Текст книги "Мост"
Автор книги: Манфред Грегор
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Юрген Борхарт и укрощение плоти
Рост – метр семьдесят семь, вес – шестьдесят два килограмма, глаза голубые, волосы светлые. Хорошая выправка, дисциплинирован, таким парнем родители могут гордиться.
– Значит, ты хочешь стать офицером, Юрген?
– Да, папа!
– А ты хорошо обдумал свое решение?
– Конечно, папа!
– Но ведь это трудная профессия, Юрген. Надо уметь подчиняться. А это не всегда легко. Придется делать и то, в разумности чего ты не убежден! Тебя возьмут в ежовые рукавицы, мальчик!
– Все это я знаю, папа. Потому-то я и хочу пробиться повыше!
– Что ты имеешь в виду?
– Надо добиться права приказывать другим, тогда можно будет все делать разумно!
– Но ведь это мало кому удается. Большинству приходится подчиняться до конца своих дней. Словом, утро вечера мудренее, завтра тоже будет еще не поздно. Не обязательно все решать сегодня!
Этот разговор между полковником Клаусом Борхартом и его единственным сыном Юргеном происходил в декабре 1944 года в кабинете отца. В тот же день Юрген отослал заявление и все необходимые документы. А вечером он вместе с матерью проводил отца на вокзал. Тот возвращался на фронт. Его отпуск кончился.
Полковник Клаус Борхарт поцеловал на прощание жену.
Потом крепко пожал руку Юргену.
– Не осрами меня, сынок.
Поезд тронулся. Полковник Борхарт глядел из окна вагона. И они махали ему рукой, пока поезд не скрылся из виду.
Через неделю Юрген получил повестку. Он поехал, сдал экзамен по спортподготовке, его взвесили, измерили, подвергли медицинскому осмотру. Он быстро и четко отвечал на все вопросы и произвел блестящее впечатление. Две недели спустя он получил из части уведомление о зачислении его курсантом офицерского пехотного училища. Этот маленький белый клочок бумаги обрадовал его так, словно то был приказ о производстве в лейтенанты.
С той же почтой пришел конверт с траурной каймой. Полковник Клаус погиб в тот самый день, когда сын его выдержал экзамен в офицерское училище.
– Возьми обратно свое заявление, – потребовала мать.
– Нет! – ответил Юрген.
– Возьми обратно, если у тебя есть сердце!
– Но это же нелогично, мама, я не могу взять заявления обратно. Именно потому, что у меня есть сердце. Как ты думаешь, что сказал бы отец, если бы я теперь забрал заявление?
Мать замолчала. Она молчала весь день, молчала и следующий. Она надолго замолчала и скупо роняла лишь самые необходимые слова.
Как-то Юрген пытался пробить эту стену молчания:
– Мама, постарайся же понять меня, я просто не мог этого сделать, я бы со стыда сгорел!
Но мать вспыхнула:
– Никто никогда не хотел понять меня! Твой отец не хотел, ну, а ты тем более!
И он прекратил свои попытки.
Но Юрген никак не мог понять свою мать, при всем желании не мог. Еще ни разу в жизни он не ударил лицом в грязь. Ни в школе, ни в спорте. Он всегда был в числе лучших. Почему же теперь она хотела склонить его к поступку, которого пришлось бы стыдиться?
Он не понимал, что мать боялась потерять и сына. Ведь в один прекрасный день она могла получить еще один конверт с траурной каймой, а через несколько дней – простреленный бумажник на память о единственном сыне.
Юрген Борхарт был лучшим спортсменом класса. На стометровке он не выходил за пределы двенадцати секунд, прыгал намного дальше шестиметровой отметки и сбивал планку только на высоте 1,55 метра. Гранату бросал почти на всю ширину спортивного поля, плавал быстрее всех и только в боксе однажды потерпел поражение, причем, как назло, от Форста.
Побежден он был не потому, что Форст был сильнее или подвижнее, а лишь потому, что тот уже первым прямым ударом без всякого стеснения хватил его по носу, в то время как Юргену понадобилось два раунда, прежде чем он, наконец, решился ударить в это прыгающее, мелькающее перед глазами лицо.
Два-три раза ему удалось нанести удар, но это привело только к тому, что Форст стал бить еще резче, еще настойчивее обрабатывал кулаками его лицо, пританцовывая и увертываясь с ловкостью дьяволенка. И Борхарт обрадовался, когда тренер прервал бой. Победителем объявили Форста. Вот с этим он никогда не мог примириться, хотя решение было совершенно справедливым.
Юрген Борхарт не привык, чтобы кто-нибудь из их класса побеждал его в каком-либо виде спорта. В его распорядок дня неизменно входили весьма напряженные тренировки. Начинались они с утра принятием холодного душа и зарядкой, жимом лежа и приседаниями, продолжались на ежедневных уроках гимнастики и достигали кульминации, когда Юрген Борхарт в полном одиночестве бегал по гаревой дорожке стадиона. День заканчивался еще одним холодным душем, за которым следовало не меньше десяти упражнений с гирями при открытых окнах.
Юрген не давал себе пощады и тренировался до одурения, если только замечал малейшие признаки слабоволия. Это было верным средством держать себя в узде. В этом он был убежден. По крайней мере до того дня, когда после уроков ему пришлось вернуться в душевую, чтобы захватить забытые там утром тапочки. Он распахнул дверь, вбежал в раздевалку и остановился как вкопанный. Потом пролепетал: «Прошу прощения», – и красный как рак выскочил вон.
А двадцатисемилетняя Зигрун Бауэр, преподавательница гимнастики у девочек, продолжала как ни в чем не бывало извиваться и крутиться под душем, хохоча ему вслед, и по-прежнему оставляла дверь в душевую открытой. Она терпеть не могла запертых дверей.
Уже издали заметив преподавательницу гимнастики, Юрген старался избежать встречи. Но вечером, когда он оставался один в своей комнате, все шло отнюдь не так гладко. Ее нагое тело так и маячило у него перед глазами, едва только он гасил свет. Пробовал бороться с этим, двадцать, тридцать раз выжимал гири. А однажды даже шестьдесят, после чего совершенно выбился из сил. И все же ему не удалось обуздать свою плоть.
В классе к нему относились неплохо. Но как-то не принимали всерьез. Слишком часто он пытался идти всем наперекор, а потом все же уступал. И это всякий раз наносило урон его авторитету.
Когда пришел вызов в казарму, он испытал горькое разочарование. Ведь Юрген собирался стать офицером, и ему совсем не хотелось затеряться в серой солдатской массе. Но он не решался использовать связи отца – стыдился товарищей. И вот теперь он сидел на ветвях каштана у самого моста и целился в американского солдата, который, в свою очередь, направил на него свой автомат.
«Я должен его опередить», – подумал Юрген. И еще: «Надо попасть в него во что бы то ни стало, иначе мне крышка. Ведь этот тип меня заметил».
Юргену не удалось выстрелить первым. Эрнст Шольтен услышал какой-то шум и треск в ветвях каштана. Затем послышался глухой удар.
Как крупные градины, посыпались из плащ-палатки обоймы на распростертое под деревом тело.
«Прощай, Юрген», – подумал Шольтен.
Если смерть маленького Зиги Бернгарда привела его в ярость, то сейчас он ощутил нестерпимую боль. Его так и подмывало бросить винтовку и бежать, но в эту минуту он взглянул на Хорбера. Тот лежал, за пулеметом, ни о чем не подозревая, и палил вовсю. «Интересно знать, – подумал Шольтен, – в кого это он?»
Альберт Мутц схватил карабин и стрелял без передышки. Но человек, укрывшийся за домом, тот, кто, вероятно, и убил Борхарта, все еще стоял там. И Шольтен почувствовал, как ярость подступила к горлу. Он даже почти обрадовался – злость притупляла боль. Прижал к плечу приклад автомата, установил его на непрерывный огонь, поймал в прицел человека, укрывшегося за углом дома, и дал длинную очередь.
Ствол автомата так и рвался вверх, и Шольтен изо всех сил удерживал его в горизонтальном положении.
Но человек за углом исчез, как только первые пули забарабанили по стене.
«Надо сказать остальным, что Борхарт погиб», – подумал Шольтен.
XI
Сколько времени длилась перестрелка? Мальчишки на мосту не поверили бы, скажи им, что с момента появления первого танка не прошло и получаса. Ребята лишь чувствовали, что силы их иссякают.
Они устали, выдохлись, были готовы махнуть на все рукой. Теперь один лишь инстинкт самосохранения мешал им вскочить и удрать, без оглядки. Даже Шольтен больше не вспоминал о генерале и его приказе. Ему, как и всем остальным, хотелось выбраться отсюда, хотелось домой, в постель. Хотелось проснуться на следующее утро, натянуть свои видавшие виды штатские брюки и клетчатую шерстяную фуфайку и отправиться бродить по лесам и полям. Уйти далеко-далеко, чтобы ничего не слышать: ни треска выстрелов, ни грохота разрывов. Хотелось покоя, только покоя. Но прежде всего – уйти с этого моста. Ему вовсе не улыбалось валяться здесь, покорно дожидаясь конца.
«Двоих, – думал он, – уже не стало!» И впервые вспыхнуло в нем что-то похожее на ненависть, ненависть к тем, другим, которые бросили их здесь на произвол судьбы.
Но то, что произошло потом, сразу же завладело его мыслями. Один из американских солдат, маленький, коренастый, стремительно вылетел из ворот дома, словно взяв старт на гаревой дорожке. Вот он помчался, часто перебирая ногами, к каштану возле моста и скрылся за могучим стволом прежде, чем Шольтен успел поймать его на мушку и выстрелить.
«Чего ему надо? – насторожился Шольтен. – Ведь он может прикончить нас одной гранатой!» И все-таки, несмотря на страх, Шольтен невольно почувствовал симпатию к смельчаку. «Великолепный спринтер, – подумал он, – наверняка классный спортсмен!»
Тут из-за каштана высунулся ствол винтовки, – за ним показалось светло-зеленое плечо и рука, а потом и голова: стальная каска и под ней белое пятно – лицо.
«Ведь ничего не стоит влепить ему пулю в лоб, – пронеслось в голове у Шольтена, – отчаянный все-таки парень!»
Но палец замер на спуске, американец же все стоял, прижавшись к стволу, и не стрелял. «Он что-то задумал», – почувствовал Шольтен. И тут солдат из-за дерева крикнул:
– Stick’em up, boys, stick’em up, we don’t fight kids[3]3
Бросьте, ребята, бросьте, мы не воюем с детьми (англ.).
[Закрыть].
И потом на ломаном немецком языке:
– Война кончилась, закрывайте лавочку, ребята, иначе вам всем капут!
«Не трону его, – решил Шольтен, – рука не поднимается. Этот парень мне прямо-таки нравится!» И он нарочито медленно навел на американца дуло автомата.
Тот мгновенно спрятался за дерево. Только тогда Шольтен нажал на спуск и выпустил целую очередь. Но стоило ему прекратить стрельбу, как американец снова высунулся.
– Give up, you son of a bitch, or I’ll blow your brains out![4]4
Сдавайся, сукин сын, не то я прострелю твою дурацкую башку! (англ.).
[Закрыть] – заорал он, и опять Шольтен выпустил длинную очередь по стволу дерева, от которого во все стороны полетели куски коры.
Тут американец бросился назад. Шольтен и Мутц переглянулись.
– Очумелый какой-то, – проговорил Шольтен. И еще: – Просто не могу, духу не хватает!
Светло-зеленый пробежал, вероятно, уже половину пути, Шольтен и Мутц молча провожали его взглядом. Внезапно с правой стороны моста застучал пулемет. Он выплюнул короткую очередь – одну, вторую.
Не добежав метров семи до ворот, американец, вдруг резко повернулся, поднял, словно для присяги, левую руку вверх и выронил из правой винтовку. Он рухнул всей тяжестью и с отчаянным криком покатился по земле, корчась и дергая ногами. Шольтен лишь один раз в жизни слышал, чтобы человек так кричал. Это случилось во время футбольного матча, когда маленькому Зиги Бернгарду, теперь безмолвно лежащему у памятника, ударили бутсой пониже живота.
Раненый извивался по земле и вопил так, что все вокруг, казалось, умолкло. Страшный вопль заглушил все другие звуки. Альберт Мутц прижался лицом к земле, отбросил карабин и обеими руками заткнул уши. Он просто не мог этого слышать. «Видит бог, я не стрелял, не стрелял, – билось в мозгу у Шольтена, – а этой безмозглой скотине приспичило!»
Холодное бешенство овладело им. И он крикнул Хорберу:
– Полюбуйся, гад, полюбуйся! Кончай, слышишь, прекрати сейчас же, гадина, ведь это твоих рук дело!
Но американец вдруг умолк. Совсем.
И Карл Хорбер ничего не ответил. Он молча лежал за пулеметом. Когда же Клаус Хагер начал трясти его, он завалился набок.
Карл Хорбер и нечистая совесть
Он и сам не понимал, почему все так получилось. Но сколько он себя помнил, совесть у него всегда была нечиста. Вечно он совершал какие-то ошибки, делал все не так, как надо, говорил что-нибудь обидное или забывал что-нибудь важное. Причем отнюдь не нарочно. Наоборот, ему хотелось все делать как можно лучше. Хотелось быть хорошим мальчиком, примерным учеником и полезным членом общества, как выражался его отец, всеми уважаемый владелец парикмахерской Фриц Хорбер.
Свою первую ошибку Карл Хорбер совершил при рождении: он стоил жизни своей матери. Конечно, он не был за это в ответе, но вместе с тем так походил на мать, что, глядя на него, отец постоянно вспоминал покойницу; и Карла всю жизнь преследовало какое-то чувство вины перед отцом. Взглянув на сына, тот обычно тяжело вздыхал и спешил в парикмахерскую, чтобы, работая и болтая с клиентами, забыть свое горе. С тех пор как умерла мать, счастье ушло из дома, и в конце концов Фриц Хорбер стал воспринимать все, что случалось в их семье, как удары судьбы.
А уж сынок старался, чтобы всегда что-нибудь да стряслось. Как правило, ничего серьезного, но иной раз события принимали дурной оборот. Началось с того, что однажды в парикмахерскую явился полицейский, отдал честь и сказал Хорберу-старшему:
– Весьма сожалею, но должен сообщить вам печальную весть. Ваш сын Карл попал под машину. Он лежит в больнице. Увы, почти безнадежен!
Полицейский помялся, смущенно откашлялся и, наконец, ушел, а Фриц Хорбер словно окаменел, в полной растерянности уставившись на зажатую в правой руке бритву.
Но как ни безнадежно было состояние маленького Карла, через три месяца он вернулся домой, а еще через две недели стал таким же дерзким, неотесанным и наглым, как прежде. «Дерьмо не тонет», – обычно заявлял Хорбер-старший чуть ли не с гордостью, когда клиенты заговаривали с ним об этом. Может быть, именно из-за своих веснушек, огненно-рыжих волос и торчащих ушей Карл Хорбер еще в самом раннем детстве стал находчивым и бойким на язык. Он очень быстро сообразил, что самые изящные поклоны и самое беспрекословное послушание не помогут снискать ему симпатию окружающих. Он не был привлекательным ребенком, а потому и не пытался им казаться.
Над его внешностью потешались уже с первого класса, да так усердно, что он скоро привык к этому. И злословить стали реже. Все же он довольно часто служил мишенью для острот. В подобных случаях он делал то, что свойственно было его веселому нраву: сам громче всех смеялся, когда слышал насмешки, направленные в его адрес. И тем самым обезоруживал остальных. Он любил прихвастнуть, но и с этим все примирились. Относились к нему в общем неплохо.
И все-таки не проходило дня без затрещины или выговора. Он был типичным законченным неудачником. Высадят, скажем, оконное стекло втроем, но полицейский наверняка пойдет не к Мутцу и не к Форсту. Нет, он явится в парикмахерскую и, уведомляя Хорбера-старшего о последнем проступке его отпрыска, непременно придаст своему лицу выражение искреннего сочувствия к человеку, на долю которого, надо признать, выпали тяжкие испытания.
Полицейский сообщал все это таким тоном, как если бы хотел сказать: «И ты, и я избавились бы от лишних хлопот, если бы положение твоего сына, когда он лежал в больнице, действительно оказалось безнадежным». Для полицейского выбитые стекла были одним из «недозволенных деяний», о которых он обязан был еженедельно докладывать начальству.
Но выбитыми стеклами дело не ограничилось. И когда однажды ночью сгорел стог сена и свидетели показали, что его подожгли подростки, полицейский пошел прямо к своему старому приятелю Фрицу Хорберу, и Карл авансом получил положенные ему оплеухи, хотя начисто отрицал свою вину. Прошло немало времени, прежде чем он сознался, что в тот вечер был в кино на фильме для взрослых. Хорбер-старший был удовлетворен вдвойне: и стога сена сын не поджигал, и оплеухи получил не зря.
Учился Хорбер сравнительно не плохо. Впрочем, мог бы и намного лучше, если бы отличался большим прилежанием. Но он брал в руки учебник лишь тогда, когда ему неминуемо грозила плохая оценка.
– Чрезвычайно одарен, – сказал о нем классный наставник Штерн, – но безнадежно ленив.
Однажды они писали контрольную работу по химии. Хорбер справился с заданием довольно быстро и передал листок с ответами Вальтеру Форсту, который подавал отчаянные сигналы бедствия. Списав, Форст вернул листок.
Через восемь дней работу роздали. Хорбер получил самый низкий балл. «Все списано у Форста», – резюмировал учитель.
Форст пошел к классному наставнику и объяснил, как все случилось, да что толку?..
«Это хорошо, что ты такой честный, – сказал тот. – Но, к сожалению, я вынужден и тебе поставить тот же балл».
Именно тогда Вальтер Форст и задумался впервые, есть ли смысл помогать другу, если тем самым только вредишь себе.
Карл Хорбер никогда над этим не задумывался. В сущности, он был трусоват, но, может быть, именно поэтому и оказывался непременным участником самых невероятных проделок. Славой отчаянного парня и сорвиголовы он был обязан в первую очередь своему длинному языку. И тщательно избегал всего, что могло нанести ущерб этой славе.
Одной из самых любимых игр в классе была игра в «слабо». Правила ее отличались чрезвычайной простотой. Едва только кто-либо из ребят похвалится, что выкинет какой-нибудь из ряда вон выходящий номер, как остальные тут же хором кричат: «Слабо!» И если пообещавший не был трусом, ему приходилось держать слово.
Странно, но Шольтен, Мутц, Форст, Хагер, да и все остальные попадали в столь щекотливое положение, может быть, раз в месяц. Хорбер же почему-то почти ежедневно.
Однажды учитель Штерн задал им на понедельник довольно много. Хорбер кичливо заявил:
– Знаете, что я сделаю? Ни черта не сделаю, и все тут. Приду в понедельник в школу и скажу: «Простите, господин учитель, но мне показалось, что вы задали чересчур много!»
Говоря это, он не придавал своим словам никакого значения. Ему просто захотелось еще раз показать, что ему все нипочем. Класс это тоже понимал, и едва Хорбер закрыл рот, со всех сторон посыпалось:
– Слабо тебе, Хорбер, спорим, что слабо!
В ту же секунду Хорбер почувствовал, что опять зарвался. Но признаться в этом он не мог. Только бы не стать посмешищем для ребят! Он сделает то, что обещал.
В понедельник, когда учитель Штерн велел открыть домашние тетради, тощий рыжий Хорбер поднялся и деланно небрежным тоном протянул:
– Простите, господин учитель, но я не выполнил домашнего задания, вы задали…
– Хорошо, – перебил его Штерн, не дав ему договорить, – побеседуем об этом после урока.
Но Хорбер не успокоился и начал еще раз:
– Господин учитель, вы задали…
– Я же тебе сказал, побеседуем об этом после урока!
Тут уж Хорбера понесло, ведь речь шла о его чести.
– Господин учитель, вы задали чересчур много, и поэтому я ничего не сделал.
Уф, наконец-то! Пусть теперь кто-нибудь попробует сказать, что ему слабо сдержать свое слово! Для него вообще не существует этого «слабо»! Но его самоотверженное выступление не дало ожидаемого эффекта.
– Послушай, Хорбер, – сказал учитель Штерн-,– я вижу, ты немного взволнован. Прогуляйся-ка на свежем воздухе. Вернешься, когда придешь в себя! – В классе сдержанно захихикали, и Хорбер почувствовал, что опять остался в дураках.
После урока он подошел к Штерну, чтобы извиниться.
– Простите, господин учитель, я не хотел сделать ничего дурного. Просто не желал показаться трусом!
– Хорбер, – спросил его Штерн, – а если я сейчас пойду в класс и расскажу всем о нашей с тобой беседе, что тогда?
Хорбер покраснел.
– Лучше не надо, господин учитель, – смущенно пробормотал он.
– Понимаешь, Хорбер, по-моему, собственное достоинство теряешь именно тогда, когда дразнишь учителя только для того, чтобы отличиться перед классом!
Хорбер ещё раз извинился, сказал, что он отважился на все это, не подумав, просто так, без всякого умысла, а потом уже не мог пойти на попятный. Учитель долго молча смотрел на него, а потом сказал:
– Хорбер, я вообще никогда не обижаюсь на своих учеников. Ведь я и сам когда-то был сорванцом! Но не, забывай об этом случае и на будущее возьми себе за правило: сначала подумай, потом говори!
Вне себя от радости, что так дешево отделался, Хорбер тут же наобещал с три короба и в тот момент был твердо убежден, что, выполнит свое обещание. Но ровно через два часа, во время последней перемены, Хорбер заявил:
– В такую погоду просто срам протирать штаны за партой! Хорошо бы смыться с последнего урока и махнуть на речку!
Оглушительный хохот всей компании, а потом реплики:
– Слабо, Хорбер, наверняка сдрейфишь, спорим, что сдрейфишь!
Карл сложил свои книжки и ушел, не успев даже сообразить, что делает.
Он преспокойно вышел из ворот школы и направился к пляжу. И только на берегу ему пришло в голову, что у него ведь нет с собой ни плавок, ни полотенца, и он, раздосадованный, поплелся домой. А после уроков его особой занялся педагогический совет, и, как ни защищал его классный наставник Штерн, ему все-таки влепили выговор, уже третий по счету. Хорберу-старшему опять пришлось пойти на поклон к директору и просить его сменить гнев на милость.
Всего один-единственный раз Шольтен пригласил на рыбалку своего дружка Хорбера, и, конечно, не замедлило произойти то, чего никогда не случалось с самим Шольтеном. Их накрыли.
Собственно говоря, накрыли-то одного Хорбера. Шольтен сориентировался быстрее и спрятался в кустах прежде, чем арендатор водоема успел схватить его.
И снова в салоне Хорбера-старшего появился полицейский, и опять посыпались звонкие оплеухи. Но Хорбер уперся на том, что рыбачил совсем один и что арендатор, несомненно, ошибается, утверждая, что видел двоих. Благодаря уважению, с которым в городе относились к его отцу, дело еще раз замяли, и все обошлось без серьезных последствий.
В этой истории было только одно «но». Отныне Фриц Хорбер стал требовать от сына точного отчета о каждой минуте, проведенной вне дома, и на визиты к школьным приятелям был наложен строжайший запрет. Ведь друзья могли приходить к нему домой.
У него наверху они могли беситься сколько душе угодно. Особенно часто в мансарде у Карла засиживались Форст и Мутц, и отец не имел ничего против, если они занимались иной раз до поздней ночи.
А чем только мальчишки не занимались! Играли они, к примеру, в пленника. До чего же увлекательная игра! Одного связывали, а двое других следили по часам, сколько времени уйдет у него на то, чтобы выпутаться. Ставили они и химические опыты, с одной лишь целью – получить порох. Однажды Мутц поднес какую-то адскую смесь слишком близко к пламени спиртовки, раздался оглушительный взрыв, и все разлетелось вдребезги.
Отец Хорбера, задыхаясь, примчался к ним наверх:
– Что тут у вас случилось, господи, что случилось?!
Увидев ребят целыми и невредимыми, но с опаленными бровями и ресницами и покрытыми копотью лицами, он набросился на них:
– Черт побери, кто это вас научил этим мерзостям?
– Наш учитель химии, – с невинным видом ответил Карл Хорбер, стоически принимая здоровенную затрещину, которую отвесил ему отец.
После истории с порохом они долго не собирались в мансарде у Хорбера. И вообще Хорбер стал удивительно замкнутым.
– Уж не завелась ли у малютки Хорбера какая-нибудь зазноба? – поддел его Форст, и Хорбер мгновенно залился краской. Но Форст тут же забыл о своей догадке и больше к этому не возвращался.
В жизнь Карла и на самом деле вошло нечто пробудившее в нем жгучее любопытство. В парикмахерской его отца появилась новая помощница, девушка лет двадцати двух. У нее были длинные иссиня-черные волосы, смуглая кожа, придававшая ее облику что-то цыганское, и зеленые глаза. Поверх белого халата она носила узкий черный поясок из лакированной кожи, настолько туго стягивавший талию, что Карл не раз задавался вопросом, как только бедняжка не задохнется.
В их доме все изменилось с тех пор, как она стала жить и работать там. Отец отвел ей каморку под крышей, рядом с комнатой сына. Он полагал, что знает его по крайней мере в этом отношении, и имел на то известные основания.
И действительно, в жизни Карла Хорбера внешне не наступило перемен, разве только он стал появляться в салоне чаще, чем обычно, чтобы сказать несколько незначащих фраз и уйти.
Теперь он почти все вечера проводил дома и непривычно рано поднимался к себе в комнату. Он сам не понимал, как относится к Барбаре – так звали девушку, – но, не отдавая себе в том отчета, он упорно старался держаться поближе к ней и всегда оказывался дома, если знал, что она никуда не собирается. Однако стоило ей заговорить с ним, как он краснел, отвечал бестолково, невпопад и тут же уходил. Иногда ему казалось, что он влюблен в Барбару, но потом его отталкивала ее манера говорить, двигаться, изгибаясь и слегка покачивая бедрами, и мерить клиентов расчетливо оценивающим и в то же время кокетливым взглядом. Как только он оказывался в ее обществе, его начинали раздирать несовместимые желания: хотелось и быть с ней и в то же время удрать от нее подальше. Ко всему этому примешивалось любопытство.
В один прекрасный день Карл Хорбер вырезал из дерева небольшую втулку и принес из подвала молоток. Он приставил втулку к одному из больших сучков в дощатой перегородке, отделявшей его комнату от каморки Барбары. Двух-трех ударов оказалось достаточно, чтобы сучок вылетел. Он вбил в него маленький гвоздик, так что в любое время мог воткнуть сучок в гнездо или вынуть его оттуда. Потом отшлифовал сучок наждачной бумагой и смазал маслом.
В тот день он отправился спать особенно рано.
Заслышав на лестнице ее шаги, он выключил свет в своей комнате, выскользнул из постели и прокрался к противоположной стене. Ловко вытащив сучок из гнезда, он прижался глазом к отверстию, а сердце его колотилось так громко, что он боялся, как бы Барбара не услышала.
Она вошла к себе. «То, что я сейчас делаю, не очень красиво, – думал Карл. – Ах, черт побери, как некрасиво! Но ведь она не знает об этом, да и никто не знает!»
В груди у него бушевали самые противоречивые чувства. Он уже хотел было тихонько нырнуть обратно в постель, но любопытство взяло верх.
Ждать ему пришлось довольно долго. Девушка прилегла на кровать, взяла, не глядя, с ночного столика сигарету и спички и долго лежала так, глядя в потолок и медленно, глубоко затягиваясь. Казалось, этому конца не будет. Карл почувствовал, что его босые ноги совсем окоченели, и уже вторично собрался было вернуться в постель.
Но тут Барбара встала, сбросила белый халат на спинку стоявшего возле кровати стула и разделась. Он потерял ее на время из виду, но слышал, как она наливала воду в тазик, растиралась полотенцем и чистила зубы.
«Какие, в сущности, обычные звуки, – размышлял Хорбер, – ничего волнующего!» Потом он увидел, как она подошла к кровати, надела ночную рубашку, откинула одеяло и погасила свет. Но и в этом тоже не было ничего волнующего.
Абсолютно ничего.
И все же на следующий вечер Хорбер опять стоял у перегородки, подсматривал через отверстие и слышал, как колотится его сердце. Повторилось это и на третий и на четвертый день. Через неделю ежевечернее дежурство у перегородки уже прочно вошло в его распорядок дня. «Это моя тайна», – думал Хорбер. Тайна, которой он не поделился бы ни с кем. Даже на исповеди.
Однажды они целой компанией отправились на пляж и разлеглись на солнышке. Всеми овладела блаженная истома. Вдруг Форста осенило:
– Давайте полезем в воду, нырнем под перегородку и познакомимся с женским пляжем поближе.
Все в восторге. И Мутц, и Форст, и Хагер. Только Хорбер отмахивается.
– Бросьте, детки, то, что вы там увидите, только охоту отобьет, – произносит он тоном знатока и лениво переваливается на спину, жмурясь на солнце.
– Ну ладно, брось загибать, – возмущается Форст. – Ты просто скулишь, потому что тебе слабо переплыть на ту сторону.
Это верно. Хорбер плохо плавает и боится глубины.
Все хохочут.
И тогда у Хорбера, хвастунишки Хорбера, обещавшего учителю больше никогда не бахвалиться, опять получается «короткое замыкание».
– То, что вы там увидите, дети мои, я вижу каждый день, – произносит он небрежно. – Только крупным планом, как в кино!
О чем это он? Трое навострили уши. О пикантных книжках? Или картинках? Время от времени среди мальчиков ходят по рукам такие вещи. Правда, не часто, но все же… Кто-кто, а Форст-то знал, с какой стороны приняться за Хорбера, чтоб развязать ему язык.
– Ну, это ты загнул, Карл!
– Загнул? – вспыхивает Хорбер. – Возьми свои слова обратно, слышишь? А то получишь по физиономии!
Но Форст не унимается.
– Докажи, Хорбер, – язвительно тянет он, – мы ведь тоже не прочь взглянуть, что у тебя там такое. А загибать каждый умеет!
И Хорбер, вновь распалившись и не соображая, что делает, брякнул:
– Да пожалуйста! Если угодно, приходите сегодня в восемь вечера ко мне. Собрались, мол, сыграть в скат. Ясно?
Вечером они встречаются в комнатке Хорбера, Хагер принес колоду карт. На маленьком круглом столике посреди комнаты тускло светится ночничок. Между стеной и столом – ширма.
– Послушай, включи-ка нормальное освещение! – требует Мутц, как только они входят.
– Светлее нельзя, – шепчет Хорбер с таинственным видом. – Иначе зрелища не получится. Должно быть совсем темно, особенно там, у стены.
Совесть у него нечиста, и в глубине души он побаивается. Побаивается, что свет все-таки проникнет сквозь отверстие в соседнюю комнату. Но старается держаться бодро.
– Ребята, сейчас мы сядем за карты. По моему сигналу каждый из вас повторит вслед за мной все, что я покажу. Но говорить можно только о картах, и ни о чем другом. Ясно?
Они уселись за стол и начали играть. Их было четверо, поэтому каждому поочередно приходилось пасовать. Спустя некоторое время они услыхали, что кто-то поднимается по лестнице, и Хорбер сказал:
– Теперь я сыграю соло.
Он положил карты на стол, на цыпочках подкрался к стене и заглянул в отверстие. Потом высунулся из-за ширмы и знаком подозвал Хагера. Тот надолго прилип к отверстию. Наконец Хорбер потянул его за рукав:
– Дай сыграть и другому, Хагер.
Форст лишь взглянул в отверстие, обернулся к сидящим за столом и многозначительно подмигнул. Потом отошел от стены и присоединился к остальным:
– Ого, Хорбер! Заходишь сразу с козырей! – и цинично ухмыльнулся.
Наконец очередь дошла до Мутца. Он всем телом прильнул к стене. «Красивая какая! – подумал он. – Сколько в ней прелести!»
Но потом его вдруг охватила острая жалость к девушке, и он резко обернулся:
– Хорбер, это просто подло! Гадко и подло! Этого я от тебя не ожидал!