355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Сэлинджер » Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер » Текст книги (страница 12)
Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:56

Текст книги "Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер"


Автор книги: Маргарет Сэлинджер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

В тот год Уильяму исполнилось восемь лет; приехавшие в гости детишки спустились на лужайку Платтов, и им было сказано забраться в тележку, прицепленную к трактору: Уильям собирался покатать нас по полям. Разогнался будь здоров, а потом резко свернул влево. Тележка перевернулась, Стефани Яцавич всей тяжестью свалилась на меня, на мою правую руку, вытянутую, потому что я крепко вцепилась ею в бортик. Никто вроде бы не пострадал. Но с моей правой рукой случилось что-то ужасное. Эту, как будто чужую, руку я подхватила здоровой рукой, стала укачивать, словно ребенка. Потом пошла через поле, к взрослым, которые остались дома. Заметила, огорчившись, что моя красивая розовая юбочка теперь вся красная. Плоть моя приобрела странные очертания: кость как будто выгнулась, вся рука побагровела и вздулась, как живот у беременной кошки. Я сказала матери Уильяма, что лучше бы отвезти меня в больницу. Прямо сейчас.

Вместо того она везла меня три мили по горной дороге – к нам домой, спросить, что делать. Да ведь я уже сказала ей, что делать! Я залезла в машину, и мама повезла меня в Хановер, за двадцать миль. Я всячески крепилась, хотела удостовериться, что довезу мою руку до больницы, но у Лебанона потеряла сознание.

Какой-то идиот вывернул мне руку, помещая ее под рентгеновский аппарат. Жуткая боль, вопли. Они это делали адски, бесконечно долго. У меня был сложный перелом: одна кость раздроблена, другая вылезла наружу и запачкалась в грязи. На лицо мне положили маску. Медсестра бодрым голосом стюардессы велела считать! Господи боже! Нашла время.

Через секунду (на самом деле, как мне потом сказали, я провела шесть часов на операционном столе) маску сняли с моего лица, и я услышала, как переговариваются и чему-то смеются медсестры. Полагаю, они не знали, что я могу их слышать, потому что удивились и даже смутились немного, когда увидали, что глаза у меня открыты. «Смотри-ка, очнулась». На соседнем столе лежала старуха, и у нее из носа торчали трубки. Жуть. Это было последнее, что я помню, – потом снова наступила тьма, и я услышала, как кто-то страшно стонет, и это была я, и меня беспрерывно рвало. (В те времена эфир был основным обезболивающим средством, и он после применения вызывал ужасную, дикую тошноту.) Боль была такая, что я молчала и даже не плакала. Только стонала. Мама сидела со мной в палате. Кровать была только одна. Дни проходили, а я оставалась в забытьи. Когда я смогла наконец произнести какие-то слова, и во рту у меня вместо вкуса желчи появился вкус имбирного пива, я так перепугалась, что чуть не заплакала.

«В чем дело? – спросила мама. – Может быть, вызвать сестру?» Она стояла у моего изголовья, справа. «Мама, я не знаю, во сне я или наяву». Она взглянула на меня и сказала медленно, спокойно, глядя мне прямо в глаза: «Это неважно». Я перевела дух, меня прямо-таки передернуло от облегчения. Точно не знаю, почему, но эти мамины слова принесли мне больше пользы, чем все, что я слышала до сих пор за всю мою жизнь. Не так уж, стало быть, все и скверно.

Через неделю или около того меня перевели из отдельной палаты в детское отделение. Моя койка стояла у окна, дальше всего от двери. Девочка слева от меня вертела головой, чтобы скорей заснуть. Я подумала, что это здорово, и решила попробовать, но у меня всего лишь закружилась голова. Напротив, через проход, лежала девочка с псориазом, вся намазанная дегтем, который смердел до небес. Мама, наконец, уехала домой, а до этого долго спала на стуле в моей палате, чем, как она говорила, персонал был весьма недоволен. Тогда это не было принято. Они с папой стали по очереди навещать меня: день – он, день – она, в приемные часы. Однажды девочка, перемазанная дегтем, сердито сказала папе: «Доктор, почему вы приносите подарки только ей, это нечестно».

