Текст книги "Господи, подари нам завтра!"
Автор книги: Мариам Юзефовская
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Садилась на подоконник, обхватив колени руками, долго смотрела в одну точку. Потом невесело встряхивала кудряшками и, вздохнув полной грудью, заводила своим глубоким сильным голосом:
– Уж ты сте-е-епь кругом! Сте-епь широ-о-кая!
– Готэню! Готэню (Боже)! Услышь ее, – тихо шептала Рива, забившись в уголок и раскачиваясь, словно на молитве, из стороны в сторону.
Я лишь бессильно сжимала кулаки.
На следующий день после четвертого провала к нам пришел Егор.
Был он сильно пьян. Грузно опустившись на стул и бросив на пол костыли, он вдруг громко, навзрыд заплакал.
– Этот поганец мне сказал: «Жиды всюду пролезут». Я все узнал, – глухо, сквозь слезы прокричал Егор и ударил кулаком по столу, – трое вас было. Зайдель, Коган и Спивак. А должен быть один.
Только один. Потому что один – это уже три процента. И он мне сказал: «Я взял Спивака». Знаете, почему? – Егор поднял красные помутневшие глаза, – он сказал: «У этого хоть фамилия человеческая».
– С кем ты разговаривал? – быстро спросила его сестра.
Ноздри ее точеного прямого носа гневно затрепетали.
– С самим директором консерватории, чтоб его взяла холера, с Силиным, – вяло ответил Егор.
Он пьяно качнулся, ухватился за стол и робко посмотрел на сестру:
– Мы с твоим дедом его лет десять обшивали. Думали, человек как человек. Всегда пошутит, по плечу похлопает и рубль – другой сверху накинет. А тут разузнал, что директор. Ну я и решил поговорить.
Егор умолк. Нахмурился, словно обдумывая что-то. Внезапно перегнулся через стол и бережно тронул Риву за локоть:
– Слушай, Рива, ответь мне, что я должен сказать Лазарю, когда мы встретимся на том свете?
Я бросила быстрый взгляд на Ривино лицо. Она сидела, крепко сжав губы и опустив глаза.
– Что я ему скажу? – вдруг с горьким отчаянием выкрикнул Егор. – Что я должен сказать человеку, который подобрал меня из грязи и дал в руки ремесло? Родной Советской власти я – инвалид войны – был не нужен. А Лазарь Коган меня подобрал. Я скажу ему, что ты был отброс, Лазарь? И внуки твои – всю жизнь будут отбросы?! И правнуки. И так до скончания века.
– Хватит, – вдруг вспыхнула Рива и стукнула ладонью по столу, – замолчи! Слава Б-гу, никто из нас не умер, все мы живы и здоровы. Я знаю, что нужно делать! Девочка должна поменять фамилию.
Сестра пристально посмотрела на нее. И загадочно усмехнулась:
– Хорошо.
Через месяц она поменяла фамилию.
– Ты его любишь? – робко спросила я ее за день до свадьбы, когда мы наконец-то остались одни.
В ответ она вызывающе вздернула подбородок:
– Оставь эти свои куценю-муценю. Любишь – не любишь. Я должна научиться жить просто. Так, как живут все. И я научусь.
После замужества она как-то сразу притихла и съежилась. Казалось, та туго натянутая струна, что звучала и пела в ней всю прошлую жизнь, внезапно ослабла и бессильно провисла.
– Что с тобой? – пробовала было подступиться я, но она тотчас раздраженно вздергивала плечами, словно отгораживая от меня свою жизнь.
К следующему лету в коляске агукала Машка. И вопрос с консерваторией отпал самим собой.
Уже давно с нами не были ни Ривы, ни Егора.
Мы с сестрой опять душным жарким летним днем томились у входа в консерваторию. Только теперь поступала Машка.
– Ну, – кинулись мы к двери, едва завидев в проеме ее рыжую голову.
– Мимо, – деланно небрежно ответила она, а в глазах блеснули слезы.
«Мимо», «мимо», «мимо», – из года в год повторяла Машка и смотрела на нас взглядом загнанного звереныша.
– О чем ты думаешь? – кричала ей сестра. – Отступись! Годы идут.
На что ты надеешься?
Машка молчала, крепко сжав губы и глядя прямо перед собой равнодушным взглядом.
– Тебе не кажется, что она все больше становится похожа на покойную мумэ Маню, – однажды тихо спросила сестра, пристально заглянув мне в глаза.
– Не говори глупостей, – оборвала я ее.
– Это ты во всем виновата! Ты, – неожиданно выкрикнула сестра и лицо ее исказилось злобой, – кто всю жизнь твердил Машке: «Талант есть талант»? Кто, я тебя спрашиваю? – внезапно она припала к моему плечу и заплакала. – Я боюсь за нее, слышишь? Боюсь! За мальчика я спокойна. Он пошел в ту семейку. Гелт! Гелт! Гелт! (деньги), – с ненавистью выкрикнула она сквозь слезы. – А Машка в меня!
Понимаешь, в меня! Молчи! – сестра вдруг резко отпрянула. – Молчи! Ты не знаешь, какой это ад. Когда проклинаешь каждый миг, каждый час своей жизни. Потому что пусто вокруг! Пусто! И не за что уцепиться, чтобы жить дальше.
Я крепко обхватила сестру за плечи. Их сотрясала мелкая дрожь.
Казалось, страх и боль слили нас в единое тело.
Я люблю свою комнату на Ришельевской.
Люблю широкое окно с внутренней ставней и фигурным шпингалетом, напоминающим своим абрисом хищный орлиный клюв.
Люблю высокий потолок с куском нечаянно уцелевшей лепнины, где амур с обрубленным крылом навеки повис, чудом зацепившись стрелой за обрывок цветочной гирлянды. Люблю затертую добела и потрескавшуюся во многих местах обтянутую кожей кушетку, на которой когда-то спал дед Лазарь. Люблю облупившуюся, как катанное пасхальное яйцо, лампу-грибок, при ее свете покойная тетя Маня искала фамильное сходство между мной и своим отцом Лазарем. Люблю их всех, словно они живые существа из плоти и крови.
Возвращаясь из командировки, тотчас обегаю цепким, жадным взглядом свои сокровища. «Я приехала», – говорю им беззвучно. И слышу в ответ: «Зай гезунт ун гликлэх (будь здорова и счастлива)», – тихим голосом Ривы.
Каждая новая трещинка, каждая новая потертость, каждая новая дырочка, прогрызанная шашелем, до боли сжимает мое сердце.
В испуге я пытаюсь восстать против этой безумной любви: «Выбрось. Выбрось все на помойку, – приказываю себе, – рано или поздно ты умрешь. И все пойдет прахом». «Ни за что», – круто обрывает меня кто-то другой, невидимый, кто живет бок о бок со мной в этих стенах. И тогда я слышу высокий, срывающийся на повизгивание фальцет: «Ты, бесплодная смоковница! Что ты прилепилась к этому старью! Где твой мужчина? Почему у тебя нет детей? Ты хочешь судьбы своей мумэ?» Я шепчу в отчаянии:
– Дед, ты сумасшедший! Ты сумасшедший, дед!
Я боюсь полночи, когда стрелки часов, сцепившись, открывают дверь в новый день. Когда жизнь за окнами начинает тихо угасать, а потом и вовсе замирает до утра. Тогда тоска становится особенно нестерпимой, и я в отчаянии, словно набожный еврей на молитве, покачиваюсь из стороны в сторону. «Этого не было и никогда в твоей жизни не будет». Я смотрю на безжизненно тусклый фонарь за окном, и мне кажется, что мы с ним остались одни, одни во всем мире.
Раньше каждый день в этот час мне звонила сестра.
– Что ты сегодня ела? – кричала она с другого конца провода, словно нас разделяли не три коротких мощенных булыжником квартала, а горы, моря и леса. – Почему не пришла ко мне?
Ее мощное контральто перекрывало визг и смех детей, грозные окрики мужа:
– Спать!
И лай собаки Шпульки – весь тот бурлящий и шумный мир, в котором она жила.
– Приходи. Сколько можно сидеть, как пень, одна? Брось свою писанину. Я припрятала от этой оравы для тебя кусочек штруделя.
Ты слышишь?
– Да, да, да, – рассеянно отвечала я, зажав меду плечом и ухом теплую телефонную трубку и тыкая одним пальцем в тусклые клавиши старой пишущей машинки, ревматически потрескивающей рычагами при каждом ударе.
С каждым годом голос сестры становился глуше и глуше. Ранняя седина, морщины, грузность – все это очень скоро стерло между нами разницу в годах. Иногда я стыдила ее:
– Ты же еще молодая женщина.
Она смотрела на меня тусклым взором вконец измотанного человека и жаловалась с тихой печалью:
– Дети, базар, деньги, кухня – все это убивает меня. И потом работа! Моя работа. Прикрыв глаза и крепко сжав губы, она несколько минут сидела молча, словно перемалывала в себе в сотый раз свои печали. Свою скромную работу чертежницы ненавидела всей душой.
– Что ты хочешь от жизни? Чего тебе не хватает? У тебя есть муж, дети. Что еще нужно? – пыталась было встряхнуть ее.
Она скорбно улыбалась в ответ. Молча пожимала плечами:
– Сама не знаю, что со мной.
– Быть может, ты больна? – пугалась я.
Сестра задумчиво смотрела на меня погасшими глазами и еле слышно роняла:
– Тоска. Боже мой, какая тоска!
Иногда мне чудилось, что всю энергию, отпущенную ей природой, она единым махом выплеснула тогда, в детстве. А теперь просто доживает жизнь.
Однажды я вытащила ее на концерт какой-то певицы, заезжей знаменитости. Сестра долго готовилась к этому событию. Как в детские годы, туго накрахмалила кружевные манжетки и воротничок.
Вычурно уложила свои по-прежнему непокорные кудряшки. У входа в зал еле слышно прошептала:
– Я отчего-то ужасно волнуюсь.
И лишь только раздвинулся занавес, выскочила из зала.
– Не могу. Понимаешь, не могу, – она жестом нашей мумэ прижала руки к груди, и мне стало страшно.
Вся эта старая, устоявшаяся и не очень складная жизнь оборвалась в один миг.
Был мартовский день со снегом и дождем. Вылет то откладывали, то назначали вновь. И я, сломленная этим ожиданием, думала про себя: «Скорей бы».
И когда в последний раз сестра, подхватив сумочку с документами, кинулась ко мне, я все еще не понимала, что это конец. Она коротко клюнула меня в щеку. И вдруг вскрикнула, как от внезапной боли:
– Одумайся!
Отстраненно посмотрела на меня, точно уже из своего нового неведомого и смутного далека, затем порывисто прижалась ко мне:
– Я жду тебя. Слышишь?
Я молча кивнула. Из потаенного уголка души кто-то утешительно шепнул: «Это всего лишь сон». «Да, да», – мелко закивала я.
Там, в ночном кошмаре, который накатывал и душил меня из ночи в ночь в тот год, я тоже мелко кивала сестре, стоящей на хрупкой ломкой льдине. А полынья все ширилась и ширилась. И громко хрустела льдина, уносимая половодьем куда-то в свинцово-синюю даль.
Наше прощание длилось бесконечно долго. Час за часом, день за днем, месяц за месяцем я приучала себя к мысли: «Теперь ты будешь жить одна».
Как часто в тот год сестра, прибегая ко мне на Ришельевскую, кричала с нестерпимо злым блеском в глазах:
– Слепая ослица!
Казалось, принятое решение вновь пробудило в ней ту энергию, с которой, приплясывая, бросала в ошеломленный зал свое веселое дерзкое «хоп, хоп».
– Здесь свои не нужны, не то что мы, чужаки.
И ее натруженная рука с голубоватыми выпуклыми венами выстукивала дробь по старой столешнице.
– Ты же знаешь, я несчастье за версту чую. Увидишь, здесь будет кровь. Большая кровь.
«Вылитый дед Лазарь», – думала я про себя, обводя пальцем замысловатый узор на много раз штопанной голубой плюшевой скатерти.
– Чего ты ждешь? Погрома? Какие тебе нужны еще доказательства? – наступала сестра.
В ответ я лишь молча пожимала плечами.
– Ты хочешь, чтобы Петька Колыванов, как когда-то его папаша, ломился к тебе в квартиру? – однажды в запале бросила она.
Я вздрогнула от неожиданности:
– Неужели помнишь? Ведь ты была еще ребенком.
Сестра ничего не ответила. Лишь ноздри ее тонкого прямого носа гневно дрогнули.
– А помнишь Филипповых, что жили на заднем дворе? – вдруг вырвалось у меня, и сердце отчего-то покатилось, покатилось вниз.
Несколько секунд сестра угрюмо молчала.
– В лесу, где березки столпились гурьбой, подснежника глянул глазок голубой, – неожиданно запела надтреснутым глуховатым голосом, но тотчас круто оборвала себя.
В комнате повисла гнетущая тишина.
– Как звали эту женщину? – тихо спросила сестра.
– Елена Сергеевна.
– Где они? Что с ними стало? – сестра осторожно тронула меня за руку.
Я сидела, понурившись. Наконец через силу вытолкнула из себя:
– Не знаю. Когда мы вернулись с Ривой на Ришельевскую, их уже не было.
Она долго исподлобья смотрела мне в лицо. Так долго, что мне стало не по себе.
– Ненавижу, – внезапно выкрикнула сестра с болью, – ненавижу здесь все!
Ко мне во сне теперь часто приходят все наши. Она разговаривают со мной, препираются. Но чаще всего печально молчат. А когда просыпаюсь, то вокруг – ни души. И мертвая тишина.
Сегодня ночью мне приснилась тетка. Маленькая, согбенная, она стояла ко мне спиной и лихорадочно собирала в наволочку какие-то вещи.
– Бери, бери, – уговаривала она меня, – там все нужно. Все пригодится, до последней нитки, – внезапно повернулась лицом и, пристально глядя мне в глаза, строго спросила, – а уроки? Ты выучила уроки? Тебе же задали на дом стих! Рассказывай! Мне надо уходить.
Я спешу!
– Сиротская котомка за плечами… – нараспев начала я.
И вдруг поняла, что больше не помню ни слова.
– Дальше. Дальше, – торопила меня тетка «Не помню», – хотела было выкрикнуть я, но слова, казалось, застряли в гортани.
– Быстрей! Меня ждут. Я должна идти. – Глаза тетки испуганно округлились. – Слышишь? Звонят в дверь. Это за мной.
Я вслушивалась в тихий дребезжащий звонок, а сознание мое, как маятник, качалось между сном и явью. Точно подброшенная тугой пружиной, я соскочила с постели: «Телефон!»
– У тебя все в порядке? – послышался, будто совсем рядом, голос сестры.
Я стояла, оцепенев, крепко прижав к себе трубку.
– Что случилось? Почему ты молчишь? – прошептала сестра.
И мне показалось, что она рядом.
– Скажи хоть слово, что там у вас? – закричала сестра, сотрясаемая ужасом где-то там, далеко, за тридевять земель.
Я немо смотрела в окно. По стеклу скользили редкие снежинки.
– Снег, – наконец через силу вытолкнула я из себя. – Снег идет.
– Снег?! – крикнула сестра и вдруг заплакала.
КАМНИ
Автобус подкатил к вокзалу, когда летние ленивые сумерки уже опустились на землю. В окно были видны небольшая площадь, решетчатый навес, увитый густым плющом, одноэтажное кирпичное здание с пышным цветником под окнами. От всего веяло покоем и уютом. Водитель высунулся из кабины: «Пшыстанок, пани». На станции было тихо и малолюдно. Влюбленная парочка да примостившийся на скамье возле дома старик, который то ли спал, то ли подремывал. Пройдя через площадь, мощенную цветными мраморными плитами, я заглянула в окошко кассы. Пожилая женщина, не отрываясь от вязания, приветливо кивнула мне:
– Слухам пани.
– Пшэпрашем, – робко обратилась я, с трудом нанизывая чужие слова, – где здесь хотел «Эуропа»?
Она улыбнулась:
– То близко. В гурэ. – И махнула полной рукой.
– В гурэ? – неуверенно переспросила я.
Женщина мельком посмотрела на меня, покачала головой и, отложив в сторону вязание, вышла из своей каморки на крыльцо:
– Пани тшеба идти до замку. – Она показала в ту сторону, где узкая улочка начинала круто карабкаться вверх.
Лишь тут я заметила высящиеся на горе башни. Окруженные высокой зубчатой стеной, они словно нависали над окрестными домами, что лепились у их подножья.
– Пани здалека? – с любопытством спросила женщина.
– Так, – коротко ответила я, – бардзо дзенькуе.
И, перебросив сумку через плечо, быстро пошла.
Улица уже готовилась ко сну. Гремя железными шторами, хозяева меленьких лавчонок запирали их на ночь. В домах зажигались огни. В сумерках казалось, что серая стена замка движется мне навстречу. Я шла, всё убыстряя шаг – вот-вот должно было окончательно стемнеть. У ворот замка, к которым, словно к устью реки, стекалось несколько улиц, в нерешительности остановилась. Огляделась. Вокруг – ни души. И мне стало не по себе. Но в тот же миг за моей спиной раздался задыхающийся хрипловатый голос:
– Просто, пани. Просто (прямо).
Где-то в отдалении послышались тяжелые шаркающие шаги. Я пошла вперед. Улица, круто вильнув, вдруг засияла неоновым светом реклам, оглушила шумом машин и маленького оркестрика. Казалось, я попала в другой город. «Хотел Эуропа», – с облечением прочитала яХ мерцающие разноцветными огнями Хбуквы и толкнула тяжелую дверь. За конторкой сидел худощавый рыжеволосый мужчина.
– Фирма «Полония» заказала для меня номер, – сказала я попольски с запинкой.
– Мы ждали пани, – засуетился он, взял ключ и, выйдя из-за конторки, повел меня вверх по скрипучей деревянной лестнице.
Даже в тусклом свете старомодных ламп, подвешенных к потолку на почерневших цепях, были видны облупленные рамы картин и проплешины ковра. Несколько раз под моей ногой, сухо потрескивая, оседал паркет.
– Прошэ бардзо, – портье распахнул передо мной дверь, – пани тут будет комфортно. Номер люкс. Лучший в нашей гостинице. – Он бесшумно исчез.
Я вошла и огляделась. Широкая деревянная кровать с резными высокими спинками занимала чуть ли не весь номер. В углу, отгороженном шаткой ширмой с продранным в нескольких местах блеклым шелком, стоял умывальник. Его мраморная чаша была в трещинах. Из позеленевшего крана мерно капала вода. Подойдя к окну, откинула пахнущую пылью портьеру. На противоположной стороне улицы были видны парусиновые зонтики, освещенные мягким светом разноцветных фонарей. Под ними за белыми круглыми столиками сидели люди. Легкий ветерок играл фестонами зонтов и листвой деревьев. Слышался тихий говор, приглушенный смех. На миг почудилось, что в этом городке люди живут покойно и счастливо.
Внезапно кольнуло острое чувство зависти. Захотелось хотя бы ненадолго окунуться в эту праздную, беспечную жизнь. Но дорожная усталость взяла своё. «Завтра, завтра», – шепнула я. Уже в постели, в полудреме вдруг всплыл задыхающийся надтреснутый голос: «Просто, пани. Просто», то затихающие, то приближающиеся шаркающие шаги. «Быть может, мне показалось?» – подумала я. Сон скомкал эту мысль и отодвинул в потаенный закоулок памяти.
На другой день, закончив служебные дела, пошла осматривать крепость. Меня кружило по запутанным горбатым улочкам, где дома, украшенные обветшавшей лепниной и гербами, льнули к серым крепостным стенам, словно ласточкины гнезда. Между ними высились поросшие травой и худосочными, низкорослыми деревцами угрюмые полуразрушенные сторожевые башни. На одной из них была прикреплена мраморная доска. Переступая с камня на камень, я подошла ближе. Стертые, блеклые буквы с трудом можно было разобрать. И тут раздался этот надтреснутый голос:
– Пшэпрашам, пани, ктура година?
Я обернулась. В нескольких шагах от меня стоял старик. Худое горбоносое лицо, высокий лоб с большими залысинами, пряди седых волос, небрежно свисающих на засаленный ворот ношеного пиджака.
– Пшэпрашам, пани, ктура година? – нерешительно повторил он, напряженно всматриваясь в моё лицо.
Машинально взглянув на часы, ответила и добавила смущенно:
– Прошэ бардзо, но я не мувэ по-польску.
Его блеклые голубые глаза блеснули, а тонкие губы изогнулись в любезной улыбке:
– Инглиш? Франсе? Дойч?
Я отрицательно покачала головой. Не отводя своего странного взгляда, он осторожно, вкрадчиво обронил:
– Идиш?
Я сдержанно кивнула и добавила по-русски:
– Очень плохо. Только отдельные слова.
В тот же миг лицо его просияло:
– Значит, не ошибся!
Он порывисто шагнул мне навстречу. Осторожно взял под локоть:
– Пани дозволит?
И когда я с его помощью выбралась на серый булыжник улицы, как-то старомодно приосанился, сдвинул стоптанные башмаки:
– Разрешите представиться – Ицхак Зибуц.
Я назвала свое имя. Старик радостно засмеялся:
– Это библейское имя. Да, библейское. – И склонился над моей рукой.
Мне стало неловко. В далекой юности я стеснялась и необычного своего имени, и своего еврейства.
– Цэлую рончки пани, – пробормотал он, странно захлебываясь.
Потом выпрямился. Достал из кармана мятую, грязную тряпицу, промокнул ею глаза и торопливо произнес:
– Моя фамилия пани ничего не говорит, но Зибуцы в этом городе живут уже восемь веков.
По-русски старик говорил бегло, ничуть не затрудняясь. Лишь легкий акцент да отдельные польские слова, которые изредка вставлял, выдавали, что этот язык для него не родной.
– Эта вежа была построена на деньги кагала. – Он кивнул в сторону башни. – Она так и называется: Жидовска. На табличке, – он показал на мраморную доску, – написано, что в двенадцатом столетии тут уже жили пять еврейских семей.
И словно для того, чтобы эта цифра прочно запечатлелась в моей памяти, он значительно посмотрел на меня, затем поднял вверх ладонь с растопыренными пальцами и повторил:
– Пять! Надеюсь, пани это интересно?
– Да, – коротко ответила я.
Теряясь под его пристальным взглядом, поддела носком туфли обломок камня.
– Время, пани, – вздохнул старик, – время всегда рушит. Эту табличку я поставил сразу после войны. Прошло всего пятьдесят лет, и она стерлась. – Опустив голову, глухо пробормотал: – Все старится. Нужны силы, деньги.
Он насупился и ушел в себя. Несколько шагов мы прошли молча. Внезапно он замер возле одного из домов:
– До войны тут была лавка художников. Её держал мой дядя. Он был не такой, как все Зибуцы. Немножко шлимазл (недотепа). Дружил с художниками, раздавал деньги налево и направо, ездил в Париж. – Старик улыбнулся. Затем глянул на меня исподлобья. – Наша семья была очень богата. Очень. Дома, фабрики. Но пришла эта власть. Пся крэв. И всё забрала. – На его худом лице заиграли желваки.
Однако тотчас опамятовался. С недоброй усмешкой обронил:
– Не мне вам рассказывать. Эту заразу занесло к нам с вашей стороны.
Я попыталась перевести разговор:
– Вы хорошо говорите по-русски.
Старик пожал плечами:
– Это был мой хлеб. Переводы. Экскурсии. Нужно было как-то зарабатывать. Язык знаю с детства. Людям моего круга давали хорошее образование. Вначале домашние учителя, потом гимназия, – на миг он запнулся, – и два года плена у вас, на Урале.
Заметив мое недоумение, жестко повторил:
– Да-да. Плена! Хотя считалось, что идет формирование польской армии. Нас держали в лагере. За колючей проволокой.
Мне с трудом удалось оттуда выбраться.
Зибуц вздернул подбородок, на его худой жилистой шее проступил острый кадык. Внезапно с запальчивостью воскликнул:
– Простите, пани! Но я ненавижу вашу страну. Здесь её мало кто любит. Слишком много горя принесла она Польше.
От его слов повеяло такой враждебностью, что мне стало страшно. Старик виновато посмотрел на меня:
– Простите великодушно. Ни в коем разе не хотел обидеть пани.
Да и какое отношение может иметь аидыше меншь (человек) к тому, что делалось в той бандитской стране?
– А вы к Польше? – с неприязнью бросила я.
Он горько усмехнулся, покачал головой:
– Теперь мне понятно, почему пани до сих пор не уехала из этой варварской страны.
– Это мое право, – резко оборвала я.
Но старик точно не слышал меня:
– Кажется, мы с пани одной крови. Наша несчастная любовь к чужой земле. Зибуц понимает, что это такое, – его голос дрогнул, – она держит за горло до конца дней, куда бы тебя ни забросило.
Он порывисто вынул из кармана серую тряпицу и вытер лоб:
– Я дорого заплатил за эту любовь. Уже ничего не исправишь.
Но пани должна знать. Что бы аид (еврей) ни делал – ему рано или поздно показывают на дверь. Так говорил мой отец. К сожалению, история это подтверждает.
– Прошу прощения, мне нужно в отель, – сухо сказала я, не глядя ему в лицо.
– Пани, кажется, остановилась в «Эуропе»? – осторожно спросил старик.
Я кивнула.
– Позвольте проводить пани? – и чопорно поклонился.
Он повел меня по узкой кривой улочке, то и дело учтиво подавая руку: «Позвольте, пани». По дороге остановился возле обветшавшего двухэтажного здания:
– До войны тут был хедер, библиотека. Всё это финансировали мы, Зибуцы.
И двинулся дальше неспешной стариковской походкой. Какоето время мы шли молча. Вдруг он отрывисто спросил:
– Пани надолго к нам?
– В конце недели уезжаю домой, – ответила я.
– Так быстро?! – неожиданно встревоженным голосом воскликнул Зибуц и озабоченно нахмурился.
Я с удивлением посмотрела на него. Он отвел глаза и смущенно улыбнулся:
– Пани разместили в номере семь? Так?
– Откуда вы знаете? – поразилась я.
– Когда-то это был самый комфортовы номер. Люкс. Там еще есть такие голубые ширмы?
Не дожидаясь ответа, с ненавистью выдохнул:
– Эта власть всё уничтожила. Вернее, сначала украла, а потом уничтожила. Ганувим (воры)! Эту ширму мой дед выписал из Японии. То был его хотель. На ступени сохранилась надпись: «Арон Зибуц». Вы заметили?
– Нет, – и в растерянности покачала головой.
Мы прошли под низким сводом арки к кованым воротам крепости, куда уже доносился шум города. Я с облегчением вздохнула:
«Еще несколько минут. Попрощаюсь – и всё».
Он остановился, взял мою руку и поднес её к своему морщинистому, плохо выбритому лицу:
– Дзэнькую, пани, – Голос его дрогнул. – Могу ли я встретится с вами завтра? – Старик просительно заглянул мне в глаза. – Пани будет интересно. Зибуц знает этот город как свою ладонь.
– Благодарю, но у меня мало времени. – Я неопределенно пожала плечами.
«Отчего он так навязчив?» – мелькнула тревожная мысль.
– Пани не скучно одной? – Старик натянуто улыбнулся.
– Я привыкла, – вырвалось у меня.
И тотчас пожалела о своей откровенности. Жизнь давно научила все беды и радости носить в себе. Его глаза блеснули любопытством.
– Разве пани живет одна? У пани нет детей?
– Есть взрослый сын. Но он далеко, – неохотно ответила и сделала чуть заметный шаг назад.
Что-то в этом человеке настораживало меня всё больше и больше.
– А муж? Родственники? – продолжал допытываться он.
– Извините, тороплюсь, – сухо сказала я, пытаясь высвободить руку.
– У Зибуца есть к вам серьезное дело. Очень серьезное. Но я должен присмотреться к пани. Получше узнать, – глухо произнес он.
Я решительно вытянула пальцы из его ледяной ладони.
– Пани обиделась или просто боится?
Старик торопливо, бессвязно забормотал:
– Вас послал сам Б-г. Кажется, мои молитвы наконец дошли до его уха. Когда увидел, как пани сошла с автобуса, сразу подумал: «Ицхак, гиб а кик ауф дизе аидише ойген (посмотри на эти еврейские глаза)».
«Аидише ойген!» Я невольно отшатнулась. Пересилив растерянность, вытолкнула из себя:
– Разве вы вчера были на автовокзале?
Он кивнул и опустил темные тяжелые веки:
– Вот уже пятьдесят лет хожу туда. Там моя синагога. Там молюсь за всех усопших. А с тех пор как понял, что дни мои сочтены, хожу туда каждый день. Знаете зачем? —наклонившись, таинственно прошептал. – Жду честного, надежного еврея.
Он проницательно посмотрел на меня. И вдруг закатился лающим, захлебывающимся смехом:
– Пани сейчас подумала: «Ненормальный старик». Верно?
– Что вы, – смутилась я. Он угадал мою мысль.
– Это бывает, – снова засмеялся Зибуц, – обо мне в городе многие так думают. А весной один еврей из Вильно прямо сказал: «Ду ист мишигинер альтер ( ты – сумасшедший старик)». – Всё ещё улыбаясь, он заглянул мне в лицо и настойчиво спросил: – Так пани дозволит мне завтра зайти до неё в хотель?
– Нет, – вырвалось у меня.
Губы его обиженно дрогнули. Я смешалась и покраснела:
– Быть может, лучше встретимся здесь? Часов в пять?
– Дзэнькуе, пани! Бардзо дзэнькуе.
Он с достоинством поклонился и пошел, шаркая разбитыми туфлями. На согбенных плечах, точно на перекладине, болтался неумело залатанный на локтях пиджак.
«Как сказал этот старик? Аидише ойген». Я порывисто достала из сумочки черные очки. Нерешительно повертела их, прикрыла глаза и надела. Прохладные металлические дужки покойно легли за уши.
…Невесть откуда вдруг пахнуло кислым духом деревенской избы.
И тотчас смутным пятном выплыло бледное, осунувшееся лицо моей тети Сони, её пышные светлые волосы, закрученные в тугой узел.
Она прижимала к себе сверток, откуда доносилось слабое покряхтывание.
– Сейчас, сейчас, майне киндэрэ (мое дитя). Сейчас!
Тетка начала суетливо расстегивать надетые одну поверх другой кофты. Через минуту раздалось мерное почмокивание.
– Это ещё счастье, что у меня не пропало молоко, – глухо пробормотала она. – Знаешь, вчера приснился сон, будто к нам в дом ворвались какие-то люди и забрали ребенка.
– Соня, прошу тебя! Замолчи! – резко оборвала её мама, – ты мешаешь своими разговорами.
Я почувствовала, что в ней закипает раздражение. Она дернула меня за плечо:
– Сиди ровно! Не вертись!
В её руке тихо повизгивали ножницы.
– Я думаю, сон в руку. Твоя затея со стрижкой ничего не даст.
Посмотри на её глаза. Это типично аидише ойген, – словно не слыша маминого окрика, тихо тянула Соня. – На днях Лукерья мне говорит: «Сиротка-то ваша не русская, видать! И зачем вы её при себе держите? Сейчас время такое лихое, своих бы деток уберечь.
Сбудьте её куда-нибудь от греха подальше».
– Сколько можно повторять одно и то же! Я это сто раз слышала. Замолчи наконец! Прикуси свой поганый язык! – тонко вскрикнула мама.
В нашем закутке повисла опасная тишина. Было слышно лишь отрывистое лязганье ножниц. Изредка с хозяйской половины доносилось заливистое похрапывание глухой бабки Лукерьи. «Опять ссорятся, – с тоской подумала я. Внезапно пронзило: – А ведь это они из-за меня».
Я невольно съежилась, почувствовав на себе пристальный взгляд тети Сони. И в тот же миг меня ослепила острая боль.
– Мама! – сорвалось с моих губ. – Мама!
– Опять?! – Мама схватила меня за подбородок и наклонилась к моему лицу. – Забудь это слово! Забудь! Никто не должен знать, что ты моя дочь. Запомни! Мы подобрали тебя по дороге. Ваш эшелон разбомбили.
– Увидишь. Мы все погибнем из-за неё, – донесся из темного угла голос тетки.
– Соня, смотри! Кровь! – Мама начала лихорадочно ощупывать мою голову. – Тебе больно? Скажи где?
Её шершавая рука пробежала по моему лбу и затылку, а затем на миг замерла в маленькой, беззащитной ямке, где ещё совсем недавно начиналась моя тугая иссиня-черная коса.
– Соня, – отрывисто скомандовала она, – дай йод. Я поранила ей ухо. Майнэ мэйдэлэ. Майнэ унглюклихэ мэйдэлэ (моя несчастная девочка). – Мамины сухие губы осторожно коснулись моего виска. – Йод! Соня! Давай быстрей йод, – подгоняла мама.
– Йод? – с запинкой переспросила тетка. – Но там осталось совсем немного. Всего несколько капель. На самом донышке. Только для ребенка. Ты же знаешь, у неё никак не заживет пупок.
– Только для ребенка? – злобно прошипела мама. —Значит, моё дитя для тебя мусор? Завтра же моей ноги тут не будет. Посмотрим, как ты здесь выживешь одна.
– Не говори глупостей, – устало, словно из последних сил прошелестела тетка, – у тебя нет денег. Куда ты пойдешь? Немцы уже совсем близко.
– Близко? – в бессильной ярости, словно эхо, повторила мама.
– А из-за кого мы застряли на этом полустанке? Из-за кого нас ссадили с поезда? – Она с силой оттолкнула меня и, зажав в руке ножницы, мелкими шажками, точно крадучись, начала подступать к тетке, которая, мигом подхватившись, попятилась к черной бревенчатой стене.
– Ты же сама видела. Ребенок горел словно в огне. – Тетка судорожно прижимала к себе сверток, заслоняя его своим телом.
Кубарем скатившись с высокой лавки, я бросилась между ними.
Секунду-другую мама пристально смотрела на меня, точно не узнавая. Потом бессильно разжала кулак. Ножницы с лязгом упали на пол.
Через несколько дней, проснувшись среди ночи, я увидела колеблющееся пятно света. «Отчего так поздно не спят?» Бабка Лукерья берегла керосин – и мы укладывались, лишь только начинало темнеть. Я бесшумно скатилась к краю лежанки. Две светлые головы склонились над столом. На нем был расстелен мамин жакет.