Текст книги "Фома Гордеев"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Отца он боялся, но любил его. Громадный рост Игната, его трубный голос, бородатое лицо, голова в густой шапке седых волос, сильные длинные руки и сверкающие глаза – всё это придавало Игнату сходство со сказочными разбойниками.
Однажды, когда ему шел уже восьмой год, Фома спросил отца, только что возвратившегося из продолжительной поездки куда-то:
– Ты где был?
– По Волге ездил...
– Разбойничал? – тихо спросил Фома.
– Что -о? – протянул Игнат, и брови у него дрогнули.
– Ведь ты разбойник, тятя? Я знаю уж...– хитро прищуривая глаза, говорил Фома, довольный тем, что так легко вошел в скрытую от него жизнь отца.
– Я – купец! – строго сказал Игнат, но, подумав, добродушно улыбнулся и добавил: – А ты – дурашка!.. Я хлебом торгую, пароходами работаю, -видал "Ермака"? Ну вот, это мой пароход... И твой...
– Больно большой он...-со вздохом сказал Фома.
– Ну, я куплю тебе маленький, докуда ты сам маленький, – ладно?
– Ладно! – согласился Фома, но, задумчиво помолчав, вновь с сожалением протянул: -А я думал, что ты то– о– же разбойник...
– Я тебе говорю – торговец я! – внушительно повторил Игнат, и в его взгляде на разочарованное лицо сына было что-то недовольное, почти боязливое...
– Как дедушка Федор, калачник? – подумав спросил Фома.
– Ну вот, как он... только богаче я, денег у меня больше, чем у Федора...
– Много денег?
– Ну... и еще больше бывает...
– Сколько у тебя бочек?
– Чего?
– Денег-то?
– Дурашка! Разве деньги бочками меряют?
– А как же? – оживленно воскликнул Фома и, обратив к отцу свое лицо, стал торопливо говорить ему: -Вон в один город приехал разбойник Максимка и у одного там, богатого, двенадцать бочек деньгами насыпал... да разного серебра, да церковь ограбил... а одного человека саблей зарубил и с колокольни сбросил... он, человек-то, в набат бить начал...
– Это тебе тетка, что ли, рассказала? – спросил Игнат, любуясь оживлением сына.
– Она, а что?
– Ничего! – смеясь, сказал Игнат. – То-то ты и отца в разбойники произвел...
– А может, ты был давно когда? – опять возвратился Фома к своей теме, и по лицу его было видно, что он очень хотел бы услышать утвердительный ответ.
– Не был я... брось это...
– Не был?
– Ну, говорю ведь -не был! Экой ты какой... Разве хорошо -разбойником быть? Они... грешники все, разбойники-то. В бога не веруют... церкви грабят... их проклинают вон, в церквах-то... Н– да... А вот что, сынок, – учиться тебе надо! Пора, брат, уж... Начинай-ка с богом. Зиму-то проучишься, а по весне я тебя в путину на Волгу с собой возьму...
– В училище буду ходить? – робко спросил Фома.
– Сперва дома с теткой поучишься... И скоро мальчик с утра садился за стол и, водя пальцем по славянской азбуке, повторял за теткой: .,
–Аз... буки... веди...
Когда дошли до -бра, вра, гра, дра, мальчик долго не мог без смеха читать эти слоги. Эта мудрость давалась Фоме легко, я вот он уже читает первый псалом первой кафизмы Псалтиря:
– "Бла -жен му -ж... иже не иде на... со -вет не -че -сти -вых..."
– Так, миленький, так! Так, Фомушка, верно! – умиленно вторит ему тетка, восхищенная его успехами...
– Молодец Фома! – серьезно говорил Игнат, осведомляясь об успехе сына...-Едем весной в Acтpaхань, а с осени– в училище тебя!
Жизнь мальчика катилась вперед, как шар под уклон. Будучи его учителем, тетка была и товарищем его игр. Приходила Люба Маякина, и при них старуха весело превращалась в такое же дитя, как и они. Играли в прятки, в жмурки; детям было смешно и приятно видеть, как Анфиса с завязанными платком глазами, разведя широко руки, осторожно выступала по комнате и "все-таки натыкалась на стулья и столы или как она, ища их, лазала по разным укромным уголкам, приговаривая:
– Ах, мошенники... Ах, разбойники... где это они тут забились?
Солнце ласково и радостно светило ветхому, изношенному телу, сохранившему в себе юную душу, старой жизни, украшавшей, по мере сил и уменья, жизненный путь детям...
Игнат рано утром уезжал на биржу, иногда не являлся вплоть до вечера, вечером он ездил в думу, в гости или еще куда-нибудь. Иногда он являлся домой пьяный, – сначала Фома в таких случаях бегал от него и прятался, потом привык, находя, что пьяный отец даже лучше, чем трезвый: и ласковее, и проще, и немножко смешной. Если это случалось ночью – мальчик всегда просыпался от его трубного голоса:
– Анфиса -а! Сестра родная! Допусти ты меня к сыну, – к наследнику – допу -усти!
А тетка уговаривала его укоризненным, плачущим голосом:
– Иди, иди, дрыхни, знай, леший ты, окаянный! Ишь назюзился! Седой ведь уж ты...
– Анфиса! Сына я могу видеть? Одним глазом?..
– Чтоб у тебя лопнули оба от пьянства твоего... Фома знал, что тетка не пустит отца, и снова засыпал под шум их голосов. Когда ж Игнат являлся пьяный днем – его огромные лапы тотчас хватали сына, и с пьяным, счастливым смехом отец носил Фому по комнатам и спрашивал его:
– Фомка! Чего хочешь? Говори! Гостинцев? Игрушек? Проси, ну! Потому ты знай, нет тебе ничего на свете, чего я не куплю. У меня – миллён! И еще больше будет! Понял? Всё твое!
И вдруг восторг его гас, как гаснет свеча от сильного порыва ветра. Пьяное лицо вздрагивало, глаза, краснея, наливались слезами, и губы растягивались в пугливую улыбку.
– Анфиса! Ежели он помрет – что я тогда сделаю? И вслед за этими словами бешенство овладевало им.
– Сожгу всё! – ревел он, дико уставившись глазами куда-нибудь в темный угол комнаты. – Истреблю! Порохом взорву!
– Бу -у -дет, безобразная ты образина! Али ты младенца напугать хочешь? Али, чтобы захворал он, желаешь? – причитала Анфиса, и этого было достаточно, чтоб Игнат поспешно исчезал, бормоча:
– Ну -ну-ну! Иду, иду... Ты только не кричи! Не пугай его...
А если Фоме нездоровилось, отец его, бросая все свои дела, не уходил из дома и, надоедая сестре и сыну нелепыми вопросами и советами, хмурый, с боязнью в глазах, ходил по комнатам сам не свой и охал.
– Ты что бога-то гневишь? – говорила Анфиса. – Смотри, дойдет роптанье твое до господа, и накажет он тебя за жалобы твои на милость его к тебе...
– Эх, сестра! – вздыхал Игнат. – Ты пойми, – ведь ежели что – вся жизнь моя рушится! Для чего жил?.. Неизвестно...
Подобные сцены и резкие переходы отца от одного настроения к другому сначала пугали мальчика, но он скоро привык к ним и, видя в окно отца, тяжело вылезавшего из саней, равнодушно говорил:
– Тетя! Опять пьяный приехал тятька-то.
Пришла весна – и, исполняя свое обещание, Игнат взял сына с собой на пароход, и вот пред Фомой развернулась новая жизнь.
Быстро несется вниз по течению красивый и сильный "Ермак", буксирный пароход купца Гордеева, и по оба бока его медленно движутся навстречу ему берега Волги, – левый, весь облитый солнцем, стелется вплоть до края небес, как пышный зеленый ковер, а правый взмахнул к небу кручи свои, поросшие лесом, и замер в суровом покое.
Между ними величаво простерлась широкогрудая река, бесшумно, торжественно и неторопливо текут ее воды; горный берег отражается в них черной тенью, а с левой стороны ее украшают золотом и зеленым бархатом песчаные каймы отмелей, широкие луга. То тут, то там, по горе и в лугах, являются селенья, солнце сверкает на стеклах окон изб и на парче соломенных крыш, сияют, в зелени деревьев, кресты церквей, лениво кружатся в воздухе серые крылья мельниц, дым из трубы завода вьется в небо. Толпы ребятишек в синих, красных и белых рубашках, стоя на берегу, провожают громкими криками пароход, разбудивший тишину на реке, из-под колес его к ногам детей бегут веселые волны. Вот куча ребят уселась в лодку, они спешно гребут на средину реки, чтоб покачаться на волнах. Из воды смотрят вершины деревьев, иногда целые купы их затоплены разливом и стоят среди волн, как острова. Откуда-то с берега тяжелым вздохом доносится заунывная песня:
– 0-э-о-о-eщo-o-разок!
Пароход обгоняет плоты, заплескивая их волной. Бревна ходуном ходят под ударами набежавших волн; плотовщики в синих рубахах, пошатываясь на ногах, смотрят на пароход, смеются и что-то кричат. Дородная красавица-беляна боком идет по реке; желтый тес, нагруженный на ней, блестит золотом и тускло отражается в мутной вешней воде. Пассажирский пароход идет навстречу и свистит -гулкое эхо свиста прячется в лесу, в ущельях горного берега, умирает там. По средине реки сшибаются волны двух судов, бьются о борта их, и суда покачиваются. На пологом склоне горного берега раскинуты зеленые ковры озими, бурые полосы земли под паром и черные – вспаханной под яровое. Птицы, маленькими точками, вьются над ними, ясно видны на голубом пологе неба; стадо пасется невдалеке, – издали оно кажется игрушечным; маленькая фигурка пастуха стоит, опираясь на падог, и смотрит на реку.
Всюду блеск, простор и свобода, весело зелены луга, ласково ясно голубое небо; в спокойном движении воды чуется сдержанная сила, в небе над нею сияет щедрое солнце мая, воздух напоен сладким запахом хвойных деревьев и свежей листвы. А берега всё идут навстречу, лаская глаза и душу своей красотой, и всё новые картины открываются на них.
На всем вокруг лежит отпечаток медлительности; всё -и природа и люди -живет неуклюже, лениво, – но кажется, что за ленью притаилась огромная сила, – сила необоримая, но еще лишенная сознания, не создавшая себе ясных желаний и целей... И отсутствие сознания в этой полусонной жизни кладет на весь красивый простор ее тени грусти. Покорное терпение, молчаливое ожидание чего-то более живого слышатся даже в крике кукушки, прилетающем по ветру с берега на реку... Заунывные песни точно просят о помощи... Порой в них звучит удаль отчаяния... Река отвечает песням вздохами. И задумчиво качаются вершины деревьев... Тишина...
Целые дни Фома проводил на капитанском мостике рядом с отцом. Молча, широко раскрытыми глазами смотрел он на бесконечную панораму берегов, и ему казалось, что он движется по широкой серебряной тропе в те чудесные царства, где живут чародеи и богатыри сказок. Порой он начинал расспрашивать отца о том, что видел. Игнат охотно и подробно отвечал ему, но мальчику не нравились ответы: ничего интересного и понятного ему не было в них, и не слышал он того, что желал бы услышать. Однажды он со вздохом заявил отцу:
– Тетя Анфиса знает лучше тебя...
– Что она знает? – спросил Игнат, усмехаясь.
– Всё, -убежденно ответил мальчик.
Чудесные царства не являлись пред ним. Но часто на берегах реки являлись города, совершенно такие же. как и тот, в котором жил Фома. Одни из них были побольше, другие – поменьше, но и люди, и дома, и церкви-всё в них было такое же, как в своем городе. Фома осматривал их с отцом, оставался недоволен ими и возвращался на пароход хмурый, усталый.
– Вот завтра приедем в Астрахань...– сказал однажды Игнат.
– А она – такая же, как все?
– Ну, известно!.. А то– какая же?
– А за ней что?
– Море... Каспийское море называется.
– А что в нем есть?
– Рыба, чудак! Что может в воде быть?
– Город -от Китеж в воде стоит...
– То – другое дело! То – Китеж... В нем – одни праведники жили.
– А в море праведные города не бывают?
– Не бывают...– сказал Игнат и, помолчав, прибавил: – Вода морская горькая, пить ее нельзя...
– А за морем опять земля будет?
– Известно! Море-то должно же края иметь. Оно – как чашка...
– И опять города там?
– И опять города, – а как же? Только там уж не наша земля будет, а персидская... Видал персияшек, которые вот на ярмарке -то – шептала, урюк, фисташка?
– Видал, – ответил Фома и задумался. Однажды он спросил отца:
– Много еще земли-то?
– Земли, брат, – о -очень много!
– А на ней всё одинаковое?
– То есть что?
– Города и всё...
– Ну, конечно.. Всё одинаково...
После многих таких разговоров мальчик стал реже, не так упорно смотреть вдаль вопрошающим взглядом черных глаз...
Команда парохода любила его, и он любил этих славных ребят, коричневых от солнца и ветра, весело шутивших с ним. Они мастерили ему рыболовные снасти, делали лодки из древесной коры, возились с ним, катали его по реке во время стоянок, когда Игнат уходил в город по делам. Мальчик часто слышал, как поругивали его отца, но не обращал на это внимания и никогда не передавал отцу того, что слышал о нем. Но однажды, в Астрахани, когда пароход грузился топливом, Фома услыхал голос Петровича, машиниста:
– Приказал валить столько дров, – тьфу, несообразный человек! Загрузит пароход по самую палубу, а потом орет – машину, говорит, портишь часто... масло. говорит, зря льешь...
Голос седого и сурового лоцмана отвечал:
– А всё жадность его непомерная – дешевле здесь топливо, вот он и старается... Жаден, дьявол!
– Жаден...
Повторенное несколько раз кряду слово запало в память Фомы, и вечером, ужиная с отцом, он вдруг спросил его:
– Тятя!
– Ась?
– Ты жадный?
На вопросы отца он передал ему разговор лоцмана с машинистом. Лицо Игната омрачилось, и глаза гневно сверкнули.
– Вот оно что!.. -проговорил он, тряхнув головой. – Ну, ты не тово, – не слушай их. Они тебе не компания, – ты около них поменьше вертись. Ты им хозяин, они – твои слуги, так и знай. Захочем мы с тобой, и всех их до одного на берег швырнем, – они дешево стоят, и их везде как собак нерезаных. Понял? Они про меня много могут худого сказать, – это потому они скажут, что я им полный господин. Тут всё дело в том завязло, что я удачливый и богатый, а богатому все завидуют. Счастливый человек – всем людям враг...
Дня через два на пароход явились новые и лоцман и машинист.
– А где Яков? – спросил мальчик.
– Рассчитал я его... прогнал!
– За то?
– За то самое...
– И Петровича?
– И его.
Фоме понравилось то, что отец его может так скоро переменять людей на пароходе. Он улыбнулся отцу и, сойдя вниз на палубу, подошел к одному матросу, который, сидя на полу, раскручивал кусок каната, делая швабру.
– А лоцман-то новый уж,– объявил Фома.
– Знаем... Доброго здоровьица, Фома Игнатьич! Как спал-почивал?
– И машинист новый...
– И машинист... Жалко Петровича-то?
– Нет.
– Ну? А он до тебя такой ласковый был...
– А зачем он тятю ругал?
– О? Али он ругал?
– Ругал, я ведь слышал...
– Мм... а отец-то тоже, значит, слышал?
– Нет, это я ему сказал...
– Ты... Та -ак...– протянул матрос и замолчал, принявшись за работу.
– А тятя мне говорит: "Ты, говорит, здесь хозяин... всех, говорит, можешь прогнать, коли хочешь..."
– Такое дело!.. – сказал матрос, сумрачно поглядывая на мальчика, оживленно хваставшего пред ним своей хозяйской властью. С этого дня Фома заметил, что команда относится к нему как-то иначе, чем относилась раньше: одни стали еще более угодливы и ласковы, другие не хотели говорить с ним, а если и говорили, то сердито и совсем не забавно, как раньше бывало. Фома любил смотреть, когда моют палубу: засучив штаны по колени, матросы, со швабрами и щетками в руках, ловко бегают по палубе, поливают ее водой из ведер, брызгают друг на друга, смеются, кричат, падают, – всюду текут струи воды, и живой шум людей сливается с ее веселым плеском. Раньше мальчик не только не мешал матросам в этой шуточной и легкой работе, но принимал деятельное участие, обливая их водой и со смехом убегая от угроз облить его. Но после расчета Петровича и Якова он чувствовал, что теперь всем мешает, никто не хочет играть с ним и все смотрят на него неласково.
Удивленный и грустный, он ушел с палубы наверх, к штурвалу, сел там и стал с обидой задумчиво смотреть на синий берег и зубчатую полосу леса. А внизу, на палубе, игриво плескалась вода и матросы весело смеялись... Ему очень хотелось к ним, но что-то не пускало его туда.
"Держись от них подальше, – вспомнил он слова отца, -ты им хозяин..."
Тогда ему захотелось что-нибудь крикнуть матросам – что-нибудь грозное и хозяйское, так, как отец кричит на них. Он долго придумывал– что бы? И не придумал ничего... Прошло еще дня два, три, и он ясно понял, что команда не любит его. Скучно ему стало на пароходе, и всё чаще и чаще из разноцветного тумана новых впечатлений выплывал пред Фомой затемненный ими образ ласковой тетки Анфисы с ее сказками, улыбками и мягким смехом, от которого на душу мальчика веяло радостным теплом. Он всё еще жил в мире сказок, но безжалостная рука действительности уже ревностно рвала красивую паутину чудесного, сквозь которую мальчик смотрел на всё вокруг него. Случай с лоцманом и машинистом направил внимание мальчика на окружающее; глаза Фомы стали зорче: в них явилась сознательная пытливость, и в его вопросах отцу зазвучало стремление понять, – какие нити и пружины управляют действиями людей?
Однажды пред ним разыгралась такая сцена: матросы носили дрова, и один из них, молодой, кудрявый и веселый Ефим, проходя с носилками по палубе парохода, громко и сердито говорил:
– Нет, уж это без всякой совести! Не было у меня такого уговору, чтобы дрова таскать. Матрос – ну, стало быть, дело твое ясное!.. А чтобы еще и дрова... спасибо! Это значит – драть с меня ту шкуру, которой я не продал... Это уж без совести! Ишь ты, какой мастер соки-то из людей выжимать.
Мальчик слушал эту воркотню и знал, что дело касается его отца. Он видел, что хотя Ефим ворчит, но на носилках у него дров больше, чем у других, и ходит он быстрее. Никто из матросов не откликался на воркотню Ефима, и даже тот, который работал в паре с ним, молчал, иногда только протестуя против усердия, с каким Ефим накладывал дрова на носилки.
– Будет! – хмуро говорил он. – Чай, не на лошадь грузишь.
– А ты, знай, молчи! Впрягли тебя, ну и вези, не брыкайся... И ежели кровь из тебя будут сосать – тоже молчи, что ты можешь сказать?
Вдруг откуда-то явился Игнат, подошел к матросу и, став против него, сурово спросил:
– Про что говоришь?
– Говорю, стало быть, как умею...– запинаясь, ответил Ефим. – Уговора, мол, не было... чтобы молчать мне...
– А кто это кровь сосать будет? – поглаживая бороду, спросил Игнат.
Матрос, поняв, что попался и увернуться некуда, бросил из рук полено, вытер ладони о штаны и, глядя прямо в лицо Игната, смело сказал:
– А разве не правда моя? Не сосешь ты...
– Я?
– Ты.
Фома видел, как отец взмахнул рукой, – раздался какой-то лязг, и матрос тяжело упал на дрова. Он тотчас же поднялся и вновь стал молча работать... На белую кору березовых дров капала кровь из его разбитого лица, он вытирал ее рукавом рубахи, смотрел на рукав и, вздыхая, молчал. А когда он шел с носилками мимо Фомы, на лице его, у переносья, дрожали две большие мутные слезы, и мальчик видел их...
Обедая с отцом, он был задумчив и посматривал на Игната с боязнью в глазах.
– Ты что хмуришься? – ласково спросил его отец.
– Так...
– Нездоровится, может?
– Нету...
– То-то... Ты, коли что, скажи...
– Сильный ты!.. – вдруг задумчиво проговорил мальчик.
– Я-то? Ничего... Бог не обидел и силой.
– Ка -ак ты его давеча треснул! – тихо воскликнул мальчик, опуская голову.
Игнат нес ко рту кусок хлеба с икрой, но рука его остановилась, удержанная восклицанием сына; он вопросительно взглянул на .его склоненную голову и спросил:
– Это – Ефимку, что ли?
– Да... до крови!.. Как шел он потом, так плакал...– вполголоса рассказывал мальчик.
– Мм...– промычал Игнат, пережевывая кусок. – Жалеешь ты его?
– Жалко! – со слезами в голосе сказал Фома.
– Н -да... Вишь ты что!.. – сказал Игнат. Потом, помолчав, он налил рюмку водки, выпил ее и заговорил внушительно:
– Жалеть его -не за что. Зря орал, ну и получил, сколько следовало... Я его знаю: он– парень хороший, усердный, здоровый и – неглуп. А рассуждать – не его дело: рассуждать я могу, потому что я -хозяин. Это не просто, хозяином-то быть!.. От зуботычины он не помрет, а умнее будет... Так-то... Эх, Фома! Младенец ты... ничего не понимаешь... надо учить тебя жить-то... Может, уж немного осталось веку моего на земле...
Игнат помолчал, еще выпил водки и снова вразумительно начал:
– Жалеть людей надо... это ты хорошо делаешь! Только – нужно с разумом жалеть... Сначала посмотри на человека, узнай, какой в нем толк, какая от него может быть польза? И ежели видишь -сильный, способный к делу человек, пожалей, помоги ему. А ежели который слабый, к делу не склонен – плюнь на него, пройди мимо. Так и знай – который человек много жалуется на всё, да охает, да стонет – грош ему цена, не стоит он жалости, и никакой пользы ты ему не принесешь, ежели и поможешь... Только пуще киснут да балуются такие от жалости к ним... Живучи у крестного, насмотрелся ты там на разную шушеру: странники эти, приживальщики, несчастненькие... и разные гады... Об них забудь... это не люди, а так, скорлупа одна, ни на что они не годны... Это вроде как клопы, блохи и другая нечисть... И не для бога они живут -нету у них никакого бога, имя же его всуе призывают, чтобы дураков разжалобить да от их жалости чем-нибудь пузо себе набить. Для пуза своего живут они и, кроме как пить, жрать, спать да стонать, – ничего не умеют делать... От них – один развал души. Только запинаешься -за них. И хороший человек среди них – как свежее яблоко среди гнилых – испортиться может... Мал ты, вот что, -не можешь ты понимать моих слов... Ты тому помогай, который в беде стоек... он, может, и не попросит у тебя помощи твоей, так ты сам догадайся да помоги ему без его спроса... Да который гордый и может обидеться на помощь твою – ты виду ему не подавай, что помогаешь... Вот как надо, по разуму-то! Тут – такое дело: упали, скажем, две доски в грязь – одна гнилая, а другая – хорошая, здоровая доска. Что ты должен сделать? В гнилой доске-какой прок? Ты оставь ее, пускай в грязи лежит, по ней пройти можно, чтобы ног не замарать... А здоровую – подними и поставь на солнце, она – не тебе, так другому – на что-нибудь годится. Так-то, сынок! Слушай меня да помни... А Ефимку жалеть не за что, -он парень дельный, цену себе понимает... Из него плюхой душу не вышибешь... Вот я посмотрю недельку время да к штурвалу его поставлю... А там, гляди, лоцманом будет... И ежели капитаном его сделать– ловкий будет капитан! Вот как люди-то растут... Я, брат, сам эту науку проходил, – тоже немало плюх съел в его-то годы... Нам, сынок, всем жизнь-то– не мать родная, – наша строгая хозяйка она...
Часа два говорил Игнат сыну о своей молодости, о трудах своих, о людях и страшной силе их слабости, о том, как они любят и умеют притворяться несчастными для того, чтобы жить на счет других, и снова о себе, – о том, как из простого работника он сделался хозяином большого дела.
Мальчик слушал его речь, смотрел на него и чувствовал, что отец как будто всё ближе подвигается к нему. И хоть не звучало в рассказе отца того, чем были богаты сказки тетки Анфисы, но зато было в них что-то новое -более ясное и понятное, чем в сказках, и не менее интересное. В маленьком сердце забилось что-то сильное и горячее, и его потянуло к отцу. Игнат, должно быть, по глазам сына отгадал его чувства: он порывисто встал с места, схватил его на руки и крепко прижал к груди. А Фома обнял его за шею и, прижавшись щекой к его щеке, молчал, дыша ускоренно.
– Сынишка!.. -глухо шептал Игнат", – Милый. ты мой... радость ты моя!.. Учись, пока, я жив;... Э -эх, трудно жить!
Дрогнуло сердце ребенка от этого шёпота, он стиснул зубы, и горячие слезы брызнули из его глаз...
Пароход шел назад, вверх по Волге. Душной июльской ночью, когда небо было покрыто густыми черными тучами и всё на реке было зловеще спокойно, – приплыли в Казань и встали около Услона в хвосте огромного каравана судов. Лязг якорных цепей и крики команды разбудили Фому; он посмотрел в окно и увидал: далеко, во тьме, сверкали маленькие огоньки; вода была черна и густа, как масло,–и больше ничего не видать. Сердце мальчика жутко вздрогнуло, и он стал внимательно слушать. Откуда-то долетала еле слышная жалобная песня, унывная, как причитание; на караване перекликались сторожа, сердито шипел пароход, разводя пары... Черная вода реки грустно и тихо плескалась о борта судов. Всматриваясь во тьму пристально, до боли в глазах, мальчик различал в ней черные груды и огоньки, еле горевшие высоко над ними .. Он знал, что это были баржи, но знание не успокаивало его, сердце билось неровно, а в воображении вставали какие-то пугающие темные образы.
– О-о... о!.. – донесся издали протяжный крик и закончился похоже на рыдание... Вот кто-то прошел по палубе к борту парохода...
– О -о-о...– раздалось опять, но уже где-то ближе...
– Яфим! -вполголоса заговорили на палубе. – Чёрт! Вставай! Бери багор...
– О -о-о!.. – застонали где-то близко, и Фома, вздрогнув, откачнулся от окна.
Странный звук подплывал всё ближе и рос в своей силе, рыдал и таял в черной тьме. А на палубе тревожно шептали:
– Яфимка! Да встань – гость плывет!
– Де? – раздался торопливый вопрос... По палубе зашлепали босые ноги, послышалась возня, мимо лица мальчика сверху скользнули два багра и почти бесшумно вонзились в густую воду...
– Го -о -о -сть! – зарыдали где-то близко, и раздался тихий, странный плеск воды.
– Мальчик дрожал от ужаса пред этим грустным криком, но не мог оторвать своих рук от окна и глаз от воды.
– Зажги фонарь... не видать ничего!..
И вот на воду упало пятно мутного света... Фома видел, что вода тихо колышется, рябь идет по ней, точно ей больно и она вздрагивает от боли.
– Гляди... гляди!.. – испуганно зашептали на палубе.
В то же время в пятне света на воде явилось большое, страшное человеческое лицо с белыми оскаленными зубами. Оно плыло и покачивалось На воде, зубы его смотрели прямо на Фому, и точно оно, улыбаясь, говорило:
"Эх, мальчик, мальчик... хо -олодно!.."
Багры дрогнули, поднялись в воздухе, потом снова опустились в воду.
– Пихай его... веди!.. Смотри – подобьет в колесо... Багры скользили по борту и царапались об него со звуком, похожим на скрип зубов. Шлепанье ног о палубу постепенно удалялось на корму... И вот там вновь раздался стонущий заупокойно возглас:
– Го -о -ость...
– Тятя! – закричал Фома. – Тя -ятя... Отец вскочил на ноги и бросился к нему.
– Что там? Что они делают? -кричал Фома. Огромными прыжками Игнат выскочил вон из каюты с диким ревом. Он возвратился скоро, раньше, чем Фома, качаясь на ногах и оглядываясь вокруг себя, добрался от окна до отцовской постели.
– Испугали тебя, – ну, ничего! – говорил Игнат, взяв его на руки. Ложись-ка со мной...
– Что это? – тихо спрашивал Фома.
– Это, сынок, ничего... Это – утопший... Утонул человек и плывет... Ничего. Ты не бойся, он уже уплыл...
– Зачем они толкали его? -допрашивал мальчик, крепко прижавшись к отцу и закрыв глаза от страха...
– А – так уж надо... Подобьет его вода в колесо... нам, к примеру... завтра увидит полиция... возня пойдет, допросы... задержат нас. Вот его и провожают дальше... Ему что? Он уж мертвый... ему это не больно, не обидно... а живым из-за него беспокойство было бы... Спи, сынок!..
– Так он и поплывет?
– Так и поплывет... Где-нибудь вынут-схоронят...
– А рыба его съест?
– Рыба не ест человечье тело... Раки едят... Страх Фомы таял, но пред глазами его всё еще покачивалось на черной воде страшное лицо с оскаленными зубами.
– А он кто?
– Бог его знает! Ты скажи о нем богу: господи, мол, упокой душу его!
– Господи, упокой душу его! – шёпотом повторил Фома.
– Ну, вот... И спи, не бойся!.. Он уж теперь дале -ко -о! Плывет себе... Вот – не подходи неосторожно к борту -то, – упадешь этак – спаси бог! – в воду и...
– А он тоже упал?
– Известно, упал... Может, пьян был... А может, сам бросился... Есть и такие, которые сами... Возьмет да и бросится в воду... И утонет... Жизнь-то, брат, так устроена, что иная смерть для самого человека-праздник, а иная – для всех благодать!
– Тятя...
– Спи, родной...
111
В первый же день школьной жизни Фома, ошеломленный живым и бодрым шумом задорных шалостей и буйных детских игр, выделил из среды мальчиков двух, которые сразу показались ему интереснее других. Один сидел впереди его. Фома, поглядывая исподлобья, видел широкую спину, полную шею, усеянную веснушками, большие уши и гладко остриженный затылок, покрытый ярко-рыжими волосами.
Когда учитель, человек с лысой головой и отвислой нижней губой, позвал: "Смолин, Африкан!" -рыжий мальчик, не торопясь, поднялся на ноги, подошел к учителю, спокойно уставился в лицо ему и, выслушав задачу, стал тщательно выписывать мелом на доске большие круглые цифры.
– Хорошо, – довольно! – сказал учитель. – Ежов, Николай, – продолжай!
"Один из соседей Фомы по парте, – непоседливый маленький мальчик с черными мышиными глазками, – вскочил с места и пошел между парт, за всё задевая, вертя головой во все стороны. У доски он схватил мел и, привстав на носки сапог, с шумом, скрипя и соря мелом, стал тыкать им в доску, набрасывая на нее мелкие, неясные знаки.
– Ти -ше, -сказал учитель, болезненно сморщив желтое лицо с усталыми глазами. А Ежов звонко и быстро говорил:
– Теперь мы узнали, что первый разносчик получил барыша семнадцать копеек...
– Довольно!.. Гордеев! Что нужно сделать, чтобы узнать, сколько барыша получил второй разносчик?
Наблюдая за поведением мальчиков, -так непохожих друг на друга, -Фома был захвачен вопросом врасплох и – молчал.
– Не знаешь?.. Объясни ему, Смолин... Смолин, аккуратно вытиравший тряпкой пальцы, испачканные мелом, положил тряпку, не взглянув на Фому, окончил задачу и снова стал вытирать руки, а Ежов, улыбаясь и подпрыгивая на ходу, отправился на свое место.
– Эх ты! – зашептал он, усаживаясь рядом с Фомой и уж кстати толкая его кулаком в бок. – Чего не можешь! Всего-то барыша сколько? тридцать копеек... а разносчиков – двое... один получил семнадцать – ну, сколько другой?
– Знаю я, – шёпотом ответил Фома, Чувствуя себя сконфуженным и рассматривая лицо Смолина, степенно возвращавшегося на свое место. Ему не понравилось это лицо – круглое, пёстрое от веснушек, с голубыми глазами, заплывшими жиром. А Ежов больно щипал ему ногу и спрашивал:
– Ты чей сын – Шалого?
– Да...
– Ишь... Хочешь, я тебе всегда подсказывать буду?
– Хочу...
– А что дашь за это? Фома подумал и спросил:
– А ты знаешь сам-то?
– Я? Я– первый ученик...
– Вы, там! Ежов -опять ты разговариваешь? – крикнул учитель.
Ежов вскочил на ноги и бойко сказал:
– Это не я, Иван Андреич, -это Гордеев!
– Оба они шепчутся, – невозмутимо объявил Смолин.
Жалобно сморщив лицо и смешно шлепая своей большой губой, учитель пожурил всех их, но его выговор не помешал Ежову тотчас же снова зашептать:
– Ладно, Смолин! Я тебе припомню за ябеду...
– А ты зачем сваливаешь на новенького? – не поворачивая к ним головы, тихо спрашивал Смолин.
– Ладно, ладно! – шипел Ежов.
Фома молчал, искоса поглядывая на юркого соседа, который одновременно и нравился ему и возбуждал в нем желание отодвинуться от него подальше. Во время перемены он узнал от Ежова, что Смолин -тоже богатый, сын кожевенного заводчика, а сам Ежов – сын сторожа из казенной палаты, бедняк. Это было ясно по костюму бойкого мальчика, сшитому из серой бумазеи, украшенному заплатами на коленях и локтях, по его бледному, голодному лицу, по всей маленькой, угловатой и костлявой фигуре. Говорил Ежов металлическим альтом, поясняя свою речь гримасами и жестами, и часто употреблял в речи свои слова, значение которых было известно только ему. одному,