Уф! Утки и постельные ванны. Нянечка, которая в первый раз мыла меня, протянула мне губку, сделав почти все, что я и сама могла бы сделать одной рукой. Растягивая слова, присюсюкивая, она сказала: «Ну вот и славненько. Теперь сама вымойся посередке». И ушла, задвинув занавески. Посередке чего? О…о, боже!

Пришел, наконец, тот торжественный день, когда мне разрешили встать и самой пойти в туалет вместо того, чтобы садиться на судно. Я также могла пройти по коридору в комнату для игр. Как только мне разрешили вставать и ходить, у меня возникло стойкое впечатление, будто я стала невидимкой. Медсестры и врачи с тележками и подносами сновали по коридорам, вовсе не замечая меня. В этом не было ничего неприятного – будто гуляешь в лесу, где звери заняты каждый своим делом. «Пусть живые существа неисчислимы, я клянусь спасать их».

Я заметила какого-то человечка. То был мальчик, очень маленький, в больничном халатике, но без подгузника и без трусиков. Он топал к комнате для игр, вроде бы заблудившись. Он тоже был невидимкой, но мы друг друга видеть могли. Я взяла его за руку и отвела в комнату для игр, а там довольно долго, насколько мне показалось, играла с ним и за ним ухаживала. В какой-то момент возникла медсестра с мензуркой, в которую он должен был пописать. К его халатику была прикреплена карточка: «Не давать жидкого. Почечник». Я не знала, что это такое, но, наверное, что-то связанное с мочой. Я в этом окончательно уверилась, когда в какой-то момент полы его халатика разошлись. Пенис его был похож скорее на трубку, чем на пенис (теперь я понимаю, что он просто был не обрезан, но я таких до сих пор не видела), и я подумала, что малыша привезли в больницу, чтобы это дело поправить. Он захотел на ручки. Я его прижала к бедру здоровой рукой и отнесла в свою палату. Я все время боялась сделать ему больно, как-то повредить его пенис, и очень осторожно несла малыша, но этот орган, казалось, ни капельки его не беспокоил. Я усадила его на свою кровать. Легла сама, обняла его, и мы вместе стали смотреть книжки, которых я набрала в комнате для игр. Во время ужина нянечка сказала: «Ах, вот ты где», – подхватила его и понесла прочь из палаты. Он помахал мне ручкой из-за ее плеча. Сами угадайте, кто на следующее утро заглядывал ко мне под одеяло, терпеливо дожидаясь, пока я проснусь.

Возвращение домой было ужасным. Мама старалась ехать медленно, но при левых поворотах тело мое вспоминало, как перевернулась тележка. Я с этим ничего не могла поделать. Я была уверена, что машина тоже перевернется и рухнет в придорожную канаву. Мы наконец доехали до дома, и я надела новую пижамку со сборочками – кофта на плечах завязывалась тесемочками, ее легко было просто накинуть и завязать, загипсованная рука не мешала. Бантики были прелестные. Завязывая их, мама сказала: «Я так и знала, что с тобой стрясется что-нибудь в этом роде: ты в последнее время себя очень плохо вела».

12
Видения

…те две манящие, узенькие дверцы в моем воображении пока вовсе не собираются закрываться; быть может, пролетит еще год-другой, и все переменится. Если бы это зависело от меня, я бы сам с радостью прикрыл эти дверцы; ведь всего три или четыре раза видения вроде этого стоили ущерба, который они наносят нормальности и блаженному душевному миру человека…

Шестнадцатый день Хэпворта 1924 года [170]170
  Перевод М. Ковалевой.


[Закрыть]

В этом своем письме из лагеря Симор щедро, всем подряд раздает советы, основываясь на «видениях» из прошлого и будущего, железно уверенный в правильности своих прозрений. Он, например, советует матери не бросать сцену до определенной даты в следующем году; наставляет трехлетних братьев-близнецов относительно «выбора профессий»; обсуждает такие проблемы, как девственность лагерной медсестры, будущее пристрастие к алкоголю соседа по комнате и тому подобное. И это не попытки угадать, будет завтра дождик или нет. Симор предвидит приливы и отливы кармических морей, как будто пересказывает вчерашние новости.

Расстояние между его прозрениями и моими столь же велико, как и разница в круге нашего чтения в третьем классе. Я никогда не доверяла тем, кто утверждает, будто имеет прямой доступ к Богу и отличную обратную связь. Из своего опыта я знаю, что большинство видений столь же несовершенны, как и вся наша реальная жизнь. Они как радиопередатчики на поле боя: в эфире полно помех [171]171
  Однажды в колледже, например, я прилегла вздремнуть, но, уже почти впав в забытье, подскочила, ибо мне привиделось, мне явилось «видение», как моя соседка по комнате прыгает с городского моста. Я поднялась, велела моему приятелю Джеймсу, который находился в комнате, взять куртку, и мы вместе побежали к реке. Обшарили берега: нет Энни. И мы вернулись в общежитие, решили ждать. Через четыре часа она появилась в дверях, насквозь промокшая. Она в самом деле бросилась с моста, но, попав в ледяную воду, выпрыгнула, уцепилась за ветку ближайшего дерева, подтянулась и выбралась на берег. С ней все было в порядке – только сильно замерзли пальцы на ногах. Чему-то все-таки послужило мое видение! Bubkes. Послание, однако, не относилось к какому-то определенному дню и часу.


[Закрыть]
, а если вам и удается разобрать сообщение, оно касается самых нелепых, незначительных вещей – например, я угадала глубину колодца, который у нас бурили. Несколько лет вода еле текла из крана тонкой ржавой струйкой, и в конце концов отец решил отказаться от питаемого ключами колодца и пробурить в скальной породе артезианскую скважину. Его совсем не радовали расходы, особенно если учесть, что в это же время он строил себе новый дом у подножия холма (крохотная квартирка над гаражом перестала его удовлетворять). Бурильщик пришел и сказал:

– Бурить, наверное, придется на несколько сотен футов. И гарантии никакой, – тут сплошной гранит.

– Где вы будете бурить? – спросил папа.

– Пока не знаю. Сначала надо разведать.

Бурильщик оглядел пару деревьев и нашел то, что ему было надо: крепкую, но гибкую раздвоенную ветку. Вынув из кармана большой складной нож, он эту ветку срезал. Потом медленно, методично, хотя с виду непринужденно, стал расхаживать по участку, держа ветку параллельно земле за оба конца.

Благоговейно, как новообращенный спрашивает учителя, отец осведомился:

– Как вы этому обучились?

– Моя мать была водознатчицей. Она мне все показала, когда мне было столько, сколько вашей дочурке.

В каких-то местах ветка начинала легонько подрагивать и клониться к земле.

– Видите? Здесь под нами водяная жила, но она слабая. Пойдем дальше.

Через какое-то время он нашел подходящую жилу и остановился.

– Вот здесь вода по-настоящему хорошая. Чувствуете? – Он передал прутик отцу. – Нет, не так, опустите пониже. Не слишком нажимайте, иначе сломаете; но если поднять выше, вообще ничего не почувствуете.

Мы с папой несколько дней подряд ходили с прутиком по участку и действительно чувствовали, как его тянет вниз, – и именно в местах, указанных бурильщиком. Через пару дней он явился со своим оборудованием, и вся семья собралась посмотреть. Он предположил, что бурить придется футов на двести пятьдесят. Каждый из нас назвал свою цифру, и мать все это записала, чтобы потом посмотреть, кто угадал. Отец назвал триста футов; мать – двести; братик – четыре (это число появилось не случайно: столько ему было лет), а я сказала, что скважина будет глубиной в девяносто восемь футов.

Именно через девяносто восемь футов, с точностью до дюйма, пошла вода. Бурильщик поклонился мне – снимаю, мол, шляпу – и сказал:

– Вот, Джерри, она у тебя маленькая ведьма по части воды.

Что во многих семьях могло показаться любопытной особенностью, для Сэлинджеров, включая меня, было в порядке вещей – бурильщик ведь тоже говорил, что какие-то люди просто имеют от природы такой дар. Если ты знаешь, что бурить надо на девяносто восемь футов, доказывать это даже смешно – вроде тех «опытов» в школе, результат которых известен заранее. Эти «видения» ничем не похожи на «эврику» научных открытий или на восторг, который охватывает тебя, когда ты побеждаешь в азартной игре, – как, например, в тот раз, когда на городском аукционе я угадала, сколько шариков в банке, и получила их все как приз.

Но однажды ночью, посреди долгой засухи, эти мои способности сослужили хорошую службу. Я лежала и вглядывалась в темноту. Всю неделю мне были видения: перед глазами стояли елки, рождественские елки, установленные посреди лужайки и объятые пламенем. Думаю, постоянная опасность ведет к развитию такого рода чувствительности. Ты начинаешь слышать не только ушами. Как дикий зверь, я чуяла опасность в следах на земле и в дуновении ветра. В эту ночь воздух был настолько насыщен электричеством, что пушок на моих руках встал дыбом. Я лежала и вглядывалась в темноту.

Когда мать подожгла дом, я первая учуяла дым, побежала в комнату братишки и твердо сказала: «Мэтью, проснись. Нам нужно отсюда уходить». Может быть, мама и кричала «пожар» – я, право, не помню. Все мое внимание занимала маленькая ручонка в моей руке – во что бы то ни стало мы должны были добраться до входной двери, пока не поздно. Я не знаю, проснулся ли Мэтью или продолжал спать. Иногда нельзя было понять, спит он или бодрствует: например, он заходил ко мне в комнату и писал на стенку, думая, наверное, что пришел в туалет; так что я крепко держала его и на ощупь спускалась по ступенькам. Горела другая лестница, та, что вела на кухню. Мать находилась по ту сторону пламени. Она крикнула: «Сходи за папой. А я позвоню пожарным». Помню, я еще подумала, что это безумие: оставаться там и звонить, ведь огонь в любую минуту мог отрезать пугь к двери. Я выгнала на двор кошек, и они, к моему великому облегчению, ушли. И я следом за ними ступила в теплую осеннюю ночь, крепко держа брата за руку.

Новый дом отца располагался в полумиле от нас, идти туда нужно было вниз по крутой и каменистой проселочной дороге. В долине, лежащей между двумя холмами, стало так темно, что лишь искры плясали перед моими глазами, а больше я не видела ни зги. Такая тьма бывает только в деревне. Что я больше всего люблю в городе, так это то, что там никогда-никогда не бывает такой непроницаемой темноты. Мы были в пижамах, босиком; Мэтью наколол ногу об острый камень и разревелся. Я что-то рассказывала ему, пела песни, чтобы было не так страшно. Мы пришли к папе и сказали, что наш дом горит. Он сразу отправился туда, и мне потом рассказали, что они с матерью сами заливали огонь из шланга – пожарные явились только через полчаса. Где-то среди ночи папа вернулся с пожара и отвез нас в Плейнфилд, к Джонсам, а сам поехал обратно. Не знаю точно, где была мать. Позже она говорила, что не хотела оставлять дом – боялась, что растащат все ценное. Папа, наверное, привез мне из дома какую-то одежду, потому что на следующий день в школе от меня сильно пахло горелым. Одежда моя не сгорела, но еще долго воняла, и довольно сильно.

У меня и мысли не было, что пожар мог возникнуть случайно, я была твердо убеждена, что дом подожгла мать. Я сама пришла к этому выводу. Теперь она говорит, что я была неправа. Возможно, но тогда ее никто не обвинял, а она не спешила ничего объяснять. Только через несколько дней я, сделав большие глаза, передала отцу мамину версию: пахло горелым, но она не обращала внимания, потому что решила, что это мои игрушечные фигурки, которые ты, папа, обжигал в духовке.

Пожарные установили, что огонь вспыхнул в кладовке, в прихожей: спальный мешок лежал слишком близко от электрической лампочки. Это, конечно, дает матери право отрицать, что она имеет к пожару какое-то отношение, но отец мою точку зрения разделял. Он подумал на мать именно потому, что пожар начался в кладовке, где хранилась вся ее одежда. Отец сказал, что она намеренно устроила пожар, чтобы обновить свой гардероб. Другим способом ей было не добиться денег на новые тряпки. Этот случай только подкрепил его давнюю убежденность в том, что женщина на все способна ради тщеславия.

Как только рабочие худо-бедно отделали комнаты, папа забрал меня и брата от соседей, приютивших нас. Забросил к дому, к самому краю скалы над пропастью, а потом поехал к себе, в свое одинокое жилище, – работать.

Первый этаж стоял пустой. Наверху царил ералаш. В ванных комнатах розетки, зубные щетки и все прочее расплавились, растеклись и застыли широкими лужами черного, перекрученного пластика. Все было вверх дном. Я обнаружила своих гербилов [172]172
  Вид мелких грызунов, декоративные формы которых содержаться в домах американцев, как у нас хомячки. (Ред.).


[Закрыть]
мертвыми, они остались запертыми в клетке, не смогли выбраться и убежать, когда огонь охватил комнату. Я долго думала о них, я их жалела.

13
«И дни, и ночи напролет»

Она узор волшебный ткет…

Альфред лорд Теннисон. Госпожа Шалота

После пожара я принялась читать так жадно, словно моя жизнь зависела от этого. Я таскала книги в школу и читала их там, положив под ужасные, завернутые в коричневую бумагу учебники, делая вид, что читаю именно их, эти скучные тома, по страницам которых бродили вызывающе нудные первые переселенцы и толпы нарисованных индейцев, так же, как и белые, одетых с ног до головы. Когда я исчерпала ресурсы детской библиотеки в Плейнфилде, мать стала возить меня за двадцать миль, в Хановер, где мне выдавали по шесть книг на неделю. Книги, которые я выбирала, служили воротами в иные миры – путешествия по чужим странам, путешествия во времени, путешествия в другие галактики, путешествия в страну снов. «К востоку от Солнца и к западу от Луны», «Хроники Нарнии», «Пятеро в пещере контрабандистов», «Тайна Старого Южного озера», «По ту сторону северного ветра», «Бриллиант в окне», «Призрак колокольни», «Складка во времени», «Тэл», книги о волшебнике из страны Оз. Благодаря последним я даже нашла выход из моих кошмаров. Каким-то чудом у меня получилось перенять у Дороти ее технику. Теперь мне достаточно было трижды щелкнуть пятками, закружиться, вихрем пронестись сквозь галактику, прочь из сна, к земному шару, затем к расстеленной географической карте, затем к Корнишу и крыше нашего дома – и наконец рухнуть в свою постель и проснуться. Я нашла ключи, которыми отпирались двери снов, и могла теперь выходить и входить по собственному желанию.

Мои вымышленные братья и сестры, дети семейства Глассов, с их ранним развитием и взрослым кругом чтения, оказались, думаю, в какой-то мере обделенными, лишив себя этих захватывающих детских книг.

Отец иногда возил меня с собой в библиотеку Дартмутского колледжа, где он рылся на полках и время от времени брал какие-то книги. В летнюю жару там всегда царила прохлада, зимой же – уютное тепло; а еще там чудесно пахло пылью, лимонным маслом и старой кожей. Туда вела вращающаяся дверь, сама по себе изумительная, а за нею начиналось обширное пространство покоя, и пол – хотите – верьте, хотите – нет, – состоял из больших черных и белых плиток, словно уходящая почти в бесконечность шахматная доска. Папа научил меня играть в шашки, и мне это нравилось, особенно когда я выигрывала; а также в шахматы, но эта игра мне казалась слишком длинной, и я любила только слонов, которые ходили по диагонали. Пока папа рылся на полках, я с наслаждением играла в разные игры на этих черно-белых клетках.

Там, где клетки кончались, сразу за главным холлом, за длинными столами, под лампами, которые отбрасывали уютные кружочки света, читали студенты. Оттуда я по клеточкам, словно играя в классы, отскакивала назад, в холл с настенными росписями. Думаю, на фресках были индейцы, но я не могла спрашивать – это означало бы нарушить неписанные сэлинджеровские правила хорошего вкуса. Отец выразился язвительно и недвусмысленно, что фрески как род искусства – ниже всякой критики. Так относился он ко всякому «примитиву» – например, к африканским маскам и скульптурам в доме моей подруги Рэчел. С одной стороны, у него были «неподражаемые» китайцы и «благородные» индусы с их «широтой и открытостью взглядов» и тонкими чертами. С другой – примитивные народы, сильные, мускулистые – «великие немытые», в число которых включались негры, латиносы и большинство европейцев. Он подходил к людям с меркой хасида: чем более бледным, хрупким, приверженным к учению выглядит индивидуум, тем он более ценен. В физической крепости и мощи отец видел что-то определенно подозрительное – не кошерное. В каком-то году я получила «отлично» по испанскому языку, и он сказал: «Вот это – да! Оказывается, ты изучаешь язык невежд!»

Не скажу, что такие предрассудки в области культуры в то время были чем-то из ряда вон выходящим, странно тут только то, что их носителем был человек, считавший себя хорошо начитанным. Неужели он и вправду думал, будто испаноговорящие писатели, поэты, художники – все сплошь невежды? Потом я обнаружила, что его знания и эрудиция сосредоточены в весьма узких областях. Он читает со страстью и становится экспертом в любой области, которую любит, а к остальным не притрагивается вовсе.

Его кругозор в основном определяется кинематографом. А в его любимом кино по-испански говорили только прачки-пуэрториканки, да беззубо ухмыляющиеся цыгане из фильмов братьев Маркс. Однажды, когда я училась в средней школе, отец пустился критиковать моих черных одноклассников – «вульгарных», по его словам, как и я сама, – и сказал, что черным вообще недоступно тонкое чувство юмора. «Разве не такие у них рожи?» – спросил он, изобразив широкую дурацкую ухмылку, выкатив глаза и замахав руками. Я возразила: «Папа, да ведь это все в кино, во всамделишней жизни они не такие. Это все для камеры: они ведь знают, что белые именно это хотят увидеть». Выражение его лица изменилось, и он проговорил в задумчивости: «Да…конечно же, ты права. Это справедливо». Нет, он, конечно, не был ханжой и не отстаивал ложные идеи перед лицом очевидности, но точкой отсчета для него оставались голливудские фильмы двадцатых, тридцатых и сороковых годов. Когда мне еще не было двадцати, и я объявила о том, что выхожу замуж за черного, за моего учителя карате, отец ужасно всполошился, но вместо того, чтобы сказать что-нибудь вроде: ты знаешь этого парня всего несколько месяцев, ты еще не закончила школу, у него нет никакой работы – только карате да время от времени игра на гитаре, и так далее, – он заявил, что видел когда-то фильм под названием «Джазмен», а там белая женщина вышла замуж за чернокожего певца, и «жизнь у них сложилась ужасно».

Фильмы он брал обычно в Дартмугской фильмотеке, и мы часто заходили туда, посетив обычную библиотеку. Но кто-то в фильмотеке, по-видимому, проболтался о том, какие именно фильмы берет Дж. Д. Сэлинджер, и с тех пор отец ни разу не переступал ее порога. Не то, чтобы он стыдился своего выбора, – его бесило любое вторжение в его частную жизнь.

Покончив с делами и посетив библиотеки, папа водил меня к Лу или в «Виллидж Грин» и угощал бутербродом с тунцом и жареным картофелем. Затем мы либо шли в Дартмутский книжный магазин, либо направлялись за покупками в Хановерский кооператив. Отец любил свежие продукты, но ходил туда с большой неохотой, потому что запросто мог наткнуться там на кого-то из знакомых и пришлось бы из вежливости поддерживать разговор. Встречи с людьми его страшили. Мне кооперативный магазин нравился больше других, потому что там не пахло аммиаком, мокрыми тряпками, скисшим молоком, или смертью от мясных прилавков, как то бывало в прочих магазинах, например в старом, с дощатыми полами, IGA, или в «Гранд Юнион», где раздавали буклеты S&H с зелеными печатями: мы их брали и заполняли, но никогда ничего не покупали по ним. Когда через несколько лет «Пьюрити супрем», «идеальная чистота», которую он обычно называл «Пьюберти супрем», «идеальная срамота», открыла в Лебаноне супермаркет, отец совсем забросил кооперативный магазин, хотя продукты там были лучше. Он предпочитал атмосферу полной анонимности.

Когда мы ехали домой из Хановера, я старалась молча глядеть в окно, потому что если с отцом заговорить, то он тут же забудет, что ведет машину, перестанет смотреть вперед и т. п. Обратно на дорогу или в свой ряд он вырулит в самый последний момент. Сядете на заднее сидение – будет еще хуже. Он станет без конца оборачиваться. Стоило моему брату хотя бы пикнуть, я бросала на него убийственный взгляд и шипела: «Помолчи, пожалуйста. Ты что, хочешь, чтобы мы перевернулись?» На двухполосном шоссе отец совершал совершенно умопомрачительные обгоны. Когда мы упирались в того, кто ехал слишком медленно – был, как говорится, «тормозом» (в одном из любимых фильмов отца У.К.Филдс получает в наследство миллион долларов и тратит их, разбивая, одну за другой, машины таких нахалов), отец прилипал к бамперу несносной машины, полз на скорости сорок пять миль в час, пока не показывался впереди мало-мальский просвет, и тогда жал на газ. Мы вылетали на встречную полосу, рискуя совершить лобовое столкновение. Отец сворачивал в последнюю секунду. Управляя джипом, никогда нельзя быть уверенным, сможешь ли ты вписаться, или столкнешься со встречным автомобилем. Просто кошмар. Отец заметил, что когда мы в машине, кулаки у меня крепко сжаты, но думал, что это просто привычка.

У бобровой запруды, перед самым въездом в Плейнфилд стоял одинокий дорожный знак: NO PASSING – «не переходить», но одна буква была переделана. «Вы только поглядите, – говорил отец, цокая языком, – NO PISSING! Что сказала бы мисс Чепмен? Представляете?» Каждый раз, как он это говорил, я начинала безудержно хихикать.

Мисс Чепмен, учительнице четвертых классов, это не показалось бы забавным. До тех пор, пока не построили федеральную автомагистраль, мы, отправляясь в Хановер и возвращаясь оттуда, каждый раз проезжали мимо ее дома. Он стоял у самой дороги, коричневый, приземистый, квадратный и, в отличие от соседних, напрочь лишенный каких бы то ни было украшений: ни цветов, ни фигурок на лужайке, ни резных ставней, которые могли бы смягчить суровые контуры этого строения. Мисс Чепмен, как и ее дом, представляла собой полную противоположность буйно цветущему миру миссис Коретт и хорошенькой, молодой миссис Бопр. За целый учебный год в моем табеле появилось лишь одно скупое замечание: «Пегги часто невнимательна на уроках. Она способна работать лучше». Почти по всем предметам у меня были «отлично» или «отлично» с минусом. Единственная плохая оценка, «удовлетворительно» с минусом, была у меня по чистописанию, но если учесть, что всю эту четверть моя правая рука была в гипсе и мне пришлось учиться писать левой, то могло быть и хуже.

Контраст между поднебесными, по ту сторону радуги, мирами, которые открывались мне в книгах, и реальностью нашей классной комнаты в ту зиму стал совершенно невыносимым. Мы высиживали бесконечные часы под слабыми, отвратительно мигающими люминесцентными лампами, погребенные под грудами лиловых, размноженных на ротаторе, упражнений, которые лет тридцать тому назад составила старая дева, чей девиз гласил: «Праздные руки – мастерская дьявола, блуждающий ум – его нерестилище». Чем больше ты делал, тем больше тебе давали этих упражнений – бесконечных, скучных, отупляющих. Я чуть не плакала от отчаяния.

В один из сумрачных дней в конце февраля, на предпоследней перемене, когда нас ожидал еще один бесконечный промежуток тоски, случилось нечто волшебное. Зимой большей частью приходилось уклоняться от снежков, которые бросали мальчишки, и тут было не до шуток: я сама пару раз видела, как один из них клал в середину камни. Тот же самый мальчик резал живых лягушек; в наказание его отец привязал его к дереву и отстегал кнутом. Ябедничать вообще было не в моих правилах, а в этом случае я бы и вовсе поостереглась.

