355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Сэлинджер » Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер » Текст книги (страница 9)
Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:56

Текст книги "Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер"


Автор книги: Маргарет Сэлинджер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Пока отца не было, дома случилась ужасная история. Тридцать пять лет она оставалась спрятанной глубоко во мне, за семью замками, и выплыла только, когда я сама рожала. После того как я промучилась схватками целые сутки и у меня уже на столе отошли воды, я вдруг исчезла, а мое место заняла трехлетняя девочка, которая кричит: «Я его не убивала, я не убивала малыша, я не хотела». Она умоляет акушерок поверить ей, рассказывает всю историю. Мне три года, из ванной доносятся ужасные звуки, те самые, что сейчас звучат у меня в ушах. Мама заперлась в ванной, а мне хочется писать. Я боюсь постучаться. Прячусь в своей комнате, затыкаю уши, но это не помогает. Шум прекращается. Я слышу, как хлопает дверь, и мама спускается через холл в спальню. Тогда я на цыпочках выхожу из своей комнаты и пробираюсь в ванную. Я так долго терпела, что срочно должна пописать, иначе придется сидеть в холодной, мокрой одежде, пока кто-нибудь не найдет меня. Кто знает, как долго придется ждать. Чуть меньше, чем целую вечность. Я врываюсь, едва успев, сажусь на стульчак и писаю. Потом встаю и, как воспитанный ребенок, спускаю за собой воду. Мамин крик: «Не спускай воду. Не спускай!» – доносится до меня, слишком поздно. Я смотрю вниз и вижу в унитазе младенца – он мокрый, он в крови, но он настоящий. А я его убила.

Медсестра, ходившая за мной, сказала с ирландским акцентом: «Чего только детишки не насмотрятся, жуть, просто жуть». И тогда я ее прошу: не могли бы мы все притвориться, что это никакие не роды, нет никакого ребеночка, который может погибнуть, которого я могу убить, а я пытаюсь вытолкнуть какую-то вредную опухоль. Это помогло, пока не явился сам Бог милосердия, имя ему эпидурал.

После рождения сына я спросила у мамы о том, что я могла видеть в детстве, что потом так странно явилось мне на родильном столе. Она подтвердила, что у нее в самом деле был выкидыш на шестом месяце, и что в унитазе остался мертвый плод. Она сказала, что собиралась отдать его доктору Баллантайну для исследований. Она понятия не имела, что я этот плод видела.

Но, несмотря на то, что я этого не помнила, какие-то переживания раннего детства врывались в сознание, словно приливная волна, сметая все преграды. То, что я видела, просачивалось, протекало в сны. Все детство меня терзали повторяющиеся кошмары; некоторые регулярно возвращались на протяжении лет. Один преследовал меня чуть ли не всю жизнь; это – сон с вариациями о водяных младенцах. Я – на морском берегу, я пытаюсь спасти детей от приливной волны. День серый, с черными тучами на горизонте. Десятки, иногда сотни детишек играют на песке, и родители не замечают, как вырастает стена воды, огромная волна цунами, отбрасывая на песок тень смерти. Я кричу, пытаюсь предостеречь их – тщетно. Одна я вижу, как накатывает волна. Я спасаю нескольких детишек, хватаю их за руки, за ноги, за что попало, волоку прочь с пляжа. Часто мне удается спасти многих, но всех – никогда. Порой, уже во время шторма, я стою в затопленном пляжном домике, в воде по колено, и младенец, ужасный, похожий на медузу, безнадежно мертвый, плавает у моих ног в бурлящей розовой луже. Это тот, которого я смыла в унитазе.

Мать снова забеременела вскоре после того, как отец вернулся из Атлантик-сити, баюкая, как младенца, выправленную рукопись «Симора». Мой брат Мэтью родился 13 февраля 1960 года.

Мы с папой приехали за мамой в больницу. Я пересела на заднее сиденье и смотрела, как мама садится вперед. Из нее выходила какая-то красная трубка. Я спросила, зачем, и она ответила, что это из-за швов. Мы уже почти приехали, когда я услышала пронзительный вопль, нагнулась и посмотрела в щелку между сидениями. Я была поражена, увидев в свертке одеял крошечное детское личико. Я знала, что мама ездила в больницу за каким-то ребенком, но я совершенно не предполагала, что она привезет этого ребенка домой.

Мать говорит, что после рождения братика я впала в глубокое уныние. Казалось, будто я боюсь как-нибудь повредить малышу. Ее это тревожило, но она не знала, что делать. А для отца я оставалась любимой дочкой, зеницей ока, его маленьким солдатиком, его Динамкой. Он писал Хэндам: «Мэтью – мальчик умненький, улыбчивый… Он не такой упругий и прыгучий, как его сестра. Но где еще взять таких?»

Упругая и прыгучая: будь славной девочкой, будь хорошим солдатом. Я настолько прониклась этими понятиями, что хорошо помню тот первый раз, когда они были облечены в слова. Однажды, в том возрасте, когда я еще могла безнаказанно дергать отца за нос и уши, я забрела в ванную комнату, где он собирался бриться. Папа поднял меня, чтобы мне лучше было видно. Я взгромоздилась на тумбочку возле раковины, на мое любимое место, с которого я обычно наблюдала разные ритуалы – утренние омовения, бритье. Он погрузил руки в тазик с горячей водой – мама согрела воду на плите в большом чайнике – и ополоснул лицо. Потом взял помазок со специальной подставки. Жесткая щетина росла из стеклянного цилиндрика, сверкавшего, как драгоценный камень; он ловко входил в металлическое полукольцо и так замечательно щелкал, когда тебе удавалось с этой штукой поиграть. Папа намылил себе подбородок белой пеной. Когда он проводил бритвой по лицу, среди пены появлялись чистые розовые полоски. Мне вспомнились полоски льда, чудесного льда, по которому можно кататься, – как они возникали из-под папиной лопаты, когда он несколько недель назад очищал наш пруд от глубокого рыхлого снега.

Я не очень помню, откуда извлекалась бритва и куда потом пряталась. Я знала, что это опасная вещь и трогать ее нельзя; я даже думала, что могу порезать глаза, если только посмотрю на нее; но я никогда и нигде ее не видела, только у отца в руках. Я слышала, как бритва скребет по коже, сдвигая снежные пласты. Я старалась не смотреть на его лицо – иногда на нем выступали капельки крови, и еще меня пугало то, что голова отца неестественно склонялась на сторону. Папа пропадал: все, что я могла видеть, – это шея, вывернутая, как у бедных птичек и бурундучков, свисавших из пасти нашей кошки, когда она проскальзывала мимо и угрожающе, утробно рычала, защищая добычу.

Под носом – в последнюю очередь. Щеки и подбородок он брил широкими, сильными, мягкими движениями, а тут так частил, что был вынужден придерживать нос пальцами свободной руки, чтобы не задеть его бритвой. Он ополоснул лицо, смывая остатки пены, похлопал себя по щекам, а потом мы оба с замиранием поглядели в зеркало: что там такое получилось?

Там отражался какой-то чужой человек. «Папа, ты на самом деле совсем не такой», – сказала я, и он буквально бросился ко мне, даже пошатнулся, а потом нагнулся и заглянул мне в лицо с широкой яркой улыбкой [150]150
  В повести «Симор: Введение», опубликованной в том же году в «Нью-Йоркере», он писал: «В 1959 году… я стараюсь вспомнить, сколько радости они /младшие сестра и брат/ приносили Симору. Помню, как Фрэнни, когда ей было года четыре, сидя у него на коленях, сказала, глядя на него с нескрываемым восхищением: «Симор, у тебя зубки такие красивые, желтенькие». Он буквально бросился ко мне, чтобы спросить – слышал я или нет».


[Закрыть]
. По выражению его лица было видно, что я сделала что-то хорошее. Но я все равно отпрянула, как от матери, когда та бросалась ко мне со словами: гадкая, скверная девчонка! и мне тогда негде было укрыться от ее гнева. Я поспешила раствориться в пару ванной комнаты.

Спустя много лет, возвращаясь к этому эпизоду, он говорил: «С этого момента я знал, что ты будешь хорошейдевочкой». После того, как я услышала это несколько раз, мне стало понятно, что он тогда посчитал мои слова проявлением доброты, то есть, я просто хотела сказать невзрачному парню, что зеркало врет, а на самом деле он красивей всех на свете. Но я вовсе не это имела в виду. Дело в том, что у него очень асимметричное лицо: кривой длинный нос, рот не по центру; и зеркале все черты меняются местами, и вы видите какого-то незнакомого человека. Вот что я имела в виду. Я высказала свое наблюдение, вовсе не сделала комплимент. И я еще тогда почувствовала, что он меня как-то неправильно понял, но промолчала, а потом жалела об этом и чувствовала себя обманщицей. Хотя я всегда считала и считаю до сих пор отца красивым.

Он рассказывал мне эту историю много раз, пока я росла. «Папа, ты на самом деле совсем не такой, – неизменно повторял он, с облегчением человека, едва избежавшего катастрофы, и с законной гордостью того, кто любуется достигнутым. – С этого момента я знал, что ты будешь хорошей девочкой». «Славной», как это определяет его герой Бэйб Глэдуоллер, глядя на спящую десятилетнюю сестренку Мэтти. Бэйб размышляет о том, как недолго люди остаются детьми: «не успеешь оглянуться, как девочки начинают красить губы, а мальчики – курить и бриться». Он хочет, чтобы сестричка «равнялась на самое лучшее», что в ней есть.

«Если ты даешь людям слово, они должны знать, что это лучшее в мире слово. Если тебе придется жить в одной комнате с какой-нибудь унылой однокурсницей, постарайся сделать ее не такой унылой. Когда к тебе подойдет какая-нибудь божья старушка, торгующая жевательной резинкой, дай ей доллар, если он у тебя найдется, но только если ты сумеешь сделать это не свысока… Ты еще малышка, Мэт, но прекрасно меня понимаешь. Ты будешь умницей, когда вырастешь. Но если ты не сможешь быть умной и славной девушкой, я не хочу видеть тебя взрослой. Будь славнойдевушкой, Мэт» [151]151
  День перед прощанием. (Перевод М. Ковалевой).


[Закрыть]
.

Разумеется, это я прочитала, когда уже выросла, но сама идея крепко сидела во мне, ею я прониклась до мозга костей. Словно кто-то нашептывал в ухо: если ты не сможешь быть умной и славной девушкой, я не хочу видеть тебя взрослой. Это стало моим девизом, умри, но сделай. Во что бы то ни стало я хотела быть славной девушкой.

Мое новое, более высокое положение «старшей сестры» принесло с собой ответственность за того, кто оказался под моим началом. Иногда это бремя оказывалось мне не по силам. Однажды, жарким августовским вечером братика Мэтью, тогда семи месяцев от роду, и меня, как всегда, уложили спать задолго до темноты. Мэтыо научился вставать в своей кроватке. Одной ручонкой он вцепился в перила, а другой выкинул из кроватки свою драгоценную бутылочку с соской. И принялся вопить «ба-ба», что на его языке как раз и означало «бутылка» [152]152
  «Ба-Ба» он называл и меня. Это слово он начал говорить раньше, чем «мама» и «папа»; они в то время были безымянными и таковыми оставались долгое время; а меня он потом несколько злополучных месяцев называл «Бэгги», «мешочек», и только потом, наконец, перешел на «Пегги».


[Закрыть]
.

Мама ворвалась в комнату в ярости, с поджатыми губами; она швырнула рожок обратно в кроватку и сказала: «Еще раз выбросишь – останется на полу до угра». В свои семь месяцев он еще не знал, что так и будет, а мне-то было четыре с половиной года, и опыта в таких делах мне уже было не занимать.

Я с ужасом смотрела на него: так смотрят на человека, который не может прочесть предостерегающего знака и идет прямо в западню. Братик снова с трудом поднялся, выбросил бутылочку из кроватки. И начал орать. Мама не пришла; тогда он выбросил медвежонка, одеяльце, носочки – предмет за предметом все свое имущество: так рыбаки в открытом море, борясь со смертью, выкидывают за борт все, вплоть до неприкосновенного запаса, в надежде на баснословный, сказочный улов. Я разгадала его игру, до которой маме не было никакого дела: братику просто нужно было убедиться, что все, выброшенное за борт, неизменно возвращается обратно. И еще я поняла, что сколько бы ни длилась игра, в какой-то момент он все-таки угомонится, напьется молока и уснет.

Ему, оказывается, нужно было поверить, что можно все на свете любить без оглядки, потому что оно возвращается. Я тогда не умела так говорить и даже так думать, но мне это было очевидно. Родители подшучивали над моей способностью угадывать, что нужно брату, и когда не знали, что с ним делать, говорили друг другу: «Позови Пегги, только она может говорить на его языке» [153]153
  Став взрослой, я, конечно, поняла, что это – маленькая ложь; говоря так, многие родители хотят, чтобы дети себя почувствовали особенными, а может быть, примирились бы с вторжением новорожденного братика или сестрички. Но в «Опрокинутом лесе» нашей семьи то была не утешительная ложь, а, скорее, ужасная правда.


[Закрыть]
.

Я же отнюдь не считала, что это забавно и мило, – меня злило, что они такие тупые. У меня даже появилось ощущение, которое быстро переросло в уверенность, что я единственная взрослая в этом доме. Если я лучше матери знаю, чего хочет малыш, это – великое преимущество, стрелка компаса, указывающая на нормальность: значит, с матерью что-то не так, а во мне этого изъяна нет.

Мэтью выбросил рожок из кроватки и разревелся. Я знала: мать подумает, что он капризничает, и накажет его. И я выбралась из кровати, на цыпочках прошла через комнату, охваченная страхом: а вдруг мать передумает и вернется, и тогда попадет нам обоим. Я подобрала рожок и так тихо, как только могла, пододвинула стул к кроватке, чтобы дотянуться до братика. Он взял бутылочку и сунул соску в рот. Все еще всхлипывая, смотрел, как я подбираю с пола одеяльце, и медвежонка, и носки – одно за другим. Я слезла, поставила стул на место, но не успела добраться до кровати, как прочь полетела бутылочка, прочь полетело одеяльце, прочь полетели носки. Так может продолжаться всю ночь, подумала я, но была преисполнена мрачной решимости во что бы то ни стало не дать маме прийти и отшлепать его. Когда я во второй раз вернула ему содержимое его кроватки, он улыбнулся. В третий раз засмеялся, а в четвертый расхохотался так громко, что я испугалась – вдруг услышит мать. «Тс-с-с! Это наш секрет».

Я стояла на цыпочках на стуле, свесив руку с перил, и собиралась гладить его по голове, пока он не уснет или пока рука у меня не отвалится, – интересно, что случится раньше. К счастью, он заснул, и я вернулась к себе.

Сначала братик сопел в своей кроватке – то ли от насморка, то ли от того, что недавно плакал. Когда он задышал глубоко и ровно, я перевела дух. Я слышала теперь, как песни кузнечиков и вечерних иволг растворяются, не оставляя следа, в более низких по тональности полуночных гимнах сверчков и сов: так в монастыре дисканты юных послушников растворяются в басах старых монахов, заступающих на полуночную молитву.

От ночника в нашей комнате исходило неяркое сияние. Я стала воображать, будто живу на потолке. Плитки потолка – это пол; я хожу по ним. Поиграв немного в углу, попыталась соскочить с потолка, но моя кроватка исчезла. Плитки исчезли тоже. Все вокруг стало серым, как густой туман. Я открыла глаза и попыталась вздохнуть. Мне было ужасно жарко. Простыни сбились, спутались вокруг меня, так туго, что было не выбраться. Я рванулась вперед, но они оплетали все туже и туже. Я пробовала вертеться в разные стороны, но стала повторять движения, как заблудившийся путник, который ходит по кругу. Я вся вспотела от жары и от страха; кожа горела. Если закричу, позову на помощь, разбужу братика. Наконец я сдалась, перестала бороться, просто лежала так, «славная девчонка», которая вот-вот задохнется.

Мама зашла около полуночи, посмотреть, как мы спим. Она развернула простыни и обнаружила мокрую, как мышь, четырехлетнюю девочку с остекленевшими глазами.

– Сколько времени ты пролежала так? – спросила она.

– Не знаю, мама, – прошептала я.

– Почему ты не позвала меня, когда запуталась в простынях?

Я поняла, что мне попадет, но отвечать надо, иначе попадет еще больше. И я сказала:

– Потому что не хотела будить Мэтью.

Она закусила губу, и погода, направление ветра за гладью ее глаз переменились. Она ласково взяла меня за руку и повела из дому, на лужайку, залитую лунным светом. Я никогда не видела мир в лунном свете, и, как маленький енот из книжки Гарта Уильямса «Подожди до полнолуния», «очень удивилась». Я упивалась ночной прохладой. Мама подвела меня к низкой каменной стенке, которую построили, чтобы дети, играя на лужайке, не скатились с обрыва. Я заглянула через стенку, и там, внизу, сотни крохотных, дрожащих огоньков плясали по всему крутому, широкому лугу. Светлячки.

8
Дети в лесу

Малютки-эльфы, что в полночный час

На берегах ручьев и на лесных

Опушках пляшут; поздний пешеход

Их видит въявь, а может быть, в бреду,

Когда над ним царит Луна…

Мильтон. Потерянный рай

Дом моего детства в Корнише стоит на вершине холма у самого леса, и его расположение привлекает немногих – многих зато отвращает от посещений. Мили большей частью непроезжих, без единого знака, грунтовых дорог, которые весной превращаются в неглубокие, полные грязи канавы; летом, пыльные и ухабистые, похожи на стиральную доску; зимой покрыты льдом и засыпаны снегом. А осень просто пленяет и путает людей; словно коровы, объевшиеся падалицы, они блуждают, теряются. Было чистым везением, подарком судьбы, или, может быть, глубоким инстинктом Холдена, истосковавшегося по дому, что отец вообще нашел Корниш.

Одинокому, «спрятанному» ребенку часто удается увидеть маленький народец, населяющий такие укромные уголки. Эти создания бегут от электричества, боятся вторжения больших людей, они предпочитают плясать в полях и лесах при лунном свете. В старом сосновом лесу у подножья холма, на котором стоит наш дом, есть небольшая поляна, куда проникают солнечные лучи. Там чудесно пахнет, когда солнце нагревает сухие сосновые иглы, лежащие на земле толстым, в несколько футов, ковром… Из этих сухих иголок я строила домик лесным феям. Почти каждую неделю я приходила туда и первым делом насыпала толстую наружную стену, а потом разделяла все внутри на отдельные комнатки, насыпая стенки потоньше. В спальнях я устраивала постельки из мягкого зеленого мха, раскладывала листики-одеяла, делала из веточек и палочек стулья и столы. А в самой большой зале расчищала пол до самой земли, тщательно выметая весь сор. То была бальная зала. В лунные ночи феи собирались сюда со всех концов леса – и танцевали. Танцевали так долго и так весело, что рассыпались стены. Это я могу точно сказать, потому что я, вернувшись, находила только общий контур постройки, и все приходилось возводить заново, да и постельное белье, разумеется, тоже надо было менять.

А еще феи жили под большим трутовиком на стволе клена, упавшего возле нашего пруда. Нарост был такой большой, что я могла бы на него сесть – но я была не столь дурно воспитана, чтобы садиться на чей-то дом. Самих лесных фей я, конечно, ни разу не видела, потому что они выходили по ночам, когда мне полагалось лежать в постели. Но я твердо верила в то, что феи существуют, так же, как в то, что есть Санта Клаус. Стакан молока, оставленный Санта Клаусу и недопитый; стены домика, разрушенные сотнями крошечных ножек, вот они, завораживающие, переворачивающие душу следы. А однажды, в канун Рождества, я слышала, лежа в кровати, как скрипят санки Санта Клауса на плоской крыше моей детской. Несколько минут я вслушивалась, затаив дыхание. И услышала громкий шелест, когда он отьезжал. Наутро я обо всем рассказала матери. Та безоговорочно, полностью поверила мне. Если спросить у нее сегодня, был ли такой случай, она, я уверена, поклянется, что да.

И я до самого смертного часа буду клясться чем угодно, что, когда я была маленькая, то видела домашнюю фею. Ее застиг солнечный свет, она замешкалась, не успела улететь. Я проснулась в своей кроватке от чьего-то присутствия. Я перевернулась, и – вот она, у меня на кровати. Ростом с мою ладонь и, как балерина на сцене, в огнях рампы, вся – движение, свет и прозрачная кисея. Я смотрела, как она кружится, все быстрей и быстрей, становясь все меньше и меньше, и, наконец, постепенно блекнет, исчезает, как утренняя звезда: невозможно обозначить время, поставить четкую границу: вот она есть, а вот ее нет. Бытие и небытие незаметно, безболезненно перетекли друг в друга, и через какое-то время я обнаружила, что на сетчатке остался отпечаток исчезнувшего сияния. Ощущение присутствия рядом другого мира долго не покидало меня, и я крепко себе наказала никогда об этом не забывать.

Лесные создания появлялись редко, а визиты живых друзей, из плоти и крови, в человеческом облике, особенно в долгие зимы, случались еще реже; зато друзей вымышленных у меня было, хоть отбавляй. Как монаха-отшельника в темной пещере, меня иногда посещали благостные, райские видения, удивительные картины, плясавшие у меня перед глазами. Мама читала мне книги. Прекрасные книги, где рассказывалось о других мирах, о краях, где не бывает снега, где есть с кем поиграть и где силой волшебства можно перенестись куда хочешь; о собаках с глазами, как блюдца; о принцах, которые взбираются на стеклянные пирамиды, чтобы достать золотые яблоки. Маленький Хромой Принц, которого заточили в башню, вылетает в окно на ковре-самолете и парит над лесами и полями; девочка-сиротка находит волшебный сад, возвращает его к жизни и заодно находит друга и семью.

Папа не часто читал мне, – он сочинял свои истории. Насколько я помню, он читал мне всего одну книгу, и то не мою, а из тех, что остались у него еще с детства. Уже только поэтому книга считалась волшебной. Она называлась «Дети, которые делали погоду». А история там такая:

Мэгги и ее младший братишка играют в поле, когда какой-то странный старичок спускается к ним с неба. Он очсш, устал, он садится под деревом и просит детишек присмотреть за его котомкой, а он пока поспит. Старичок им рассказывает, что он – Человек, который делает погоду, и раскрывает котомку, чтобы показать плащи: надевая то один, то другой, он летает по небу – и погода меняется. Вот красивый плащ персикового цвета для утренней зари, бледно-желтый для восходящего солнца, ярко-голубой для погожего летнего дня. Он разрешил детям примерить эти плащи – но только те, которые подойдут для лета. Остальные, предупредил он, коварные, с ними надо уметь обращаться: даже если только развернуть и посмотреть, неприятностей не оберешься.

Детишкам очень понравилось летать в погожий день над лесами, полями, отдыхающими на пикниках горожанами и работающими фермерами. Но через какое-то время они не смогли удержаться и вытянули со дна котомки фиолетовый плащ с блестящими молниями, и тут же среди ясного неба разразилась гроза. Фермеры и горожане страшно перепугались, а самих детей понесло ветром, но им как-то удалось свернуть этот плащ. А настоящие неприятности начались, когда они развернули самый красивый плащ – синий, как полночь, с серебряными завитками и рисунком из снежинок. Короче, если бы старик не проснулся от холода и не отобрал у них свою котомку, просто и описать нельзя, каких бед натворили бы они во всем мире. После этого Человек, который делал погоду, решил, что больше никогда не станет отдыхать.

Отец тоже делал для меня погоду – и времена года, и целые страны. Он зачаровывал меня запахом яблоневых дров, балканского табака «Собрание» с лепестками роз; всю землю оплетали его истории своими побегами. О, это были необычные сказки, какие рассказывают на ночь: они переплетались с нашей повседневной жизнью. Эти цветные узоры ткались, пока мы кормили птиц, ездили за почтой, гуляли после обеда и тому подобное.

Герои, придуманные отцом, становились моими друзьями и сопровождали меня все детские годы. Например, Ирвинг и Джулиус Дубоносы, которые являлись к нашей кормушке год за годом, когда эти птицы прилетали зимовать в Корниш. Они говорили с сильным бруклинским акцентом и в первое же утро по прибытии стучались в окно и спрашивали отца: «Скажи, Мак, кто та хорошенькая малышка в клетчатом халатике?»

«Это моя Пегги», – говорил им папа.

«Да-а! А ты не врешь? Ну, парень, она и красотка!»

Некоторые истории были назидательными, они создавались тогда, когда мое поведение того требовало. Из всех выдуманных героев моими любимцами были «эта противная девчонка Лючия Ференци» и ее игрушечный лев Самба. Истории про нее обычно начинались так: «Ты не поверишь, что натворила эта противная девчонка Лючия Ференци!» И по мере развертывания истории оказывалось, что примерно то же самое натворила Пегги, у которой опять-таки был игрушечный лев по имени Симба. Разумеется, мы с папой знали, что речь не обо мне [154]154
  Так, Симор в «Рыбке-бананке» говорит своей четырехлетней подружке Сибилле: «Ты, может быть, не поверишь, но есть такие девочки, которые любят тыкать в бульдожку палками».


[Закрыть]
.

Его истории со временем менялись: те, которые он рассказывал целыми днями мне, отличались от тех, которые он рассказывал моему брату на ночь десятилетие спустя. Более поздние имели более четкую структуру. Самые длинные, с продолжениями, которые рассказывались на сон грядущий несколько лет подряд, были, как в изумительном «Человеке, который смеялся» из «Девяти рассказов», чисто приключенческими – например, путешествие «капитана Бруно» и его спутников вокруг света на подводной лодке. Конечно, любимыми героями моего брата стали Лик – Мертвый Глаз, который всегда говорил, скривив рот, грубым и хриплым голосом, и Халч, который был таким высоким, что мог поместиться на подводной лодке только лежа, да и то занимал собой всю ее длину.

А в моем детстве границы между вымыслом и реальностью были такими зыбкими, что все перепутывалось, и герои отцовских историй не только сопровождали нас по целым дням в Корнише, но и, осмеливаясь выйти за его пределы, следовали за нами, когда мы спускались с холма и отправлялись в город. Я часто ездила с отцом в Виндзор, на почту [155]155
  Я не помню, когда его корреспонденция стала приходить в Виндзор, до востребования, а не доставляться в наш общий почтовый ящик, установленный внизу, у дороги.


[Закрыть]
. Когда мы спускались с холма на его джипе, в каком-то определенном месте я задавала ритуальный вопрос: «Папа, о чем говорят москиты?» Я решила, уже не помню почему, что все москиты живут в темной, густой чащобе, которую мы проезжали перед тем, как оказаться под чистым небом, на широкой дороге возле реки Коннектикут. «Они говорят: «Гляди-ка, Пегги и папа едут за почтой. Интересно, захватит ли она завтра с собой к миссис Хэнд Сути и Кертисс». Имелись в виду мои плюшевые медвежонок и белочка. Это была наша версия «Городских сплетен».

Двое наших воображаемых друзей, мистер Каст и мистер Керзон, жили в Виндзоре и носили коричневые фетровые городские шляпы, как те которые носил папа, когда мы ездили в Нью-Йорк. Когда папа бывал в Виндзоре один, они всегда спрашивали обо мне. Но мы ни разу на них не наткнулись, когда приезжали вместе, даже в ресторане, куда они обычно ходили на ленч. Я уверена, что заметила бы их – больше никто в Виндзоре не носил таких шляп. Иногда мы с папой садились к стойке и ели омлет с джемом. Я вертелась на стуле, а он болтал с девушками, которые стояли за стойкой, и время от времени давал мне монетки, чтобы я снова и снова заводила в музыкальном автомате мою любимую песенку:


 
Заходи, садись на место,
Папа скажет: «Ты невеста!»
Тут же встанешь и пойдешь.
А с ума ты не сойдешь? [156]156
  Певцы на крыше. (Перевод В. Топорова).


[Закрыть]

 

К тому времени, как мне исполнилось пять с половиной, летом 1961 года, я уже не должна была дожидаться дома, пока придет папа; я уже достаточно выросла, чтобы проникать в его башню. Мне доставляло особое удовольствие одной пройти через лес к хижине, где отец работал, и принести ему ленч. Однажды моя лучшая подруга Виола пришла поиграть со мной, пока ее мать прибирается у нас в доме. Мать приготовила ленч для каждого, мы взяли два бумажных пакета, один для нас, другой – для отца, и отправились по тропинке через поле, простиравшееся за домом.

Сразу за кустами можжевельника, скрывавшими один из моих секретных фортов, тропинка входила в лес и резко шла под уклон. Тут начинался обрыв, тут отец положил широкие, красивые камни-ступени, по которым было легко спускаться даже нам, девчонкам. В стороне от тропки пятна солнечного света падали на толстый ковер из сосновых иголок. Мы дошли до поляны, тропка выровнялась, и стало слышно журчание ручья и плеск маленького водопада. Тропка уперлась в глубокий, прохладный ключ. По берегам росли дикие пурпурные ирисы, над ручьем носились сверкающие стрекозы, но для нас самым прекрасным, почти волшебным было то, что скрывалось глубоко под водой. Если встать на колени и сунуть руку в холодную воду, можно извлечь зеленые бутылки кока-колы, которые папа туда ставил, чтобы они охлаждались.

Отец построил простой деревянный мостик через ручей, длиной где-то десять футов и такой низкий, что, сидя на нем, мы могли болтать ногами в воде. Мы с Виолой уселись на мосту, на солнышке, и развернули наш ленч. Мать умела замечательно заворачивать сэндвичи и подарки. Она знала, как сделать любую вещь такой, какие нравятся детям – особенной, красивой, с отделениями для всякой всячины – как, например, мой любимый круглый деревянный пенал, где находилось местечко для всего, что может понадобиться. Мы с Виолой съели бутерброды, выпили кока-колу и стали воображать, будто мы плаваем в ручье; потом обсуждать, водится ли здесь рыба (фу!) и что с ней случается, когда она подплывает к водопаду. Башмак Виолы упал в воду и поплыл. Мы знали, что нам за это попадет, но тогда это показалось таким смешным, что мы чуть не попадали следом. А потом отправились дальше, без одного башмака.

Последний отрезок тропки мне нравился лишь раз в году, когда в густых зарослях, через которые приходилось продираться, поспевала ежевика. За ней, на поляне стоял папин Зеленый дом. Он был построен из шлакоблоков и выкрашен в темно-зеленый цвет, в тон кронам сосен над ним и вокруг. Внутри была всего одна маленькая комнатка, а снаружи – широкий навес, под которым хранились штабеля дров, чтобы зимой топить печку. У него была привычка похлопывать по этим штабелям, – так фермер похлопывает по толстым бокам элитную телку, а жена фермера – пузатые банки с помидорами и другими соленьями на зиму.

Мы постучались. Я всегда здесь немного нервничала, точно не знаю, почему. Отец открыл нам; он удивился, но был рад, что мы пришли. Мы вошли и сели на походную кровать, которая занимала почти всю стену. Над кроватью были прибиты полки, а на полках – разные заманчивые вещи, например, жестянки с соленым попкорном и стеклянные банки из-под меда, полные серебряных монеток или мятных леденцов. Множество моих рисунков было прилеплено к стене. Напротив кровати стояла дровяная печь. В дальнем конце, так высоко, что мне было не дотянуться, в воздухе висело старое кожаное автомобильное сиденье, которое служило отцу рабочим стулом. (Думаю, под ним был высокий помост, но мне, ребенку, это сиденье казалось висящим в воздухе.) Отец показал мне, как сидеть в позе лотоса, скрестив ноги под собой. Даже в пять лет, когда тело гибкое, я не смогла повторить. На огромной деревянной колоде, которая служила ему письменным столом, стояла старая механическая пишущая машинка, и он печатал на ней способом, который усвоил сам: двумя пальцами. Свет падал на этот стол из матового верхнего окошка, что приводило отца в совершенный восторг. Множество маленьких желтых листочков, исписанных простым мягким карандашом, были прикреплены там и сям, к любой поверхности, до которой можно было дотянуться, не вставая из-за стола, – к стене, к абажуру и так далее. Мне никогда не нужно было говорить, чтобы я не вглядывалась в то, что разложено у него на столе, и я ни разу не прочла ни единой из этих записей. Я даже старалась не смотреть туда, чтобы случайно не разобрать какие-нибудь буквы.

Отец выставил нас за дверь, но вышел следом и долго разговаривал с нами. Он всегда хорошо относился к моим друзьям, когда я была совсем маленькой. И он не был похож на других взрослых, которые говорят с тобой о всяких глупостях, например, о школьных отметках. Он говорил о том же, о чем и мы, дети, говорили между собой. Став взрослой, я утратила эту способность. Я часто ловлю себя на том, что задаю детям вопросы, которые сама тогда считала дурацкими. А еще мне приходит в голову, что отцовский Зеленый дом манил нас, как детишек манит построенный из веток форт, – но ни я, ни другие взрослые из тех, кого я знаю, не построили бы себе такого кабинета.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю