а такие люди самые счастливые.
– Да, я очень счастлив, – снова, как эхо, согласился адмирал. Он постукивал по бревну своей тростью, и звонкое, сухое дерево тихонько вторило его ударам.
– Такие ничего не видят, даже как страдают другие!
– А есть люди, которые не понимают своего благополучия, – сухо подтвердил адмирал. Но Лиза его не слушала.
– Пусть живут одни счастливые, несчастливым не надо рождаться на свет.
– Пожалуй…
Ушаков больше ничего не сказал. Лиза видела его низко склонившийся профиль, тщательно заколотые шпильками букли. Плотно стиснув крепкие губы, он рассматривал свою трость, словно искал в ней вряд ли видимую в темноте трещину.
– Ты не права и, я уверен, не думаешь того, что говоришь, – мягко заметил Непенин. Его глаза ласково блеснули навстречу гневному взгляду Лизы. Как и адмирал, он хорошо видел, что Доможиров тут ни при чем. – Человек должен не устраняться от зла, а пытаться победить его. А если он вянет от первой неудачи, то пусть вянет, ибо он не заслужил ничего иного.
– Вот я и говорю, что такие люди не должны рождаться на свет, – почти крикнула Лиза, но в голосе ее уже слышались слезы.
Та волна, которая подняла ее душу на вершину непонятной горечи и отчаяния, вдруг начала спадать. «Что я делаю! Что я говорю! – с ужасом думала Лиза. – Ведь крестный спас меня от страшной участи. Ведь он ничего не жалел для меня. Он отдал меня замуж за честного и хорошего человека. А я кричу на него за Доможирова. Что мне этот Доможиров? Какая неблагодарная и темная у меня душа! И я всегда была неблагодарной ко всем: к крестному, к матери, к Якову Николаевичу».
Наступило долгое, никем не нарушаемое молчание.
– Я пойду, уже пора, – сказала Лиза, смущенная и несколько испуганная этим молчанием, которое как бы подтверждало ее вину.
Она перекинула через руку шаль и хотела спрыгнуть на землю. Но в это время кусты зашевелились, пятнистые тени закачались на бревнах, серые стволы поплыли прочь. Туфли скользнули по гладкому дереву, и Ушаков, привстав, подхватил Лизу, чтобы она не упала. В поспешном движении его руки ей почудилась невысказанная просьба простить его за то, что он так неумело вмешался в ее судьбу.
Лизе теперь уже казалось, что она самый последний и самый ужасный человек.
– Крестный, – сказала она, глядя Ушакову в лицо с тем выражением ясной правдивости, которое Ушаков больше всего любил в ней, – я ведь в самом деле не думаю того, что говорю. Петр Андреевич это сразу угадал. Он мои помыслы, как в зеркале, видит. Ты не сердись на меня. Не будешь?