Во время игр мы должны были соблюдать одно непреложное правило, а именно: не спускаться в овраг. Футах в двадцати от края площадки, в сосновом лесу, находился крутой, почти отвесный обрыв. Как на старинных картах, где земля еще не круглая, этот глубокий овраг был пределом известного мира. Однажды на переменке, стоя на самом краешке и заглядывая в овраг, я вдруг почувствовала прилив восторга. Мне показалось, что это и есть тот самый шкаф, за которым вход в Нарнию [173]173
  Клайв Стейлз Льюис – английский христианский писатель и мыслитель, автор детской книги «Лев, колдунья и платяной шкаф». (Ред.).


[Закрыть]
. Я ничего такого заранее не задумывала, но, втайне от всех, соскользнула с края и вступила в другой мир. От такого приключения, от чувства опасности при мысли, что будет, если меня поймают, кружилась голова. Я медленно сползала по склону, боясь оступиться и полететь вверх тормашками. (Уик-энды, когда мы катались на лыжах с горы Эскатни, сослужили мне добрую службу: я научилась боковому скольжению.) На дне оврага, среди сосен, под черным прозрачным льдом бежал ручей. Он извивался между деревьями, как волшебный змей. Обыкновенный белый лед всегда немного шершавый и кататься по нему можно только на коньках – ботинки не скользят. Черный же лед был идеально скользким, даже для ботинок. Я выбралась из оврага заранее, до конца перемены, и брела через поле, когда зазвенел звонок. Было, ради чего жить: у меня появился секрет.

На следующей переменке я сразу прошла через поле в сосновый лес, притворилась, будто занята какой-то воображаемой игрой, а сама краем глаза наблюдала за старостой: как только та отвернулась, я скользнула в овраг. Через несколько дней очарование тайны стало тускнеть; чтобы волшебство продлилось, нужно было с кем-нибудь поделиться. Я рассказала Виоле, и она пошла со мной. Вдруг мы услышали, как кто-то наверху кричит: «Мисс Чепмен идет!»

Мисс Чепмен, как говорила добрая, великодушная Виола, давно бы пора было уйти на пенсию. Она была не злая и не жестокая – она была неистовая. Может быть, я смогу рассказать об этом, не выказывая злобных чувств: ведь она давно умерла. Мисс Чепмен, как горгулья, венчала собой ворота, ведущие в страну кошмаров любого своего питомца. У нее были толстые, ужасные губы, а когда она входила в раж, в уголках скапливались беловатые комки слизи. Когда она, задыхаясь от ярости, набрасывалась на какого-нибудь непослушного ученика, ее морщинистый зоб дрожал, и глаза закатывались, как у дохлого петуха. Набравшись храбрости, мы шептали друг другу одними губами и, конечно же, удостоверившись, что ее поблизости нет: «старая тяпка». Какая там тяпка – секира: она была неумолима и безжалостна, как средневековый боевой топор. «Мисс Чепмен идет!»

Она неслась по игровой площадке, как гунны по равнинам Европы, и направлялась прямехонько к нам. Странное дело: ее приближение запомнилось мне, словно заснятое с борта самолета, – перед моим мысленным взором стоит вся игровая площадка, будто увиденная сверху, что в реальности, конечно же, было невозможно. Мы выкарабкались из оврага, и, словно приговоренные к смерти, которым отказано в милосердной повязке на глаза, увидели перед собой ее побелевшие очи. Мы знали, что она все знает: мы спускались в овраг.

Проступок был просто чудовищным; мне нравится думать, что ни до, ни после того, как Бесстрашная Пегги и Прекрасная Виола вышли за пределы игровой площадки Плейнфилдской начальной школы, никому другому это и в голову не приходило; просто не хватало воображения, чтобы представить себе, какое наказание нас ждет. Мисс Чепмен утратила дар речи. Она только фыркала и плевалась. Вся ее ярость сосредоточилась в пятерне, которой она меня закогтила, как ястреб пичужку, и понесла к себе в гнездо, чтобы там разорвать на куски. Она так трясла Виолу, что бедняжка намочила штаны. Меня она, наверное, тоже трясла, но я этого не помню. Помню, как она тащила нас по длинному полю, и ветер свистел в ушах, а полы коричневого шерстяного пальто мисс Чепмен хлопали меня по щекам; могу лишь предполагать, что Виола болталась с другой стороны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю