Текст книги "Корабли идут на бастионы"
Автор книги: Марианна Яхонтова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
17
В доме Варвары никто никогда не сидел без дела. Женские дела вообще не имеют конца, и когда завершалось одно, тотчас же возникало другое.
Суета начиналась с рассветом. Отдыхать полагалось по вечерам, пока пили чай и беседовали. Беседа тоже большей частью была солидная и касалась урожая, всякого рода экономии и семейных дел. О вдове шкипера говорили, что она прожила свою жизнь, «как цветочек процвела», строго соблюдая непорочную вдовью честь. Все видели ее всегда здоровой, веселой и важной, спокойной даже тогда, когда не было вестей от сына, посланного много лет назад, на Каспий. Сын был такой же энергичный, как она, и очень бойко шел по службе.
Любимым развлечением Варвары был чай. Когда капитан Саблин вошел в сад, хозяйка только что налила себе большую китайскую чашку из тонкого просвечивавшего на солнце фарфора. Чашка была подарена ей адмиралом и тщательно пряталась после каждого чаепития. При виде жениха румяное лицо Варвары осветилось улыбкой.
– Пожалуйте, батюшка, милости просим, – сказала она глубоким низким голосом. Она поклонилась Саблину в пояс, легко сгибая полный стан. Лиза тоже встала, большими испуганными глазами глядя на капитана.
По парадному виду гостя Варвара тотчас догадалась, зачем он пришел. Она повела черной бровью на Лизу.
– Пойди погляди, прибрано ли там, в горнице, – сказала Варвара самым естественным тоном и снова низко поклонилась, приглашая гостя в дом. Пока гость входил в комнату. Варвара успела накинуть на плечи платок, прикрывавший ее синий домотканый сарафан.
Саблин явился без предупреждения. Ни один почтенный родственник или знакомый не сопровождал его, а это было против правил. Усадив гостя, Варвара села на скамейку, позвякивая серебряными серьгами.
– Давно ли прибыли, батюшка? – спросила она, так как никогда не полагалось сразу же приступать к делу.
Капитан Саблин первый раз в жизни не знал, как надо вести себя. Он чувствовал, что с этой женщиной следовало говорить в иной манере, чем та, к которой он привык. Тут нужны были слова ясные и простые, но именно эти простые слова давались ему всего труднее.
– Я вчера приехал, сударыня, – отвечал он.
– В Херсоне быть изволили?
– В Николаеве, сударыня.
Он никак не мог понять, зачем надо вести речь о Херсоне и Николаеве в тот момент, когда счастье его стояло здесь, у самого порога. Он не верил в Бога, но признавал рок и считал, что судьба предназначила ему эту девушку, похожую на грезу Орфея, чтоб «возродить его душу из бездны страстей».
Но строгие синие глаза Варвары снова остановили его. Человеку подобало сдерживать свои желания, то условное время, когда следовало, по правилам приличия, говорить о вещах посторонних, еще не прошло.
Варвара не была в Николаеве, а потому очень интересовалась, велик ли город, много ли в нем жителей и занимаются ли они садами. Саблин, как мог, подробно отвечал ей, поглаживая в нетерпении эфес своей шпаги.
Однако, получив сведения о садах и жителях, Варвара пожелала узнать, есть ли в Николаеве церкви и кто в них настоятелями. Капитан Саблин церквей там не посещал и мог сообщить только, что однажды видел на берегу какого-то человека с длинными волосами, который удил рыбу. Говорят, это был тамошний дьякон.
В другой раз Варвара строго осудила бы подобное легкомыслие, но цель прихода капитана так занимала ее женское сердце, что она, сжалившись над томлением своего гостя, наконец замолчала.
Капитан Саблин поторопился воспользоваться ее молчанием.
– Я был у его превосходительства, – сказал он, встряхивая напудренными буклями, – и сделал пропозицию относительно воспитанницы вашей.
Саблин спохватился, что слово «пропозиция» вряд ли известно жене шкипера, и хотел было выразиться яснее. Но Варвара наклонила голову. В сфере таких общечеловеческих понятий, как любовь и брак, все слова были ей понятны.
– Что изволил ответить вам его превосходительство? – спросила она опять-таки исключительно ради формы, так как Ушаков еще накануне предупредил ее о сватовстве Саблина и о своем решении.
– Его превосходительство дал согласие, – отвечал Саблин, покорно подчиняясь этому формальному истязанию.
– Очень рада, батюшка, – вдруг простым и сердечным тоном сказала Варвара.
Она неторопливо поднялась, блестя смеющимися глазами. Надлежало соблюсти достоинство свое и адмиральское, а если оно было соблюдено, то желать больше было нечего.
– Сейчас пошлю Лизаньку. Сами с ней поговорите, – добавила Варвара. Это была последняя и не особенно важная формальность.
Саблин смотрел в открытую дверь, и то возрождение, которого он ждал, как будто уже совершалось в нем. Какой-то радостный страх переполнял все его существо. Радость эта была во всем: в солнечном столбе, падавшем из окна, в ярком узоре на пяльцах, в обрывках голубой и черной шерсти на полу. Он уже любил все эти вещи, весь этот новый мир, центром и солнцем которого была Лиза.
Когда адмирал передал ему, что Лизе не нравится его мушка на щеке, капитан пришел в полный восторг от такого милого каприза. Главное в этом капризе было то, что он знаменовал собою согласие.
Саблин чувствовал себя таким счастливым, что присутствие кого бы то ни было в доме ему мешало. Он дал денег своим слугам и отправил их веселиться, где они пожелают. А сам открыл окно, лег против него на диван и всю ночь проглядел на звезды, чего с ним отродясь не бывало.
Он искал в Лизе чистоты и непосредственности, уверенный, что эти качества можно найти только в девушке простого происхождения, не испорченной культурой и близкой к природе. Все женщины его круга казались ему развращенными и лживыми. А Лиза была тем прекрасным, недосягаемым по своей нравственной высоте существом, которому Саблин никогда бы не простил малейшего отступления от совершенства.
Глядя на звезды, на то, как они тихо двигались, то вспыхивая, то робко вздрагивая в темноте, он видел перед собой Лизу, склонившую над вышивкой свою чернокудрую голову. Он мысленно следил, как работают ее усердные пальцы. Именно такой, в простой домашней обстановке, он хотел видеть ее. Этот образ олицетворял для него всю красоту истинной женственности.
Лиза вошла почти неслышно в своих мягких сафьяновых туфлях. Она словно захватила с собой с улицы солнечное тепло яркой крымской весны, так мягко золотился загар на ее лице и руках. Не глядя на Саблина, она села на скамеечку к пяльцам и стала быстро теребить шерстинку, торчавшую из начатого ею узора.
Саблин обошел ее так, чтобы не заслонять от света. Слегка наклонившись к ней, он сказал:
– Простите, что я так поторопился засвидетельствовать вам глубокое мое почтение.
– Благодарю вас, сударь.
Саблин видел, как вздрагивают ее ресницы. Но румяный рот сохранял выражение странной суровости.
– Я пришел поговорить с вами, – продолжал, помолчав, Саблин и осторожно освободил шерстинку, которую Лиза все еще рассеянно теребила. Ему почему-то казалось, что движение это мешает ей понять его, как должно. – Известно ли вам о дерзостном моем искании?
Лиза ответила, как полагалось отвечать девушке из хорошей семьи:
– Да, крестный папенька говорил…
– Согласны ли вы составить мое счастье?
Несмотря на высоту своих помыслов, а может быть, именно потому, что они были очень высоки, Саблину не пришло в голову спрашивать, любит ли его будущая жена или нет. Девушке не полагалось думать о любви. Любовь должна была прийти после, и он был уверен, что она придет.
Со своей стороны Варвара, подготовляя исподволь Лизу, внушала ей, что брак – это долг и обязанность. Заключается брак не для счастья, а для того, чтобы женщина выполнила на земле свое назначение, дав жизнь детям и опору мужу. А что там про любовь говорят да в песнях поют, так это только ради баловства. Хорошей женщине и думать об этом не надо. Лиза поверила не тому, что любовь дурна, а только тому, что для нее лично не уготовано ничего, кроме долга. Она хотела выполнить этот долг честно и до конца. Поэтому она была очень рада, что Саблин ничего не говорил о любви: не надо было надевать никакой личины.
– Ежели такова воля отца моего крестного, – тихо сказала Лиза.
– Федор Федорович дал свое согласие.
– Тогда и я даю.
Лиза наклонилась к узору, почти касаясь подбородком шерстяных роз, которые вышивала для адмирала. Огромные цветы вдруг дрогнули в ее глазах и расплылись в сплошное пурпуровое пятно… Капитан Саблин благоговейно прикоснулся губами к смуглым пальцам Лизы, лежавшим на раме пяльцев.
18
Генерал-аншеф Суворов был поставлен во главе высочайше учрежденной экспедиции по постройке укреплений в Одессе, Кинбурне и Севастополе.
Он приехал в Севастополь в начале осени.
Ушаков был особенно рад его приезду. Он заранее велел приготовить для гостя три комнаты в своем доме, поставить туда лучшую мебель, повесить новые шторы и постелить ковры. Встретились Ушаков и Суворов в передней, ибо гость был так скор и нетерпелив, что вбежал в дом раньше, чем адмирал успел выйти на крыльцо. Обнимая Ушакова, Суворов до боли стиснул ему шею. В руках и пальцах его как будто не было ничего, кроме костей и похожих на кости сухожилий. Он трижды поцеловал адмирала в одну и в другую щеку. Сухие зрачки его затуманились, но уже в следующую минуту вновь стали блестящими и быстрыми, как у ястреба.
– Давно желал, государь мой Федор Федорович, отдать вам визит. Тронут весьма, – сказал он, с некоторым запозданием намекая на мгновенно высохшие слезы.
Он побежал по лестнице, перескакивая через две ступеньки, но адмирал заметил, что резвость эта дается ему уже с некоторым усилием.
– Отменная приятность, отменная! – бормотал он на бегу.
На площадке с деревянными перилами, колонки которых напоминали кегли, он сразу остановился, поджидая несколько отставшего адмирала. Волосы Суворова заметно поредели и еще больше походили на взбитый пух, но хохол над лбом торчал по-прежнему надменно, а в глазах искрился веселый задор. Вероятно, он был очень доволен, что опередил тоже весьма быстро следовавшего за ним адмирала.
Ушаков проводил гостя до отведенных ему покоев, где Суворов мог переодеться с дороги, а сам прошел в столовую.
Столовая помещалась рядом со спальней гостя, и вскоре до Ушакова стало долетать знакомое фырканье: Суворов мылся. Денщик его несколько раз пробегал по коридору и о чем-то тихо советовался с денщиком адмирала. Потом послышался скрип и стук передвигаемой мебели. По тяжелому топтанию нескольких пар сапог можно было догадаться, что куда-то переставляют тяжелый дубовый шкаф. Как видно, гость сразу решил привести все предметы в точное соответствие со своими привычками.
Суворов вышел, одетый в белый канифасный китель, с аннинской лептой на шее. На лице его была промыта каждая морщина, от всего сухощавого тела и от белого канифаса как будто веяло холодом.
– Не чаял я видеть вас, Александр Васильевич, – радостно говорил адмирал. – Очень рад назначению вашему.
– А я, батюшка, не рад. Не люблю я тихого жития. Укрепления строить да с подрядчиками рядиться – смерть моя. Для походов я рожден.
Суворов вздохнул.
– Во времена мирные и походы подготовляются.
– Так оно, государь мой. Да ежели б людей учить – другое дело.
Завтрак приготовлял повар, специально для этого случая присланный начальником гарнизона. Блюда были одно сложнее и утонченнее другого, ибо все считали, что начальник гарнизона понимал в этом толк. Повар его обучался в Москве, у француза. Однако Суворов ел очень мало, и адмирал почувствовал беспокойство. Сам Ушаков так привык к спартанскому образу жизни, что никак не мог определить, хорошо приготовлена фаршированная рыба и фазан или их следует выбросить за окно. Тревожило Ушакова и то, что на лице гостя он заметил выражение легкого брюзгливого недовольства.
– К великому моему прискорбию, Александр Васильевич, – сказал с некоторым смущением адмирал, – искусство сего повара почитается у нас наилучшим и другого в наших диких местах нет.
Суворов отозвался очень поспешно и живо:
– Рекомендую вам моего Матьку. Он всегда со мной и дело свое разумеет не плохо.
Оказалось, Суворов так привык к нехитрому искусству Матьки, что есть из других рук почти не мог. Повар Матька и камердинер Прохор сопровождали его безотлучно.
– Я бы хотел, чтоб вы этот дом почитали своим, – сказал адмирал.
Выражение брюзгливого недовольства тотчас же исчезло с лица Суворова. Вполне удовлетворенный водворением Матьки, он, однако, не захотел на этом остановиться. Со свойственной ему стремительностью он пожелал оказать воздействие и на самого хозяина.
– А вы неглижируете здоровьем вашим, батюшка, – заметил он резким, но вкрадчиво ласковым голосом. – Подливки ваши столь жгучи, что редкий желудок выдержит. Ежели фунт гвоздей съесть, то и то легче будет. Подождите, завтра Матька приготовит нам такой обед, употребляя который, вы только продлите век ваш и укрепите тело.
– Да я и так крепок, – улыбнулся адмирал, – хотя и зажигаю подлинный пожар в горле своем за каждым обедом.
И он взял соусник, наполненный острой красной массой. В ту же минуту Суворов с необычайным проворством выхватил у него соусник и, ни капли не пролив, поставил рядом с собой.
– Я не дам вам, батюшка, губить себя. Попробуйте раз мою методу, и вы увидите всю ее пользу. Тело мое с отроческих лет весьма слабо и болезненно. По сей причине родители мои даже хотели отдать меня в службу гражданскую. И если б не метода моя, тело мое не вынесло бы толикого числа походов.
Адмирал ответил с любезной неосмотрительностью:
– Я готов испробовать методу вашу.
Ему хотелось, чтоб Суворов заговорил о Петербурге, но он никак не мог придумать, как заставить его сделать это. А может быть, и рано было еще говорить сейчас о всем том, что было перечувствовано и передумано адмиралом.
Суворов, любивший за обедом беседу, остро и весело взглядывал на Ушакова, который так добродушно и охотно подчинялся его желаниям.
– С ранних лет долгом своим поставил я борьбу со страстями, – говорил он, – я хотел быть Цезарем, но без его пороков.
– И что же, страсти ваши молчат? – спросил адмирал.
– Нет, сударь, они не молчат, но повинуются. Молчание может таить в себе бунт. – Он вдруг засмеялся сухим сдержанным смехом, какой бывает у людей, которые хоть и веселят других, но сами почти никогда не смеются.
Адмирал смотрел на худенькую, жилистую фигуру Суворова, на его узкие плечи и стянутое морщинами лицо. Это действительно было лицо и тело человека, который подчинил себе страсти. Но, побеждая те из них, которые обуревали Цезаря, он, может быть, приобретал те, каких Цезарь не имел.
– Я бы не мог утверждать, что страсти покорены мною, – признался адмирал.
– Это тоже дело методы, сударь, ибо духовное устройство наше воле нашей покорствует. Человек не только может, но и должен быть велик.
Суворов ударил костяшками пальцев по краю стола и необычно громко и торжественно произнес:
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю…
Вот как говорит о человеке Державин. Люблю сего сочинителя. Почитаю его выше Оссиана. Так ежели человек может повелевать громами, то тем паче укрощать в себе порочника и своевольника. Первое – воля, второе – разум, итог – победа!
Адмирал не менее гостя гордился тем, что человеческий разум может повелевать громами. А насчет воли у него возникли некоторые соображения, особенно после того, как Суворов выхватил у него из рук соусник. Человек этот, как видно, подчинял себе всех, с кем сталкивался, подчинял своим взглядам, своей методе, своим привычкам. Это было некое безапелляционное самоутверждение. Ушаков часто наблюдал эту склонность в людях большого таланта, но подражать им в этом не старался. Правда, он упорно шел к своей цели и там, где этого требовали интересы дела, не отступал ни на шаг. Но в том, что касалось его лично, он не считал возможным всегда настаивать. В детстве часто уступал брату, потом товарищам, которых любил, уступал Лизе и даже своему старому слуге Федору. Он признавал за ними право на равное с ним самоутверждение. А в таких случаях всегда надо было от чего-то отказываться самому.
Суворов между тем насыпал из солонки небольшую кучку соли около своей тарелки. Он не любил, когда соль брали ножом.
– В серебре есть яд, – заметил он адмиралу, метнув взглядом на серебряный нож. И снова начал читать по памяти оду Державина «Бог».
– Мароны и Гомеры, – бормотал он быстро, – Мароны и Гомеры умолкнут пред сим гением.
– Он теперь в Петербурге, – наконец нашел адмирал минуту заговорить о том, что его особенно интересовало – Вы ведь, кажется, были там проездом из Финляндии?
Ушаков был доволен, что так удачно свел разговор с Державина на Петербург.
– Был, Федор Федорович, был, – отвечал торопливо Суворов, явно желая отделаться от вопроса. Он хотел говорить о своем. – Если б я не был полководцем, то был бы сочинителем. Я ведь пиитическому вдохновению не раз предавался. Два разговора в царстве мертвых написал и стихами не раз грешил. Разговоры сии даже читал публично в Обществе любителей российской словесности. Сумароков с Херасковым много примечаний делали. Ежели фортификация всякий вкус к искусствам не отобьет, я прочту вам сии творения.
И он посмотрел на адмирала с хитроватой усмешкой, словно предлагал ему принять участие в каком-то темном деле, которым никак нельзя было заниматься при свете дня. Вряд ли Ушаков сумел бы объяснить себе, почему какая-то неясная обида залегла в нем после этого разговора о пиитических опытах. Ведь Суворов ничего не знал о делах адмирала и никак не мог подозревать, почему ему так хочется говорить о Петербурге.
Между тем Суворов быстро вытер губы и встал. Найдя глазами образ, он начал читать молитву. Читал он не так, как читают обычно люди, а то частил, то растягивал слова, как делают это дьячки в церкви. Чего уже адмирал никак не ожидал при виде его тщедушной фигуры, это того густого баса, каким он закончил молитву.
– Два часа сна после обеда в летах наших уже необходимы, батюшка Федор Федорович, – почти без паузы проговорил Суворов, свободно приравнивая к себе адмирала, который был лет на пятнадцать его моложе.
19
Адмиралу вскоре пришлось убедиться, что воля Суворова была весьма своеобразна. Может быть, к самоутверждению гения примешивалась некоторая доля стариковской нетерпимости. Проверив на себе выработанный опытом образ жизни, Суворов был совершенно убежден, что обладает наилучшим рецептом счастья. Он считал адмирала своим другом, испытывал к нему все возрастающее расположение и желал ему наивысшего добра. А потому вся жизнь адмиральского дома была переделана в одни сутки.
Ушакову предлагалось уже со следующего утра начать приобщение к новому распорядку, который, по обещанию Суворова, наверное удлинил бы его век вдвое. Обычно Ушаков вставал в шесть часов, Суворов начинал день с первыми петухами.
Еще было совсем темно, когда адмирал вошел в его комнату.
Суворов спал при свечах, и восковые огарки догорали в двух подсвечниках. У стены была навалена целая копна сена, покрытая простыней. Это было его привычное ложе, где бы он ни ночевал: в крестьянской избе или во дворце.
Суворов уже проснулся и в одних исподних стоял перед Прошкой, который должен был надеть на него рубашку. Наполовину обнаженный, Суворов напоминал подростка. В комнате было прохладно, и белые шрамы ранений резко выступали на покрасневшей коже. Худощавый, но широкоплечий, адмирал рядом с Суворовым выглядел Ахиллом.
– Приступим, батюшка, сейчас приступим! – кричал Суворов, продевая костлявые руки в рукава рубашки. Он помотал шеей, чтоб ворот лег как можно свободнее, и объяснил адмиралу, что ничто так не укрепляет тело, как хороший бег на свежем воздухе.
Каждое утро Суворов делал это упражнение в комнате, или, когда это возможно, в саду, в одном белье и сапогах, чтоб все тело дышало. Для того чтоб уплотнить время, на бегу можно заучивать слова какого-нибудь языка, который знать полезно.
– Отменное производит действие сие упражнение, – говорил Суворов. – Очищает кровь и приводит ум в возбуждение.
Ушаков не имел ничего против возбуждения ума, но одна мысль, что для этого надо бегать неодетым, приводила его в смущение. Час, правда, был настолько ранний, что вряд ли их кто-нибудь мог увидеть. Однако адмирал чувствовал, что выполнить желание своего гостя он не в состоянии. Пусть лучше жизнь, вместо того чтоб увеличиваться, сократится вдвое. Если среди редких тополей сада его не увидят посторонние, то свои все-таки будут глядеть во все глаза, и завтра о его странном беге узнает весь город.
– Я взял за обычай заменять это действие купаньем в море… во всякую погоду, – добавил поспешно адмирал.
Суворов стал доказывать, что бег во всех отношениях полезнее купанья.
– Хоть казните, Александр Васильевич, не могу, – возразил адмирал. – Свобода человека, который, как вы, отмечен гением, весьма отлична от свободы таких людей, как я. Да и подчиненные мои не привыкли…
В самом деле, если б люди увидели бегающего в саду Суворова, то они сочли бы это причудой великого человека. Этой причуде только бы улыбнулись и любовно ее извинили. Великому человеку извинительно все, даже если он станет на голову. Всякий решит, что и на голову он становится не иначе, как с особо глубоким смыслом. Но адмирал, несмотря на свои высокомерные мысли, не считал себя гением, а потому и не осмеливался на слишком ошеломляющую оригинальность. Суворов смотрел на него сбоку, как бы взвешивая его аргументы. Напоминание о том, что подчиненные адмирала не привыкли, более всего его убедило.
– Хорошо, сударь, – сказал он. – Пожалуй, я не буду спорить за вас с Нептуном.
Когда адмирал торопливо шел к морю, маленькая белая фигурка Суворова уже носилась среди сонных тополей, которые тихо покачивались, стряхивая ночную дрему.
В этот день Ушаков был обязан пить чай вместо привычного кофе. Чай Суворов привез с собой. Он выписывал его из Москвы через знатоков, пил со сливками и без хлеба.
Обед, приготовленный Матькой, превзошел своей умеренностью даже спартанские привычки адмирала. Неумолимо наблюдая за режимом, Суворов уже в ближайшие дни говорил Ушакову:
– Не находите ли вы, Федор Федорович, что вам легко и здорово?
Что было очень легко, с этим нельзя было не согласиться. Вероятно, это было и очень здорово для Суворова, часто болевшего желудком. Но крепкий и здоровый адмирал, весь день работавший в порту, вставал из-за стола голодный как волк. Он решил, что если и далее надзор за ним не ослабнет, то придется ему очень туго.
По вечерам Суворов читал Ушакову Оссиана, перевод которого был посвящен ему поэтом Ермилом Костровым.
Адмирал проявлял больше любознательности, чем восторга, и Суворов замечал с нетерпением:
– Постарайтесь вникнуть в сие творение, сударь. Вы обретете наслаждение величайшее.
И он самым густым басом повторял адмиралу только что прочитанный отрывок о борьбе Сварана с Фингалом:
– «Земля дремучей рощи, стеная, страдала под усилиями стоп наших. Камни упадали, отторгаясь от своего основания, источники, переменяя свое течение, убегали с шумом далеко от сего ужасного противоборствия. Три дни равно возобновляли мы сражение, наши воины стояли вдали неподвижны и трепещущи».
– Вникаю, Александр Васильевич, – покорно отвечал адмирал. – Но в тех сражениях, коих я был участником, природа не проявляла сочувствия к делам нашим. Ни камни сами собою не отторгались с мест своих, тем паче источники не обращались вспять.
– Язык поэзии, батюшка, есть всегда язык преувеличения. Ничего вы в этом деле не разумеете.
– Не разумею, государь мой.
Дружеская тирания гостя давала себя чувствовать во всех мелочах. Ушаковский дух разума и упорства в делах домашних явно отступал перед суворовским духом натиска.
Это прежде всех отметил Федор, очень недовольный воцарением на кухне Матьки.
– Был я за хозяина, а теперича очутился у Матьки в гостях, – тонко пожаловался он однажды адмиралу.
С Прохором Федор, вероятно, сошелся бы совсем близко, если б тут тоже не замешалась метода. Федор напивался редко и во хмелю был буен. Прохор услаждал свою душу едва ли не каждый день. Но если он уж слишком хватал лишнего, то выливал на себя два ведра воды и являлся к своему барину в полном разуме, только в большом кураже.
– Тоже много лишнего о себе полагает, – говорил Федор, очень завидовавший частым увеселениям и несокрушимости Прохора.
– Ему есть чем гордиться, он жизнь спас своему барину, – отвечал адмирал.
Но Федор презрительно щурил вечно красные глаза.
– Я бы тоже, может, вас спас, ежели б случай вышел.
И он укоризненно поглядел на адмирала, словно упрекая его за то, что тот ни разу в жизни не тонул, не горел в огне и потому отнял у Федора возможность полагать о себе высоко.
Адмирал приказал Федору молчать, и все шло, как желал гость. Приязнь Суворова к своему другу росла с каждым днем, а результаты разумно построенной жизни он видел в постоянной веселой готовности Ушакова следовать установленному режиму. В своем полном доверии к адмиралу он и не подозревал, что Ушаков потихоньку каждый день ходил обедать в благородное собрание, а потому весьма стойко выдерживал домашнюю диету.
Еще большую настойчивость проявлял Суворов в работе. На постройку укреплений были наряжены солдаты, и главным ответственным лицом перед Суворовым, оказался начальник гарнизона.
При первой же встрече Суворов похлопал его по большому животу и воскликнул:
– Что это, батюшка, сколько накопили!
Дородство он извинял только женщинам.
Начальник гарнизона после такого приветствия сразу упал духом и начисто забыл заготовленное заранее приветствие. За все время своей работы с Суворовым он находился в тягостном состоянии человека, которому приходится в спешном порядке переделывать заново свою природу. Он суетился, старался изо всех сил быть быстрым и расторопным, но никак не мог угодить знаменитому полководцу. Суворов ненавидел всякую суетню и школил толстяка, как новобранца. Толстяк потел, читал молитвы и даже не раз плакал от бессилия и полной невозможности понять характер и желания своего неумолимого начальника.
– Что делать? Слава! Надлежит нам терпеть, – говорил он покорно и почему-то вполголоса. От постоянной беготни и трепета он похудел, щеки его отвисли.
Адмирал, насколько мог, пытался внести некую долю мира в их отношения и иногда успевал в этом.
Тогда начальник гарнизона опять вполголоса шептал:
– Федор Федорович, батюшка, ежели я жив, то сим вам только и обязан.
Часто адмирал и Суворов возвращались с земляных работ вместе, тесно сидя, плечо в плечо, в дрожках. Так как оба они были достаточно худощавы, то места им хватало.
Дрожки катились, часто подпрыгивая на камнях. А Суворов держал в руках шляпу и пел что-то, не раскрывая рта.
– А дело-то двигается, батюшка, – вдруг проговорил он и опять замычал, напоминая этим басистым гудением большого рассерженного шмеля. – Хотя казна и позабыла о нас.
– Деньги – вечный крест наш, – отозвался адмирал, и Суворов, не переставая гудеть, кивнул головой.
Петербург, как всегда, задерживал необходимые суммы. Суворову приходилось тратить свои. У адмирала денег давно уже не было, и никто бы не мог сказать, когда казна вернет ему его сбережения.
Слева от дороги поднимались невысокие горы, справа лежала неподвижная гладь залива. Высохшая, словно осыпанная пеплом, трава торчала из частых расселин, а на верху горы зябко качались и кланялись кому-то засохшие шапки цветов. Сухое пахучее тепло шло от камней. Там, где берег был более пологим, тянулась каменная изгородь и за ней – темные ряды виноградников. Виноград был уже собран, и только двое ребятишек бродили около лоз в надежде найти забытую гроздь. Дрожки слегка пылили.
– Вспомнились мне, батюшка, слова поэта Паллада: «Отдаваясь на волю собственного течения, судьба деспотически царствует над нами. Она чувствует расположение к негодяям и ненавидит людей честных, как бы желая показать свою власть, лишенную смысла», – вдруг сказал Суворов. Рука его крепко упиралась в маленькое острое колено.
Адмирал не сразу понял ход его мысли. Пение Суворова как будто обещало нечто более веселое. Однако заговорил он о том, о чем адмирал порывался сказать ему в день приезда. Теперь он был рад, что, не говоря о себе, мог выразить искреннее сочувствие гостю.
– Я вижу, вы убедились в этой истине на своем примере, – сказал он.
– Да, батюшка. И то, что я строю укрепления ваши, есть живое тому свидетельство. Не угодил я его светлости князю Потемкину, и это обстоятельство и по смерти его меня преследует.
– В чем же не угодили вы, Александр Васильевич?
– А вот в чем, сударь. После штурма Измаила призывает светлейший князь графа Суворова и со всякой лаской говорит: «Чем я могу наградить тебя, друг мой?» А Суворов ему в ответ: «Наградить меня, ваша светлость, могут только бог и государыня». После сего и послали раба божьего Суворова в Финляндию крепости возводить. И по сей день строю, – закончил он с недоброй усмешкой на тонких губах.
– Возможно, что обстоятельства скоро изменятся, – осторожно высказал свои предположения адмирал. – Как понял я во время моего пребывания в Петербурге, имеются планы действий противу французских революционистов, с привлечением к сему Австрии и Швеции.
– Планы есть и были, батюшка, как не быть! – язвительно промолвил Суворов. – Шведов хотели занять этим делом, чтобы не мешали нам на досуге. Но со смертью короля Густава планы оные бытия не получили. Густав убит на балу-машкараде, а император Леопольд сам помер.
«Что за мор пошел на коронованных особ», – подумал Ушаков, а вслух сказал:
– Думается мне, Александр Васильевич, что оные планы опять возникнут. И пойдем мы с вами снова воевать, как подобает, по-настоящему.
Суворов скосил на Ушакова глаза:
– Слышал я, что за якобинцами далеко ходить не надо, свои под боком завелись.
– Кто же?
– Да поляки. Государыня изволит звать их якобинцами и не без основания полагает, что все неустройства в сем царстве происходят по наущению французов.
– Все может быть, ежели так говорит государыня. Что же касается меня, то я могу встретиться с якобинцами только при том случае, коль посмеют они войти в Черное море… или ежели обстоятельства сложатся так, что эскадре моей доведется действовать в море Средиземном.
– А почему бы и не так? – спросил Суворов.
– Совершенно так. Средиземное море для нас не в новинку. Бивал русский флот и турок при Чесме. Почему бы не пощупать и французов, поелику руки свои протягивают весьма далеко. Жаль только, что дороги туда закрытые.
– Мы сами должны открыть их для себя. Даром никто не откроет, – закончил разговор Суворов, слезая с дрожек, остановившихся у крыльца дома.
Федор, чистивший мундир адмирала, зашел к Ушакову в комнату и с таинственным злорадством сообщил, что Матька истратил все деньги, выданные ему на закупки.