355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Сэлинджер » Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер » Текст книги (страница 11)
Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:56

Текст книги "Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер"


Автор книги: Маргарет Сэлинджер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Requiem eternam. Вечная переменка.

10
Снайперы

Мне было семь лет, когда я осенью 63-го года пошла в третий класс; в том же возрасте в тот же класс перешел Симор в рассказе «Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года», напечатанном в «Нью-Йоркере» полтора года спустя, в 1965-м. Рассказ представляет собой письмо, занявшее собою почти весь номер журнала: семилетний Симор пишет его из летнего лагеря родителям домой. Он их просит прислать «некоторые» книги для него и для пятилетнего брата Бадд,и. В его список включены: полное собрание сочинений Толстого, «Дон Кихот» Сервантеса, «Раджа-Йога» и «Бхакти-Йога» Вивекананды, все произведения Диккенса, некоторые – Джордж Элиот, Уильяма Мейкписа Теккерея, Джейн Остин, сестер Бронте, «Китайская Materia Medica» Портера Смита, некоторые вещи Виктора Гюго, Гюстава Флобера, Оноре де Бальзака; избранное Ги де Мопассана, Анатоля Франса, Мартена Леппера, Эжена Сю; полное собрание рассказов сэра Артура Конан Дойла – список нескончаем.

Это – не только список летнего внеклассного чтения некоего особенного вымышленного героя; это и способ обращения к читателю с теми же призывами и проповедями, каким мы, его реальные дети, частенько внимали, правда, не в семь лет, а немного позже. За исключением книг на иностранных языках, таких как «Разговорный итальянский» и двух «бесценно глупых» сочинений Эрдонны и Баума, в списке Симора нет ни единой книги, по поводу которой мы с братом не слышали бы восторгов или порицаний, повторяемых без конца слово в слово и надоевших до тошноты. Когда я обратилась к «Хэпворту» на четвертом десятке, мне было нелегко, потому что я снова почувствовала себя подростком, которому читают лекцию: я закатывала глаза и скрипела сквозь зубы: «Зпаю, папа, ты миллион раз уже это говорил». Эти сентенции я могу даже цитировать по памяти:

«Обе написаны выдающимися лже-учеными, людьми высокомерными, корыстными и втайне тщеславными…»

«хорошо бы в ней не было никаких превосходных фотографий…»

«замечательно независимая старая дева…»

«гений, которому просто так равных даже не подыскать!..»

«Вивекананда, индиец, один из самых увлекательных и образованных гигантов пера изо всех, кого я знаю в двадцатом веке…»

«ценные образчики того, что представляет собой зловонная чума интеллектуализма и дешевой образованности в отсутствие таланта и сострадательной человечности… чтобы автор по возможности не был похваляющийся или ностальгирующий ветеран или предприимчивый газетчик без особых способностей и без совести…» [158]158
  Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года. (Перевод И. Берштейн).


[Закрыть]
.

Но нам, плейнфилдским третьеклассникам, хрестоматия «Классики для детей, издание Энциклопедии Коллиерс» очень нравилась. В первый день школьных занятий хорошенькая миссис Бопр велела нам забрать эту толстую книжку домой и там под руководством матери обернуть ее крафтом, написать посередине название, а имя и класс в правом верхнем углу. Помню, что, когда на занятиях мне бывало скучно, я путешествовала по ней от одной иллюстрации к другой. Судя по картинкам, индейцам в те времена было куда веселей, чем переселенцам.

Однажды после переменки мы расселись по местам и сложили руки на парте. «Дети, возьмите книгу «Классики для детей»», – сказала мисс Бопр. Розанна Лаплант уже приготовилась читать вслух, когда миссис Сполдинг, директриса, вошла в класс. Она попросила миссис Бопр выйти в коридор на минутку. Мэрилин Перси, одна из девочек, сидевших на первом ряду, была назначена старостой: это означало, что она должна записать имена всех, кто плохо себя ведет, пока нет учителя, а потом наябедничать на них. Мы с Виолой сидели на задних партах, с мальчишками, откуда могли плеваться жеваной бумагой из трубочек вместе с самыми достойными из них, и ни ее, ни меня никогда не назначали старостами, как, впрочем, и мальчишек, которые в те дни были по определению неспособны кляузничать, поскольку были сделаны «из гвоздей, из болтов, из щенячьих хвостов», в отличие от девочек, которые состояли «из меда, сластей и приятных вещей».

Но на этот раз никто из нас не шалил. Мы все раздумывали, с чьим отцом произошел несчастный случай на ферме или на заводе шарикоподшипников, и кому прямо сейчас придется идти домой. У миссис Бопр был странный вид, когда они с миссис Сполдинг вернулись в класс. Она сказала: «Дети, только что застрелили президента Кеннеди».

Класс превратился в сумасшедший дом: дети прыгали, топали ногами, хлопали в ладоши и свистели [159]159
  Я часто думаю о пропасти, какая существует между тем, что мои городские друзья-демократы подразумевают под политикой – некое продолжение «встреч с прессой» или «горячей линии» – в основе своей умственное, если не банальное, занятие – и пробуждением первобытных чувств толпы, таких, как на петушиных боях, или в Колизее, когда рабы и христиане бились между собой насмерть: те же чувства возникают, когда речь заходит о ниггерах, евреях и коммунистах. Слепые страсти толпы, пленниками которых стали и эти дети, нельзя недооценивать.


[Закрыть]
. Даже если бы миссис Сполдинг вошла в класс и сняла перед нами трусы, я была бы не так потрясена. Меня поразил не столько сам факт гибели президента, сколько эта бурная радость из-за того, что кого-то застрелили; к тому же детишки без всякого стеснения ликовали прямо в классе, в присутствии директрисы.

Мать забрала меня как всегда, в обычное время. Я села в машину, и она стала мне рассказывать насчет президента. Я сказала, что уже знаю. Во время похорон папа молча сидел перед телевизором с пепельно-зеленым лицом, и слезы текли у него по щекам. За всю жизнь я единственный раз видела, как отец плачет, и было это, когда он смотрел по телевизору торжественные похороны Дж. Ф.К.

Глядя на траурное шествие, я думала, что никогда не должна этого забывать. И по какой-то причине я велела себе запомнить ритм барабанного боя, под который двигалась эта длинная процессия: тум-тум-тум, та-та-та; тум-тум-тум, та-та-та, тум-тум-тум, та-та-та, тум-тум, та-тум – по Пенсильвания-авеню к Арлингтонскому национальному кладбищу. Слушая, я думала о бабушке, как она сидит у окна своей спальни, выходящего на Парк-авеню: в это окно она смотрела каждое утро, надеясь увидеть хоть мельком, как маленькая Каролина Кеннеди идет в школу [160]160
  Напротив квартиры семейства Глассов тоже находилась элитная школа для девочек.


[Закрыть]
. Однажды бабушка позвала и меня, и мы вместе уселись перед окном, и она мне рассказала, что Каролина – почти моя ровесница, и в последний раз, когда бабушка ее видела, была так красиво одета. Бабушка обожала «подглядывать». Мальчонка, Джон-младший, который в телевизоре стоял навытяжку перед гробом отца, был того же возраста, что и мой брат. Через несколько лет обоих детей Кеннеди отправили в интернат.

Мать уже проливала слезы из-за Кеннеди, весной, за полгода до того, как застрелили президента. Президент Кеннеди решил устроить вечер в честь американских писателей и художников и пригласил моих родителей в Белый дом. Помню, я еще думала, как это здорово – есть торт и мороженое с самим президентом. Они едва не поехали, так любил мой отец президента Кеннеди (хотя я сама испытываю к президенту Кеннеди самые теплые чувства, до сих пор не могу понять, за что его так выделил отец). Отец отложил решение, ответив, что подумает.

Миссис Кеннеди позвонила из Белого дома к нам в Корниш. Наш номер в то время был 401. Она говорила с матерью, и та сказала, что пришла бы с радостью, но, хотя об этом и неловко распространяться, ей трудно уговорить мужа – вы же знаете, как он ценит свое уединение. Миссис Кеннеди сказала – я попробую. Заговор хорошо воспитанных молодых дам. Мать рассказывала: «Джеки поговорила с ним, потом опять со мной. Она в самом деле добивалась, чтобы твой отец был на обеде. Но я, наверное, дала понять, что очень этого хочу. И он сказал: нет, ни за что. Джерри не желал, чтобы я почувствовала, что чего-то достойна, а прежде всего ему надо было убедиться, что я надежно защищена от женского порока, тщеславия, и что у меня нет ни малейшего шанса показать себя… У меня, наверное, еще сохранилось приглашение. Я тогда сочинила хокку и много лет его берегла. Что-то в этом роде:


 
Пришлось отклонить
В Белый дом приглашенье —
И она мечтает о платье.
 

В воздухе запахло убийством. Опасность была такой явственной, ощутимой, что ее можно было потрогать руками – годы спустя мать рассказала, что для моего тогдашнего чувства были веские основания. К родителям стали приходить ни с чем не сообразные анонимные письма, с красочными подробностями всяческих сексуальных извращений, с угрозами похитить детей и сотворить с нами ужасные вещи. Это, к несчастью, совпало со стремительным ростом славы отца и мистическим притяжением, его репутации отшельника. То и дело мы замечали репортеров, бродящих вокруг, – один даже залез на дерево. Мы наблюдали за ним из кухонного окна. Откуда нам было знать, кто эти люди: похитители детей, беглые арестанты из Виндзорской тюрьмы, которая находилась за рекой, наши старые друзья-извращенцы или репортеры. Атмосфера дома настолько была пропитана страхом и недоверием, что мы буквально задыхались.

Хуже того: я как-то наткнулась на библиотечную книгу, в которой были фотографии узников концентрационных лагерей: такие картинки могут нагнать ужас выше шкалы Рихтера на любого, не то, что на семилетнюю девочку. Насколько мне помнится, я всегда знала, что я – на четверть еврейка, и, живи я в гитлеровской Германии, этого было бы достаточно, чтобы послать меня в газовую камеру. Этот факт, эта угроза были частью моего существа, с тех самых пор, как я осозналасебя, то есть я понятия не имела о том, что такое иудаизм, и что означает быть евреем. Но душой и сердцем я чувствовала, во всей широте и глубине постигала, что это опасно. Это перешло ко мне из неизданных, неназванных кошмаров отца, его коротких высказываний о войне, например то, что ты за всю жизнь так и не избавишься от запаха горящего человеческого мяса, – скопление простейших образов и эмоций, без контекста, без повествования, без объяснений. Когда я увидела четкие, черно-белые фотографии лагерей смерти, новый, ужасный факт поразил меня: эти люди были большей частью голыми. По своей детской логике я заключила: вот что случается со скверными еврейскими девчонками – даже на четверть еврейскими, как я, – которые, как я, думают о сексе и голых телах, и спускают трусики перед мальчиком, показывая ему свою штучку, и смотрят, когда он показывает свою. А здесь – толпы людей, которых наказывают, морят голодом и убивают за то же самое.

В период этих моих первоначальных страхов я не видела католических картин, изображающих обнаженные, подвергаемые пыткам, тела в чистилище и аду (вроде картины Босха – вы знаете, о чем я, – где на фоне целой диорамы адских мучений дьявол засовывает кому-то в зад букетик цветов): подобные картины были пугалом, кошмаром для других, не для меня. Когда мать каждый Сочельник читала мне историю Рождества: бегство в Египет, рождение младенца в хлеву, звезда на востоке, фимиам, ладан и мирра, – я думала, что все дети мира слушают ту же самую историю о необыкновенной ночи и о событиях, случившихся давным-давно. Эта история не была религией, она была просто историей, и захватывающей к тому же; даже теперь чудесный Санта Клаус непременно положит что-нибудь в мой чулок и откусит кусочек от сандвича, который я для него оставлю. Я понятия не имела, что Рождество как-то связано с тем, еврей ты или католик, и с тем злом, которое могли тебе причинить. В тех историях, что читала мать, с Иисусом не случалось ничего дурного – волхвы ему приносили красивые подарки. В музее «Метрополитэн» меня сумели отвлечь от картин, изображавших Распятие. Пасха связывалась исключительно с крашеными яйцами и сластями.

Родители говорили, что религию я выберу себе сама, когда стану постарше, если проявлю к этому интерес. Я знала, что мать, когда выросла, решила порвать с католической верой. Но не было выбора в том, что касалось еврейской крови внутри меня, и того факта, что я в Германии подлежала бы уничтожению, – как нельзя было ничего сделать с документальными фотографиями живых – или полуживых – людей, идущих к смерти.

В отроческие годы я стала христианкой, надеясь, что меня примет к себе Святое семейство, но, как ни пыталась, так и не смогла поверить в Христа и Богоматерь столь же глубоко, как я верила в нацистов, или моя мать в детстве верила в чертей. Нацисты были пугалами для меня, а не черти [161]161
  У меня есть собственная теория – происхождение человека и его глубинную сущность можно очень точно определить, задав один простой вопрос: кого он боялся в детстве? Я спросила об этом друга, которого знаю почти всю жизнь; он наполовину индеец, наполовину еврей, но считает себя индейцем. В Канаде, в резервации, где жило его племя, родители (и тогда, и сейчас) пугали детей: «Вот увидишь, прискачет конная полиция!» Большинство детишек ни разу не видели конного полицейского, но одно упоминание о них вселяло ужас в их сердца.


[Закрыть]
.

Примерно в это же время у меня начались проблемы с аллигаторами. Теми, что жили у меня под кроватью. Очень долго я чувствовала себя в безопасности, когда ни единый кусочек тела не служил приманкой, не свисал с края: этого хватало. Я крепко прижимала руки и ноги к туловищу и туго заворачивалась в одеяло. Никто из знакомых мне детей не был настолько глуп, чтобы свесить руку с кровати даже в самую жаркую погоду. Но примерно в это время аллигаторы начали действовать. Когда я ложилась спать, мне приходилось на цыпочках бежать через спальню, делая большие прыжки, и наконец валиться в постель. Через несколько ночей они включились в игру. Чтобы их опередить, я прыгала все дальше и дальше. Почистив зубы и пописав напоследок, я шептала: «На старт…внимание…марш!», выскакивала за дверь ванной, разбегалась в коридоре и с порога прыгала на четыре фута прямо к изножью кровати.

Отец не пытался убедить меня, что никаких аллигаторов нет; вместо того он занялся моим дыханием. Он клал мне руку на живот, чтобы определить, грудное ли у меня дыхание – мелкое, напряженное и болезненное, или брюшное – глубокое и здоровое. Он учил меня той же технике дыхания, какой юный Симор учит свою семью в «Хэпворте»: один вдох надо делать через левую ноздрю, закрыв правую; следующий – наоборот. Еще он советовал перед сном произносить вслух или про себя на вдохе слово «хонг», на выдохе – «ша». Или же слово «ом» [162]162
  Речь, видимо, идет о техниках «хонг са» и «ом» из книги Иогананды о крийя-йоге.


[Закрыть]
.

Релаксация и дыхательные упражнения могли бы помочь, если бы проблема состояла в том, что мне трудно заснуть. Но засыпала я легко: почти весь год вечерние звуки полей и лесов баюкали меня. Приятнее всего было слышать, как коровы Дэя возвращаются на ферму для вечерней дойки. Когда они проходили одна за другой по тропинке, я узнавала их по звону бубенчиков, болтавшихся у каждой из них на кожаных ремешках; эти бубенчики выковывались вручную и различались по звуку; под конец я слышала всю изумительную симфонию, когда они удалялись, направляясь домой, в хлев.

Моей тайной бедой были сновидения, которые запутывали меня настолько, что я не могла найти дорогу обратно к яви. Чем упорнее я боролась, тем плотнее паутина оплетала меня. Мне бывало так страшно, что даже сейчас не хочется об этом писать. Меня всегда мучили ужасные кошмары, но в какой-то момент стала меняться их структура: грань между сном и явью, когда-то плотная дверь, которую я могла за собой захлопнуть, начала чудовищно прогибаться [163]163
  Один психиатр как-то сказал мне, что это указывает на разрушение границ эго, на следующей стадии наступает психоз, когда эго и ид, сон и реальность сливаются в единую мощную волну и смывают прочь все, что хоть немного похоже на структуру и функцию. Думаю, я предпочитаю слова отца из рассказа «Эсме…», где он сравнивает ум своего героя с «незакрепленным чемоданом на багажной полке».


[Закрыть]
. Когда сны обступили меня плотным кольцом, я начинала самую настоящую Битву за выступ [164]164
  После высадки союзников в Нормандии в декабре 1944 года немцы предприняли контрнаступление, и с их стороны в линии фронта образовался выступ глубиной 100 километров. (Прим. ред.).


[Закрыть]
, чтобы вырваться из ловушки. Например, я просыпаюсь посреди мучительного кошмара и лежу в своей кровати – влажные волосы прилипли к затылку, словно водоросли к голове утопленника, – и радуюсь, что наступило утро, что кошмар позади. Через несколько минут замечаю: что-то немного сместилось, что-то не так. Потом, к моему ужасу, убеждаюсь, что все еще сплю. Этот ад мог претерпевать пять, или шесть, или семь превращений; иногда я успевала почистить зубы и выйти к завтраку и только тогда обнаруживала, что все еще сплю, что ужас вот-вот начнется снова. И снова.

Моя жизнь во сне была Алисиной Страной чудес, Зазеркальем, где отображалось все, что происходило со мной наяву. Перед лицом превосходящих сил противника ребенок, как хорошее воинское подразделение, жертвует частью или частями, чтобы сохранить целое. У некоторых начинается самое настоящее умножение личностей. А другие собирают коллекцию осколков, или «черепкового народца», как я называю мои отколовшиеся личности. На первый взгляд, эти частицы меня, брошенные при отступлении, умирают или, во всяком случае, пропадают навсегда. Некоторые действительно умерли в изгнании, каждая на собственном бесприютном острове, еще в детстве. Другие живы, но пропали без вести. Долгие годы с помощью врача и друзей я объезжаю этот архипелаг, взывая: «Ау, ау, выходите».

Вести об умерших и пропавших без вести приходят ко мне во сне – это настоящие послания в бутылках. Мне было уже под тридцать, когда я снова, как в детстве, стала влипать в паутину снов и впервые по-настоящему умерла. Это явилось для меня ударом: я твердо верила, что во сне умереть нельзя, что спящий всегда просыпается перед тем, как долетит до дна пропасти [165]165
  Я спрашивала своего врача, психоаналитика, преподавателя медицинского училища, специалиста по таким проблемам, и он мне сказал, что это в самом деле крайне необычно, и среди нормального населения, и даже среди пациентов, чтобы спящий видел во сне, как он умирает. Но в подгруппе людей, которые в детстве подвергались постоянным и жестким травмам, это довольно распространенное явление. Это не значит, что наказания должны быть непременно зверскими, жестокими. Я не приходила в школу с синяками и рубцами от кнута, как многие мои одноклассники. На самом деле я хотела бы иметь эти шрамы на руках и ногах, чтобы объяснить, оправдать свое состояние. Мне до сих пор неловко, что мои психологические симптомы отражают, как в зеркале, а иногда и превосходят душевные травмы тех моих друзей, кому родители ломали кости. Я понимаю, по крайней мере умом, что эффект страха связан не только с побоями, но я борюсь с этим, особенно когда настраиваю себя – никто ведь не бил тебя дубиной, почему ты не можешь выправиться и взлететь высоко, и так далее. Да, я стараюсь, как могу, – не даю себе поблажки. Я задаю вопросы, чтобы ощутить твердую почву под ногами, а не просто увидеть какой-то далекий предмет, на который можно указать пальцем; не просто заиметь какое-то имя, которое можно прокричать, камнем падая в пропасть.


[Закрыть]
. Я долетела. Нацисты привязали меня к столбу, потом разожгли у меня под ногами костер. Я чувствовала, как горит моя плоть [166]166
  Мне рассказали также, что у детей, которых надолго оставляют в мокрых пеленках, бывают сильные раздражения, даже ожоги, на половых органах и ногах.


[Закрыть]
; мучительная, ужасная, неописуемая боль – пламя лижет мне ноги, подбирается все выше и выше. Когда пламя достигло паха, я легко покинула свое тело. Не болезненным рывком, как обычно себе воображают. Я просто выскользнула из тела и смотрела, как оно горит. Я знала, что умерла. Когда я проснулась, сон показался мне таким реальным, что я подумала, – а не вторгся ли сюда опыт предыдущего существования, если верить в такие вещи?

Когда я умерла во сне в следующий раз, это была именно я, а не какая-нибудь прошлая реинкарнация. Я убедилась в том, что мне нужно в собственной жизни искать объяснения и помощи. Я была в ужасе. Меня схватили два огромных металлических существа. Не говоря ни слова, они строили всех в колонну, и мы шли и шли, пока не поднялись на вершину холма, и тут я увидела пилораму у края скалистого обрыва. Люди потоком движутся к этой пилораме, голова к голове, как бревна, пока не достигают высшей точки: там металлические существа орудуют циркулярной пилой, отрезая всем головы. Тела падают со скалы, и река уносит их из поля зрения. Когда пила приближается ко мне, я чувствую, как ее зубья вонзаются мне в горло; а когда я лечу со скалы, начинает сосать под ложечкой, как на карусели, или в постели после попойки, когда комната вращается вокруг тебя. Когда я достигаю реки, сознание начинает меркнуть, медленно, плавно; и вот я плыву по течению. Вижу, как поверхность воды расступается, а я пропадаю, гасну, как звезды на рассвете; проваливаюсь в пустоту.

11
«Пусть живые существа неисчислимы, я клянусь спасать их» [167]167
  Первый из Четырех Великих Обетов, принесенных Зуи. (Фрзнни и Зуи).


[Закрыть]

В декабре 63-го мне исполнилось восемь лет. Зимние дни рождения в Нью-Гемпшире – это не Бог весть что. 11 мая, в день рождения Виолы, мы устраивали пикник и играли в поле. В декабре те дети, чьи родители имели возможность заехать на холм по крутой заснеженной дороге, играли у нас в гараже. Он отапливался, худо-бедно, однако на пикник это нисколько не походило. Я точно не помню, кто тогда пришел, только Виолу помню, конечно, – и только она, одна из всех, заметила, как я выскользнула наружу и уселась на лестнице, ведущей в квартирку отца над гаражом. Виола села рядом. Я себя чувствовала как-то до странности скверно.

Виола пошла и привела мою мать, и следующее, что я помню, – больничная койка в Виндзоре, Вермонт, и мне говорят, будто у меня в ушах пузыри. Я провела в больнице несколько дней, включая настоящий день рождения, и смутно помню, как лежа разворачиваю какой-то подарок, вот и все. Не припомню особой боли, скорее чувство нереальности происходящего, как в тех моих снах, которые подражали реальности и повторялись раз за разом, неизменно и неизбывно, как телевизионное шоу «Узница». Мне бы было гораздо лучше, если бы мне все объяснили как следует – несмотря на лихорадку и прочее, я обрела бы твердую почву в мире биологии, тех прудов, которые я так любила. Пузыри в ушах; я плыла, качалась по волнам болезни, пока они не превратились в радужные шарики и не лопнули.

Не помню, как меня привезли домой из больницы. Даже здоровому человеку в декабре нелегко устоять на земле здесь, на севере, среди снегов и вечных серо-белых сумерек, среди электрического света, который дома включали сразу после ленча, а занятия в школе и начинались, и заканчивались, когда за окном было совсем темно. Мой ум рассыпался сухой снежной крупой; порывистый ветер нес его по жесткому ледяному насту, сковавшему снег, который лежал на лужайке слоем в несколько футов. Кто-то другой появлялся в школе и сидел за моей партой; наверное, моя тень играла на поблекшей в сером зимнем свете площадке. Под мерцающим, пляшущим светом люминесцентных ламп мой ум еще и теперь блуждает.

Зимняя спячка. Все эти длинные месяцы, январь и февраль, я лежу в анабиозе, в пороговом состоянии, как рыба в холодном иле на дне замерзшего пруда, – и доживаю до марта. И тут мир над моими глазами превращается в пятнышко голубого морозного света в конце длинного-длинного туннеля. Я начинаю ощущать сырость. Меня пробуждают запахи мокрого дерева и глубокой бурой грязи.

Снег таял, и я все острей ощущала: надо спешить, ибо там, где есть жизнь, а не просто задержанная на экране картинка, там в разных обличьях выступает и смерть. «Пусть живые существа неисчислимы, я клянусь спасать их». Каждую весну мы с Виолой брали стеклянные банки и вступали в битву с суровой жницей, забиравшей жизни выползших на дорогу червей, птенчиков, выпавших из гнезда; гусениц, которые переползали через шоссе, и той икры, которую глупые лягушки отложили в высыхающих лужах.

Моя мать удивительно много помогала нам в этих спасательных операциях. Она отдавала нам старые коробки из-под обуви, куда мы клали червей, и разрешала выкапывать из ее сада черную, жирную землю, которая почему-то пахла кофейными зернами. Когда мы принесли домой куколку бабочки вместе с веткой, которую какой-то мальчишка сорвал с дерева, мать показала нам, как ее устроить. Мы взяли банку из-под меда, проткнули крышку для доступа воздуха, выстлали дно влажной зеленой промокашкой и положили туда куколку на ее прутике. Покончив с этим, мы с Виолой решили подняться на холм и посмотреть, что творится на нашем секретном пруду в этот год. Теперь это был наш пруд, не Дэя. Мистер Дэй, фермер, живший внизу у дороги, умер, и у кого-то возник зловещий проект устроить на этом участке трейлерный парк. Отец заложил все, что у нас было, и купил участок, так что теперь наши владения составляли 450 акров. Поход к пруду – не простая прогулка, а получасовый подъем. Мы обнаружили этот пруд в прошлом году, идя по следу видения. Видение явилось нам, когда мы шли вверх по холму, и туман поднимался от снега, еще лежавшего под можжевеловыми кустами, где он тает позже всего. Там, среди тумана, стояла крепкая белая лошадка, встрепанная и грязная, а рядом с ней – небольшой бурый ослик. Они стояли смирно, точно застыв среди остро пахнущих елей и темно-зеленых сосен, и тишину нарушал один-единственный звук: капли талой воды стекали с кончиков сосновых иголок по мере того, как солнце отогревало заиндевевшую, мерзлую кору. Я не была уверена, настоящие ли эти лошадь и осел. Я обернулась к Виоле и поняла, что та их увидела тоже – значит, либо мы обе спим, либо это не сон. От ноздрей ослика поднимался пар, и я, будто в ответ, выдохнула воздух, машинально, словно сдерживая зевок; я сама не заметила, когда затаила дыхание. Если бы они растворились в воздухе, исчезли, я бы, наверное, проснулась. Но они не спеша направились вверх, мы пошли следом и наткнулись на маленький пруд, где лошадка и ослик остановились попить.

В этом году мы не увидели ни лошади, ни осла, но сомневаюсь, чтобы поздней весной им удалось найти в этом пруду хотя бы глоток чистой воды. Уровень упал куда ниже прошлогоднего, и это была уже не вода, а жидкая каша, кишащая жизнью. Она была настолько переполнена живыми тварями, что в пруд было не ступить ногой. (А мы не были брезгливыми. За домом Виолы мы радостно плавали в речке, в которой нам купаться не разрешалось: говорили, что там полно пиявок.) Плотные массы лягушачьей икры, прозрачного студня с крохотными черными точками, боролись за жизнь среди отступающей воды, цепляясь за водоросли у самого берега. На одном из клубков водорослей мы обнаружили уже почти высохшую зеленоватую массу с плотными красными точками: такой мы еще не видели. Мы собрали немного такой икры в банки, стараясь не разрывать ячеек. В отдельную банку мы поместили семерых тритонов, и все это понесли домой.

Икру и тритонов я держала у себя, думаю, потому, что моя мать не возражала; мать Виолы была куда более брезглива. Мы устроили аквариум, налили туда воды и положили камней, на случай, если тритоны позже превратятся в красных саламандр. Они жили у нас несколько месяцев, но однажды утром я спустилась вниз и обнаружила дохлого тритона, всплывшего на поверхность. На следующее утро – еще одного. На третье утро я спустилась раньше обыкновенного и поймала убийцу с поличным. Один из моих тритонов, самый тощий, взбесился: сжал задними лапами шею самого большого тритона и медленно душил его, не ослабляя смертельной хватки. Как я ни пыталась, но не смогла оторвать эти лапы от горла жертвы. Ухватила пальцами за голову – бесполезно. Раздавить эту упругую плоть в склизкую кашицу – на это я просто не была способна. Наконец, я вытащила голову душителя из воды и держала так целый час, мне кажется, и в конце концов он разжал лапы. Другой тритон пошатывался – поверите ли вы, что тритон может пошатываться? – но был жив.

Я выловила сеткой оставшихся тритонов, поместила их в банку, отнесла на вершину холма и выпустила в пруд. Но Убийцу оставила – пусть Корнишский Душитель лучше живет один в аквариуме, чем гуляет на свободе. Он прожил невероятно долгую жизнь.

На лето 1963 года пришелся пик семилетней засухи. Из колодцев уходила вода, пруды высыхали. Однажды я пошла к ближайшему ручью набрать дикого водяного кресса: он всегда там рос в это время года. От ручья осталась полоска жидкой грязи. Тогда я решила пойти посмотреть, что делается на другом ручье, протекавшем дальше в лесу. Я перепрыгнула через грязную канаву и пролезла под колючей проволокой, которой было огорожено поле. От ферм, которые раньше стояли на нашей земле, осталась масса старых, проржавевших изгородей из колючей проволоки. В доказательство могу предъявить шрам на лодыжке – он стоил мне множества уколов против столбняка.

Через несколько минут я дошла до того места, где ручей впадает в маленькое озерцо, которое всегда высыхает в конце лета. В этом году оно почти высохло уже весной. Я увидела скопища обреченных головастиков. У них никогда не вырастут ноги: пруд раньше высохнет. Со мной была моя верная банка, и я знала, где, в другой части леса, еще есть вода. Одна-единственная маленькая банка – и тысячи, миллионы головастиков, черных, блестящих, копошащихся в лужицах глубиною в полдюйма, которые непременно высохнут самое большее через неделю-две. Как ученица волшебника, я сновала взад и вперед: наполняла банку головастиками, потом бежала, вся в поту, не чуя под собой ног, десять минут туда и десять обратно, от умирающего пруда к болотцу, где сливаются три ручья. Наконец, я рухнула на землю. Я больше не могла. Я лежала, и на совести моей оставались тысячи неизбежных смертей.

Я мгновенно лишилась чувств и проспала на сосновых иголках неизвестно сколько времени. Потом проснулась, свежая, отдохнувшая, встала, прошла мимо пруда, стараясь даже не глядеть в ту сторону, и стала взбираться по двадцати пяти футовому гранитному склону: двадцать тысяч лет тому назад здесь прошел ледник, потешаясь над тем, что камень воображает себя твердой субстанцией. По дну узкой долины, лежавшей внизу, протекал ручей, а дальше снова вздымалась гряда, где среди огромных валунов росли деревья.

В этой долине, у подножья гряды, сохранились два каменных колодца и еще какие-то сооружения из глыб, явно воздвигнутые человеческими руками. Это наполняло меня диким восторгом. Мать говорила, что колодцы остались с колониальных времен, а может быть, еще от индейцев. Колониальные времена, индейцы, пещерные люди, динозавры, Джонни Квест – все смешалось у меня в голове. Когда я забиралась в эту часть леса, я чувствовала, будто вхожу в затерянный мир. Я обогнула скалу и спустилась в долину по берегу ручья. Потом взобралась на противоположный склон и села на старую березу, которая как раз в этом месте разделялась на три могучих ствола, и со своего высокого насеста глянула вниз на старые колодцы. Я принялась воображать себя первобытной женщиной, полуобезьяной, какую я видела в Музее естественной истории. И такова была сила воображения, что через короткое время все следы моей прошлой жизни померкли в сознании. Исчез мой дом, дорога к дому, теннисные туфли, розовая кожа, имя; я стала дикой, волосатой женщиной-обезьяной. Я жила в скалах, я пряталась в них, ища защиты. Сердце заколотилось в груди при одной мысли о насильниках. И вот я услышала их шаги.

Я взобралась на самое высокое место, я напрягла мускулы, я ждала, готовая обрушить на их головы град камней. Глазами обшарила местность в поисках пути к отступлению – в случае, если насильников будет слишком много. И увидела их на дальнем уступе. Внутри у меня все похолодело: их было по меньшей мере двадцать, и они направлялись прямо к старым колодцам. Я подхватила мою дубинку и помчалась бесшумно – только кровь стучит в висках, да свистит в ушах ветер; я бежала, спасая жизнь, по руслу высохшего ручья, через лес. Добежала до болотца и, чтобы сбить врагов со следа, бросилась в него; осока хлестала по лицу, царапала ноги. Жжение и боль я ощутила позже, когда успокоилась.

Увидев наш колодезный домик, [168]168
  Маленькая деревянная надстройка над колодцем, четыре стены и крыша, служащая, скорее всего, для того, чтобы в воду не падали животные и не скапливался сор. В таких домиках обычно делают маленькое окошко, чтобы можно было определить уровень воды в колодце.


[Закрыть]
я резко остановилась. Сюда не разрешалось ходить. Подобравшись к окошку, я чуть не отважилась заглянуть внутрь. Мне никогда не приходило в голову, что подходить к колодезному домику мне не разрешали ради моей собственной безопасности. Я подумала, вернее, у меня мелькнула мысль, что кого-то убили, и труп сбросили в колодец – вот почему мы больше его не используем, и вода в нем плохая, ржавого цвета. И я все же не стала туда заглядывать. Моя дубинка бессильна против раздутых тел.

За колодцем начиналась старая просека, которая вела к дороге. Когда я вышла на залитый солнцем, весь в пятнах лиственной тени, проселок и увидела знакомые травы, кусты и березы, я снова обернулась девочкой – тело, поросшее шерстью, стало розовым, голая грудь – плоской, копна спутанных волос превратилась в расплетшиеся косички, и я начала подумывать о бутерброде с колбасой и горчицей.

Однажды, бродя по лесам, я услышала, что меня зовет мать. До обеда было далеко, и я побежала к дому, чтобы узнать, в чем дело.

– Маргарет Энн Сэлинджер, где ты болталась. Я звала тебя сто раз. Мы теперь опоздаем на день рождения Уильяма. Нет, вы посмотрите на эту растрепу! Быстро иди переоденься и принеси мне сюда щетку для волос. Твой розовый сарафан – на кровати. И носки поменяй, и башмаки тоже!..

Я любила этот розовый сарафан в белую полоску. Он был совсем без рукавов, в сборочку, и когда дул ветер, юбка так красиво вздувалась. Если бы мне разрешали носить крахмальные нижние юбки, как у Виолы, было бы похоже на настоящий кринолин. Еще я была рада услышать, что день рождения Уильяма будет у Платтов, наших друзей, а не в музее Сент-Годенса, [169]169
  Огастес Сент-Годенс (1848–1907) считается крупнейшим американским скульптором, известен своими медалями, статуей «Скорбь» для надгробия миссис Адамс, мемориалом Роберта Гоулда Шоу, командира состоявшего только из чернокожих батальона во время Гражданской войны; и конным памятником генералу Шерману. У него был загородный дом и студия в Корнише, Нью-Гемпшир, и этот дом, Эспет, получивший статус национального памятника в 1977 году.


[Закрыть]
где он жил летом: его отец и мать там служили смотрителями. В музее мне нравилось, но мы с Уильямом вечно умудрялись что-нибудь натворить, когда играли там вместе. Это он придумал оборвать все цветы, и мы буквально зарылись в охапки вырванных с корнем оранжевых лилий. А дело было перед самым открытием галереи. «Ты получишь такую трепку, что вовек не забудешь». За лето до этого наши с Уильямом матери выбежали из домика смотрителя вне себя от ужаса. Некие пожилые леди, совершавшие экскурсию по историческим местам, были страшносмущены. Вроде бы двое детишек, раздевшись догола, плавали в бассейне с золотыми рыбками, украшавшем ротонду, а один ребенок забрался на каменную черепаху, из которой лилась в бассейн вода, и пытался пустить свою струю как можно дальше, – и это не был Уильям. «Вот погоди: приедем домой – и ты получишь такую трепку, что вовек не забудешь». А в лето до этого Уильям мне показал блестящие треугольные листочки и сказал, чтобы я натерлась ими с ног до головы. Я попала в больницу, дико обстрекавшись ядовитым сумахом – не забыла потереть и в паху. Никто из врачей никогда такого не видел. «Ты что, голая каталась по нему?» – спрашивали доктора. А в другой раз наши матери пили чай в благовоспитанном дамском обществе, и когда одна из дам выглянула в окно, то увидела, как мы с Уильямом, спустив штанишки, играем в лесного доктора. Думаю, у нее глаза были, как рентгеновские лучи. Ведь мы спрятались в гроте, за целые мили от дома – так, во всяком случае, мне казалось. «Мне было так… стыдно. Вот погоди: приедем домой – и ты получишь такую трепку, что вовек не забудешь». Самое раннее воспоминание о наших катастрофических визитах туда: я сижу на огромной куче игрушек, которую сгребла под себя, горько плачу, но никому не позволяю играть. Братик Уильяма, тогда еще в штанишках с подгузником, вбегает и говорит: «Ну какаяты жадина…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю