Текст книги "Господи, подари нам завтра!"
Автор книги: Мариам Юзефовская
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
7.
Бера хоронили в первых числах января. На улице дул резкий пронизывающий ветер, сыпал сухой мелкий снежок. Люди, стоящие у свежевырытой могилы, прятали лица в поднятые воротники, зябко ёжились, переступая с ноги на ногу, чуть слышно переговаривались.
Рут повернулась к синагогальному служке:
– Начинайте!
Он смущенно потупился на миг, а потом, пригнувшись к её уху, сказал:
– Этот мужчина хочет прочитать кадеш. Говорит, что сын покойного, – служка деликатно кивнул в сторону Наума, что стоял поодаль с непокрытой головой и, бросал на мать умоляюще-настороженные взгляды, комкал в руках каракулевую шапку.
– Рут, очнувшись от горестных мыслей, машинально окинула взором Нюмчика.
На миг этот человек в длинном добротном кожаном пальто показался ей чужим. Но через секунду их взгляды скрестились, и отвернувшись, Рут хрипло хрипло ответила:
– У покойного не было сына. Это кладбищенский нищий. Начинайте!
Сегодня чаша твоей жизни полна до краёв, но придёт час, она опустеет до дна. И тогда ты возопишь: «За что, Господи?» Теперь, когда Рут осталась одна, она старалась как можно реже выходить из дома. А если уж приходилось, то шла потупившись, стараясь ни на кого не глядеть. Ей всюду чудились насмешливые, косые взгляды и шепот за её спиной: «Посмотрите – это его мать». Рут сжигал стыд за Нюмчика.
Со смертью Бера между нею и дочерьми пролегло отчуждение.
Изредка и ненадолго забегала вконец измотанная Мирка, потерявшая голову от долгожданного материнства. Близнецы, мальчик и девочка, росли болезненными и капризными. А Тойба начала избегать Рут. Проходя мимо, стучала в окно, и когда Рут выглядывала, махала ей рукой: «У меня всё в порядке, мама».И тут же исчезала.
Но по её лихорадочно блестевшим глазам, по её нервной весёлости Рут понимала: с дочерью происходит что-то неладное.
Под Новый год Тойба принесла торт и вино. Вместе с ней пришел грузный седой мужчина, много старше её. Суетливо разлив вино по рюмкам, Тойба с гордостью посмотрела на него и торжественно сказала:
– Мама, выпей за наше счастье. Это мой муж Лев Вениаминович. Персональный пенсионер и преподаватель истории партии.
Человек кристальной честности.
Ошеломленная Рут молчала. Тойба, не давая никому проронить ни слова, сообщила скороговоркой об извилистом пути его жизни, пролегшим через царскую и сталинскую ссылки, о заслугах, о взрослых детях от первого брака. А через полчаса скомандовала:
– Лева, нам пора. Завтра у тебя лекция. Тебе нужно пораньше лечь спать.
Он послушно поднялся, она тщательно закутала его горло шарфом, надела на него меховую шапку с опущенными ушами, подала пальто. В дверях небрежно бросила:
– Через месяц переезжаем. Лёве дали отдельную двухкомнатную квартиру в самом центре.
Рут из окна долго смотрела им вслед. Всё происходящее она воспринимала теперь отстраненно, без прежней боли и горечи. На душе у неё было пусто и пасмурно. Часами бессознательно перебирала десятки мелких вещей, которых изо дня в день касались руки Бера: потёртый на сгибах кошелёк, щипчики для сахара, старый потемневший от времени подстаканник, серебряную луковицу карманных часов. «Ну, Бер, – про себя шептала она, покачивая головой – ты всё-таки добился своего. Ты ушёл от меня. Но скажи, в чём моя вина? Разве я не служила тебе все эти годы? Разве не обвилась вокруг тебя, как плющ? Но ты никогда не считал меня ровней себе ни в постели, ни в жизни. Ты всегда лишь терпел меня рядом с собой. Ты молчал, но я это видела по твоим глазам, я это чувствовала по твоему дыханию. Иногда мне кажется, что ты, Бер, навсегда остался мальчиком, которому не под силу оказалась моя любовь. Да, да, Бер, ты – мальчик. Помнишь, как любил гонять голубей, как заглядывался на ярмарке на красивых девушек, как убегал из дома? Взрослые мужчины так себя не ведут. Я думаю, будь жива Лея, тебе и с ней стало бы скучно. Потому что ты терпеть не мог будней, ты любил только праздники. И не вздумай отнекиваться, Бер! За те годы, что мы провели с тобой под одной крышей, я узнала тебя как свои пять пальцев. Странно. Но к Геле я теперь тебя совсем не ревную. Знаешь почему? – губы Рут сложились в хитрую усмешку, – наконец, поняла, что Геля – это я. Просто ты слишком долго примерялся, приглядывался ко мне. А когда опомнился – моя молодость уже ушла».
Случалось, она произносила вслух то или иное слово и вздрагивала от неожиданности, пугаясь своего голоса, отчетливо звучавшего в тишине комнаты. «Ты совсем рехнулась, Рут», – говорила она себе. Лихорадочно выдвигала ящик стола, сбрасывала туда вещи и запирала его на ключ. Теперь, когда она не должна была готовить, стирать, обихаживать больного, день казался бесконечно длинным и пустым. Иногда она подходила к окну. Но взгляд неизменно упирался в сапожную будку, и тогда в душе вспыхивала ярость. «Посмотри, Бер, – беззвучно кричала она, – посмотри на дело рук твоих: наш сын стал чужим человеком! Кто стравил нас? Кто ожесточил его сердце? Кто подтолкнул на путь позора и несчастья? Ты! И не говори, что во всем виновата эта власть! Молчишь? Я знаю, тебе нечего сказать, Бер! Тебе самому жизнь была не в радость. Не твоё это было время. А приноравливаться ты никогда не умел. Ни к людям, ни к временам». Рут окидывала безучастным взглядом комнату, садилась на кушетку и, сложив руки на коленях, ждала наступления вечера. Она рано ложилась спать, поздно и с трудом поднималась с постели. И, обращаясь к Богу, уже ни о чем не просила, а только жаловалась: «Ты сам видишь, Готыню, что значит прожить жизнь среди этих Ямпольских. Я знаю, в любви отдыха не бывает. Но я устала любить их, Готыню».
После смерти Бера, Наум посадил в будку вместо себя какого-то инвалида. И с той поры появлялся лишь изредка. Однажды, когда уже смеркалось, Рут увидела как сын направляется к сапожной будке. Ей почудилось, что он стал хромать еще больше, и жалость пронзила её. Она долго ждала, когда он, наконец-то, выйдет. Рут хотелось ещё раз проводить его взглядом. Но, так и не дождавшись, уснула, прикорнув на подоконнике. А когда проснулась среди ночи, в будке горел свет. Узкий луч пробивался через ставни на улицу, погруженную во тьму. Было так тихо, как бывает только заполночь, когда всё погружено в глубокий сон. Ей стало не по себе. Выйдя из дома и неслышно перейдя через дорогу, Рут прильнула к щели между ставнями. При тусклом свете лампочки она увидела Нюмчика и Турина, сидящих друг против друга. Их разделял низкий верстак.
Турин пересчитывал деньги. Потом, собрав в пачку, подровнял её и положил в карман.
– С завтрашнего дня мы не знакомы, – донесся до Рут его резкий голос.
– Что случилось? – вскинулся Наум, – ты хочешь больший процент? Думаешь, я все кладу себе в карман? Смотри, во что нам обходится материал и работа, – взяв обрывок бумаги и карандаш, начал поспешно писать на нём.
– Оставь свои расчеты. Они теперь не нужны! – резко оборвал Турин – Но я запустил пошив кошельков и сумок из обрезков кожи.
Первая партия уже пошла в продажу. Это будет золотое дно, – напористо произнес Наум.
– Знаю. Мне сообщили. С размахом работаешь, парень. Но ты ничем не рискуешь. По тебе все равно давно уже плачет тюрьма. А у меня – партийный билет, служба…
– Нет! Я так просто свое дело не отдам! – хрипло произнес Наум. – И будка оформлена на меня. Я здесь хозяин и никуда отсюда не уйду!
– Хозяин! – хмыкнул Турин. – Забыл, кто ты есть?! сегодня ты – хозяин, завтра – арестант. Всё! Сворачивайся! По старой дружбе даю месяц сроку! – Турин встал, резко отодвинув стул, и Рут отпрянула от будки.
Остаток ночи она проворочалась в постели. Сон сморил лишь под утро. И приснился Бер – молодой, красивый, веселый. На руке у него сидела сизая голубка. Её оперение в свете солнца отливало стальной синевой. А когда пристально вгляделась, то увидела, голубка – это она, Рут.
С этого дня начала собираться в последний путь. Перестирала и перегладила бельё, до блеска начистила кастрюли, перетряхнула шкаф и кладовку. Только антресоли, как и при жизни мужа, оставила нетронутыми. Бер строго-настрого запрещал домашним копаться в его вещах. И когда дом засиял чистотой, села у окна, опершись грудью на подоконник. Она вглядывалась в идущих людей. Ей не хотелось ни о чём думать. Казалось, душа замерла в ожидании своего часа. Внезапно её сознание обожгла мысль: «Рут, ты готова покинуть этот мир. А кто поможет твоему сыну? На чьи плечи хочешь ты переложить свою заботу? На плечи Господа Бога? Но разве нет у него другого дела кроме Ямпольских?» Ночью жители квартала проснулись от огненного зарева – горела сапожная будка. Пламя то затихало, то принималось бушевать с новой силой. Рут глядела из окна тамбура на полыхающий огонь.
Потом прошла в комнату, села на кушетку: « Теперь ты доволен, Бер?
– прошептала она и поднесла ладони к лицу. На неё пахнуло сладковатым запахом керосина, – видишь наконец и я стала настоящей Ямпольской, хотя мой большой палец остался таким же как прежде», – и Рут горько улыбнулась.
Когда будка догорела почти дотла, приехали пожарные, а следом прибежал и Наум. Грузно припадая на протез, он заметался вокруг пожарища, выгребая из золы остатки обгоревшего скарба. Рут долго смотрела на него через полуотворенное окно. Потом, накинув на плечи древнюю как мир, клетчатую шаль, вышла на улицу. Кожа ещё дымилась и удушливо воняла.
– Нюмчик, – негромко окликнула она сына, и поманила его в дом.
Он вошёл в дом, бессильно опустился на кушетку. Рут подала ему чай в подстаканнике Бера. Наум пил, и по его лицу, испачканному копотью и сажей, текли слёзы.
– Это от дыма, – сказал он, и вдруг с яростью крикнул, – они у меня поплатятся!
– Кто «они»? – потупясь прошептала Рут, – Посмотри, – она кивнула в угол, где валялась ветошь, куски пакли и стояла старая жестяная канистра. Когда-то, еще до войны, с этой канистрой она посылала Нюмчика на соседнюю улицу, в керосиновую лавку.
Наум ошеломлённо молчал. Потом лицо его скривилось словно от боли, подстаканник выпал из рук, и стакан покатился по полу, расплёскивая чай.
– Ты? – выдохнул Наум. – Ты?
Он подскочил к матери, сжав кулаки.
– Я знаю, тебе больно, – она покачала головой и провела рукой по его лицу, – может быть, ещё повезёт, и придет твоё время. Но сейчас отступись. Ты никогда не будешь среди этих людей своим. В тебе другая кровь. И это хорошо. Скоро я уйду. Папа зовет меня к себе. Это последнее, что я могла сделать, чтобы остановить тебя.
Минуту-другую он смотрел на неё, яростно играя желваками. И вдруг устало сказал:
– Наверно, ты права, мама.
Рут умерла во сне, с четверга на пятницу. В самый канун Песах.
Потому-то всё делалось в страшной спешке и сумятице. И только на кладбище, глядя на растерянное лицо сына, слыша громкие всхлипывания и причитания Тойбы, Наум осознал происшедшее.
Он стоял, угрюмо глядя себе под ноги. Потом бросил взгляд на осунувшуюся и внезапно постаревшую жену. И его пронзило: «Как похожа на маму. В юности я так тосковал по дому. Наверно поэтому, увидев её, потерял голову. Но мама всегда отдавала себя, ничего не требуя взамен. Если что-то принимала от нас, то только, чтобы не обидеть. А у Гели на первом месте она сама». Мирка застыла, повиснув на руке Боруха, между полузапахнутых пол пальто выпирал её острый живот. Мама Рэйзл, распростав руки как крылья, прижимала к себе двух внуков. Дряхлый раввин в старом плаще дрожал на пронизывающем весеннем ветру. Мутная капля то и дело повисала на кончике его носа. Он вытирал её скомканной тряпицей, переступая с ноги на ногу. « Мама!» – вдруг отчаянно вскрикнула Мирка и упала на колени на ещё не оттаявшую землю.
– Рождение и смерть. Всё крутиться вокруг этого, – пробормотал раввин, глядя на Мирку, – дитя входит в жизнь со сжатыми кулаками – оно верит, быть этому миру в его руках. Старики уходят с раскрытыми ладонями – с собой туда ничего не возмешь, – он закрыл глаза, собираясь с мыслями, дернул себя за кадык и выкрикнул срывающимся охрипшим фальцетом, – о чем вы плачете, дети Израиля?! Возрадуйтесь, глядя на судьбу этой женщины! Она прожила отпущенный ей срок. И, подводя итог её жизни, мы можем сказать: вот достойнейшая из жен, вот преданнейшая из матерей!
На следующий день Наум и Тойба пришли в опустевший родительский дом – с тем чтобы разобрать вещи и освободить квартиру.
Вместо Мирки явилась мама Рэйзл. Она была настроена воинственно. Переступив через порог, сразу же громко заявила:
– Вещи делим по числу наследников, – видя, что Тойба готова взвиться, срезала её, – я слышала, вы теперь замужем за старым большевиком. Мне всегда казалось, таким людям ничего не нужно – ни мебель, ни пасхальный сервиз. Их интересует только революция, – и решительно открыв буфет, она начала выгружать посуду, приговаривая, – бедная Рут! Нет большего горя для матери, чем неудачные дети. Мало ей было цурес с ними при жизни! Так сейчас, в раю на золотом кресле, она должна лить слёзы, глядя на них, – повернулась к Науму, – что вы сидите? У вас дом – полная чаша. Льется через край. Возьмите себе что-нибудь на память и идите домой.
Он покорно кивнул и полез на антресоли. Когда-то здесь было владение Бера. И Рут, и детям запрещалось не только копаться , но даже открывать дверцы. Нюмчик достал чемодан. Там в беспорядке лежали остатки старого сапожного инструмента, колодки, агатовые куски вара, обрывки серой дратвы, обрезки кожи и большая жестяная коробка из-под печенья, где Бер хранил квитанции об уплате налогов. Потом снял со стены оправленную в рамку старую фотографию, где Бер и Рут чинно сидели на стульях в окружении четырех детей. Тойба хотела было воспротивиться, но Наум хмуро посмотрел на неё и твердо сказал:« Больше мне ничего не нужно».
Подхватил чемодан, сунул за пазуху фотографию, сухо попрощался и ушел. Дома, буркнув Геле: «Не заходите ко мне», запер дверь спальни на крючок. При свете настольной лампы долго рассматривал фотографию. Внезапно коротко, отрывисто выдохнул. И вдруг заметил, что плачет: по небритым щекам, поросшим за эти несколько дней седой жесткой щетиной, текли слёзы. По-детски шмыгнув носом, не раздеваясь, лег в постель.
Ночью, словно от удара, проснулся. Захлебываясь, тихо взвыл.
«Я никогда не знал как распорядиться собой и глушил себя всю жизнь работой как водкой». К сердцу подкатила дикая удушающая тоска – проклятие рода Ямпольских. Он до смерти боялся этих приступов. Стараясь отвлечься от тяжелых мыслей, встал, начал копаться в чемодане, перебирая сапожный скарб. В кармашке нашел красные стеклянные шарики, мешочек с песком и дробью, свинцовую биту.
«Боже мой! Все эти годы папа хранил мои игрушки! – и раскаянье обрушилось на него, – он так любил! Что развело нас? Откуда ненависть и злоба? Разве причина в Геле? Эта женщина не стоит того. Может быть, всё дело в моей необузданности? В моем диком характере? Я хотел верховодить в этой жизни. И ради этого перешагнул через всё. Отрекся от самого себя». Он глухо всхлипнул.
Вновь машинально нырнул в кармашек. Вытащил маленький сверток, замотанный в тряпицу. А когда развернул, то увидел Георгиевский крест на почерневшей от времени ленте. И тут же всплыло в памяти, как мальчишкой, безмерно гордясь этим знаком отцовской храбрости, выкрал его из шкафа и, приколов к рубашке, явился на на сбор отряда. Вожатая Зина, голубоглазая и курносая, учинила ему допрос перед строем:«Где взял?!». Он, почуяв неладное, соврал, что нашел. « Дети, смотрите! – звонко крикнула Зина, – такие ордена царь раздавал своим подлым наймитам !» «Я начал стесняться тебя, папа, – прошептал Наум. – Только на фронте, в окопе, понял, что ты был не робкого десятка, но что мог поделать? Метался, пытался вырваться. Потом сдался. Эта подлая власть поймала тебя в капкан. А я? То же самое случилось и со мной.
Разве не хотел быть честным? А стал своим среди подлецов и поддонков. Видно, самое тяжкое – война с самим собой. Здесь нет ни тыла, ни передышки, ни укрытия. Здесь нет ни орденов, ни медалей…» Он открыл жестяную коробку. Начал перебирать и раскладывать квитанции, сортируя их по годам:«Собирал эти злосчастные бумажки. Хранил их, оправдываясь перед всякой швалью за каждый заработанный своим горбом рубль. А они с сытыми харями указывали как тебе жить!» – Наум задохнулся от гнева.
На самом дне коробки лежал конверт без обратного адреса, обклееный диковинными марками. Наум вынул из него листок бумаги, исписанный мелким четким почерком. «Здравствуйте, мои дорогие! Боюсь навлечь этим письмом на вас беду, но не могу удержаться. Прошло столько лет – от вас никаких вестей. У нас уже трое сыновей. Все в твою породу, папа». Наум перевернул лист: письмо было без подписи. Он начал внимательно перечитывать его. «Если это не опасно, пошлите весточку по адресу: Тель-Авив, ул. Алленби 13. Дедушка до последнего дня вспоминал и молился за вас… Не смею надеяться… Но если кто-то надумает, то сделаем всё, что в наших силах. Вы, конечно, поняли о чем я пишу». На почтовом штемпеле отчетливо виднелась дата: письмо было трехлетней давности.
«Папа получил его за год до своей смерти, – и перевел взгляд на фотографию, взятую им из родительского дома, – неужели Симка?» – прошептал он, глядя на диковатую девочку с тугой косой, перекинутой через плечо.
В эту ночь Наум решил повернуть жизнь в новое русло: бежать куда глаза глядят от пут ненавистной ему власти, от Турина, от грязи, в которой барахтался столько лет.
– Это мой последний шанс, – сказал он Геле, – пока в силах, хочу начать всё сначала. Но здесь у меня жизни не было и не будет.
Это не моё.
Она не перечила, зная его упрямство и строптивость. Надеясь, что одумается. А Нюмчик начал действовать. Он написал письмо и послал по указанному адресу. Ответ совершенно обескуражил его.
На казенном бланке крупными буквами было напечатано: «Укажите точные имя, фамилию, год и место рождения, согласно метрике, всех членов семьи, кто намерен репатриироваться. Укажите имя, фамилию и год рождения, а также степень родства того, к кому вы едете. Если таковых нет, поставьте прочерк. Письмо вышлите по адресу: Рига, ул. Ленина 7, Петрову» Наум долго думал, что бы это могло означать. А потом решился. И махнул через всю страну в Ригу.
По указанному адресу оказалось какое-то учреждение по обмену жилплощади. Петрова там никто не знал. Пожилая женщина с усталым лицом предложила оставить письмо:
«У нас иногда такое бывает. Люди меняются, переезжают. Почта попадает к нам».
Она посмотрела Науму в глаза и, отвернувшись, зашелестела бумагами. Наум оставил письмо. Через месяц пришел вызов с печатью. И он понял, что участвует в игре, правила которой ему неизвестны. Но это не остановило его. Он твердо решил уехать.
И тут Геля неожиданно стала на дыбы.
– Нам там нечего делать. И ты никуда не поедешь! Это искалечит мальчику жизнь. Концерты, конкурсы – ему всё перекроют.
Столько лет учебы, труда. Из-за твоей блажи он должен стать учителем музыки в сельской школе? Не будет этого! Я всё узнала. Ты не получишь от меня развода, а без развода разрешения на выезд не дадут. Мы прожили вместе почти четверть века.
– Не вместе, а рядом, – перебил Наум.—Ты любила себя, я – себя!
– он с раздражением глянул на жену, и вдруг кольнуло: «Как похожа на маму!».
– А кто в этом виноват ?! Ты! У вас порода такая, – вспыхнула Геля.
– Хватит! – оборвал Наум, – я отработал на вас двадцать один год. Три раза по семь. Теперь свободен. Хотите, поехали вместе. Не хотите – уеду один. Думайте, – глянул исподлобья и отрезал, – хотя тебе не советую. Там нужно хребтину ломать. Ты не из таких. Постарайся устроить свою жизнь здесь. Я не против. А развод дашь, никуда ты не денешься. Не дашь, всё равно уеду. Для меня это дело решенное.
Когда сын пришел домой, он положил на стол конверт и прихлопнул ладонью:
– Это вызов в Израиль. Я уезжаю. Не уговариваю. Думай сам.
Неизвестно выпустят ли. Не знаю, что ждет тебя там. Но помни: дорогу тебе стелили мои деньги. Учителя, репетиторы – ни в чем не было отказа. Тебе не нужно было заботиться о хлебе насущном. Ты способный, но не талантливый. Для твоего дела этого мало.
– Папа, ты помешан на своих деньгах и ничего не понимаешь в моем деле, – Эля отстраненно, холодно посмотрел на Наума и отрывисто добавил: А мама? О ней подумал?!
– Не тебе судить! – оборвал его Наум, – У нас свои счеты.
– Ты ни с кем не можешь жить в согласии, – вспылил сын, – даже с самим собой. Но в твоем возрасте уже пора угомониться, папа.
– Ха, – криво усмехнулся Наум, – в моем возрасте мужчины в нашей семье начинают всё сначала. Ты вспомнишь мои слова. У тебя это ещё впереди.
Наум подал документы. Потянулись месяцы томительного ожидания. Отказ пришел спустя полгода, в канун октябрьских праздников. И начались хождения по канцеляриям и кабинетам. Он вкладывал в это всю свою неуемную энергию и топил в неустанных хлопотах тоску рода Ямпольских. В большом сером здании на площади, где двадцать лет назад ему твердили о его еврействе, теперь втолковывали и совестили, что негоже русскому человеку покидать родину. В конце концов открыто начали грозить тюрьмой, намекая на артельные дела. И тогда он решился. Вечером, подкараулив Турина у его дома, оттеснил к газетному киоску:
– Слышал новость? Колька Вольский умер! – оскалился в ухмылкею. – Давай наново знакомиться. Наум Ямпольский. Жид чистой воды. Или меня выпустят из страны, или пойду с повинной.
Мне ходу назад нет и терять нечего, все равно живу, как в тюрьме. А ты рискуешь многим. Так что решай…
… В конце лета Наум получил разрешение на выезд. До границы его провожал сын.
Всю дорогу они обменивались ничего незначащими словами. Но когда остались считанные минуты, сын, крупно сглатывая от волнения, торопливо заговорил:
– Папа, ты родился в еврейской семье. Но ведь жизнь прожил как русский человек. Что тебя гонит в Израиль? Антисемитизм? Но где ты видел систему без изъянов? И как ты себе представляешь страну, где собрались бывшие изгои? Это пороховая бочка! Раздор, борьба за власть! Что тебя туда несет? Зачем всё время себя испытываешь?
– Не бойся за меня, сынок. Не переживай. Я битый, как-нибудь выкручусь, – Наум бережно коснулся ладонью щеки сына и, ощутив колкую щетину его плохо выбритого подбородка, чуть не заплакал от тоски и страха перед разлукой. Он через силу улыбнулся, – насчет музыки я был не прав, сынок. Хорошо, что у тебя есть за что держаться в этой жизни. Но помни, на песке замок не строят. И знай – евреем может быть лишь тот, кто на это согласен. Трижды подумай, прежде чем взвалить на себя этот камень. Старайся жить легко.
Жалею, что я не могу тебя этому научить.
Ему хотелось сказать что-то важное, что могло бы уберечь сына от ошибок и метаний. Но очередь тронулась с места. И его понесло, как щепку в водовороте. Толпа приперла к железному барьеру. Молодой солдат открыл турникет, отсчитал пять человек. Наум попал в их число. Он поставил на оцинкованный прилавок свой багаж. Таможенник небрежно ткнул пару раз баул, где были сложены носильные вещи Наума. А затем начал нехотя копаться в чемодане, перебирая колодки, мотки дратвы, сапожный инструмент.
– Золото, бриллианты, валюта, ордена имеются? – он сурово посмотрел на Наума.
– Нет. Но если не веришь, ищи. Это твоя служба, парень, – Наум кивнул на скарб.
– На полный досмотр, – процедил сквозь зубы побагровевший таможенник.
Наум кое-как побросал скарб в чемодан, и его повели длинными извилистыми коридорами. В комнате, за письменным столом, углубившись в какие-то бумаги, сидел майор с худощавым непроницаемо-строгим лицом. Наум протянул документы. Майор их небрежно перелистал.
– Ничипорук! – крикнул майор, и в дверь вошел сержант-сверхсрочник, – осмотреть!
– Раздевайтесь догола, – приказал сержант и подтолкнул Нюмчика к ширме.
Наум, ни слова не говоря, закатал штанину, отстегнул протез и швырнул его на стол майора. В комнате повисла тишина.
– Ничипорук, выйди! – чуть слышно сказал майор.
– Есть! – козырнули сержант с солдатиком и скрылись за дверью.
– Забери это! – майор брезгливо кивнул на протез, обутый в зеркально начищенный ботинок, – что в чемодане?
– Сапожный инструмент, – Наум откинул крышку.
Майор бросил взгляд на его руки с несмываемыми следами вара и порезов.
– Что за народ! – он внезапно стукнул кулаком по столу, – вечно мутите воду! Притворяетесь своими, но внутри-то у каждого – наблюдатель и вражина. Вы умеете делать деньги из воздуха. Вас топчут, а вы всё равно рветесь к власти, цепляясь друг за друга! Вы как бурьян – повсюду!
– Ты прав, майор, – перебил Наум, – мы живучи и неистребимы. Мы умеем делать деньги из воздуха, но мы умеем и работать, как проклятые! Когда падаем – грязнее грязи, но когда возносимся, хотим ухватить звезду с неба. На меньшее не согласны. Сотни путей находим, чтобы добиться своего. И многим из нас наплевать – праведные они или нет.
– Ты там ещё поплачешь кровавыми слезами, – майор швырнул через стол документы.
– И это правда, майор. Но мне не впервой, – усмехнулся Наум.
– Катись к такой-то матери! Ничипорук, – и надсадно крикнул, – Ничипорук, проводи к поезду.
Наум вошел в пустое купе, уложил вещи, сел и закрыл глаза. «В 42-ом году в вагоне для скота, под конвоем меня насильно увозили отсюда. А теперь сам, по своей воле покидаю эту страну», – мелькнула горькая мысль. Поезд тронулся. Он прильнул к окну. На душе было тревожно и муторно: «Может быть, мальчик прав? Что связывает с евреями меня, Кольку Вольского? – и тут же возразил сам себе, – разве этот отъезд не мой личный исход из Египта?» Он провел рукой по лицу, вздохнул. Задернул на окне шторы. Запер дверь на задвижку. Достал чемодан, разложил на столике инструмент. Отстегнул протез, зажал его между ногой и культей. Поддев подошву ботинка, оторвал её у носка. Вынул из специально сделанной выемки Геогиевский крест. Подышал на него. Протер краем салфетки.
Сунул в нагрудный карман и прошептал: «Мы ещё повоюем, папа».
Fort Lee, июль 2003 г.