Текст книги "Трое"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
– Умница ты! – воскликнула она, когда Илья сказал, что приехал прямо от следователя. – Так и надо, так! Ну, что он?
– Жулик! – злобно сказал Илья. – Ловушки ставил...
– Ему без этого нельзя, – резонно заметила женщина. – Такая должность...
– Говори прямо – так, мол, и так: думают на вас...
– Да ведь и ты не прямо! – с улыбкою сказала Олимпиада.
– Я? – с удивлением спросил Лунёв. – Да-а... в самом деле! Ах, чёрт!.. – Его очень поразило что-то, и он, помолчав, сказал: – А сидя перед ним, я... ей-богу, правым себя чувствовал.
– Ну, слава богу! – радостно вскричала Олимпиада. – Всё хорошо обошлось...
Илья с улыбкой взглянул на неё и медленно заговорил:
– А ведь мне врать-то совсем немного пришлось... Везёт мне, Липа!..
Он странно засмеялся.
– За мной сыщики поглядывают, – вполголоса сообщила Олимпиада. – Да и за тобой, наверно...
– Ка-ак же! – со злобой и насмешкой воскликнул Лунёв. – Нюхают, обложить хотят, как волка в лесу. Ничего не будет, – не их дело! И не волк я, а несчастный человек... Я никого не хотел душить, меня самого судьба душит... как у Пашки в стихе сказано... И Пашку душит, и Якова... всех!
– Ничего, Илюша, – сказала женщина, заваривая чай. – Всё обойдётся!
Лунёв встал с дивана, подошёл к окну и, глядя на улицу, угрюмо, со злым недоумением в голосе продолжал:
– Всю жизнь я в мерзость носом тычусь... что не люблю, что ненавижу к тому меня и толкает. Никогда не видал я такого человека, чтобы с радостью на него поглядеть можно было... Неужто никакой чистоты в жизни нет? Вот задавил я этого... зачем мне? Только испачкался, душу себе надорвал... Деньги взял... не брать бы!
– Не горюй! – утешала его Олимпиада. – Жалеть его – сердца нет.
– Я – не жалею... Я – оправдаться хочу. Всяк себя оправдывает, потому – жить надо!.. Вон следователь – живёт, как конфетка в коробочке... Он никого не удушит. Он может праведно жить – чистота вокруг...
– Погоди, уедем мы с тобой из этого города...
– Не-ет, я никуда не уеду! – твёрдо сказал Лунёв, оборачиваясь к женщине. И, грозя кому-то, он добавил: – Я подожду, погляжу, что дальше будет...
Олимпиада на минутку задумалась. Она сидела у стола, пред самоваром, пышная и красивая, в белом широком капоте.
– Я ещё поспорю, – значительно кивая головой, говорил Лунёв, расхаживая по комнате.
– А! – обиженно воскликнула женщина, – ты это потому не хочешь ехать, что боишься меня? Думаешь, я теперь навсегда тебя в руки заберу, думаешь, коли я про тебя... это знаю, – пользоваться буду? Ошибся, милый, да! Насильно я тебя за собой не потащу...
Она говорила спокойно, но губы у неё вздрагивали, как от боли.
– Что ты говоришь? – удивлённо вслушиваясь в её слова, спросил Лунёв.
– Неволить я тебя не стану, не бойся! Иди, куда хочешь, – пожалуйста!
– Погоди! – сказал Илья, садясь рядом с нею и взяв её за руку. – Не понимаю я, с чего ты этак заговорила?
– Притворяйся! – тоскливо крикнула Олимпиада, выдернув руку из его руки. – Знаю я – ты гордый, ты жёсткий! Старика мне простить не можешь, и противна тебе жизнь моя... думаешь ты теперь, что из-за меня всё это вышло... ненавидишь меня!..
– Врёшь! – гордо сказал Илья. – Врёшь ты, – ни в чём я не виню тебя. Я знаю – для нашего брата чистых да безгрешных женщин не приготовлено... нам они дороги. На них ведь жениться надо: они детей родят... Чистое – всё для богатых... а нам – огрызочки, нам – ососочки, нам – заплёванное да захватанное.
– И оставь меня, захватанную! – вскрикнула Олимпиада, вскочив со стула. – Уходи! – Но тут на глазах её сверкнули слёзы, и она осыпала Илью горячими, как угли, словами: – Я сама, своей волей залезла в эту яму... потому что в ней денег много... Я по ним, как по лестнице, назад поднимусь... и опять буду хорошо жить... ты мне в этом помог. Знаю... И люблю тебя – хоть десятерых задуши. Я в тебе не добродетель люблю гордость люблю... молодость твою, голову кудрявую, руки сильные, глаза твои строгие... укоры твои – как ножи в сердце мне... зато я тебе буду... по гроб благодарна... ноги поцелую, – на!
Она свалилась в ноги к нему и целовала его колени, вскрикивая:
– Бог – видит! Я для своего спасения согрешила, ведь ему же лучше, ежели я не всю жизнь в грязи проживу, а пройду скрозь её и снова буду чистая, – тогда вымолю прощение его... Не хочу я всю жизнь маяться! Меня всю испачкали... всю испоганили... мне всех слёз моих не хватит, чтобы вымыться...
Илья сначала отталкивал её от себя, пытаясь поднять с пола, но она крепко вцепилась в него и, положив голову на колени, тёрлась лицом о его ноги и всё говорила задыхающимся, глухим голосом. Тогда он стал гладить её дрожащей рукой, а потом, приподняв с пола, обнял и положил её голову на плечо себе. Горячая щека женщины плотно коснулась его щеки, и, стоя на коленях пред ним, охваченная его сильной рукой, она всё говорила, опуская голос до шёпота:
– Разве кому лучше, коли человек, раз согрешив, на всю жизнь останется в унижении?.. Девчонкой, когда вотчим ко мне с пакостью приставал, я его тяпкой ударила... Потом – одолели меня... девочку пьяной напоили... девочка была... чистенькая... как яблочко, была твёрдая вся, румяная... Плакала над собой... жаль было красоты своей... Не хотела я, не хотела... А потом вижу... всё равно! Нет поворота... Дай, думаю, хошь дороже пойду. Возненавидела всех, воровала деньги, пьянствовала... До тебя – с душой не целовала никого...
Она окончила свои слова тихим шёпотом и вдруг рванулась из объятий Ильи:
– Пусти!
Он ещё крепче стиснул её руками и начал целовать её лицо со страстью, с отчаянием.
– На слова твои мне сказать нечего... – горячо говорил он. – Одно скажу – нас не жаль никому... ну, и нам жалеть некого!.. Хорошо говорила ты... Хорошая ты моя... люблю тебя... ну не знаю как! Не словами это можно сказать...
Её речи, её жалобы возбудили в нём горячее, светлое чувство к этой женщине. Её горе как бы слилось с его несчастием в одно целое и породнило их. Крепко обняв друг друга, они долго тихими голосами рассказывали один другому про свои обиды.
– Не будет нам с тобой счастья, – сказала женщина, качая головой безнадёжно.
– Ну, – несчастье попразднуем!.. В каторгу понадобится идти – вместе айда? Слышишь? А пока – будем горе с любовью изживать... Теперь мне – хошь жги меня огнём... На душе – легко...
Взволнованные разговором, возбуждённые ласками, они смотрели друг на друга, как сквозь туман. Им было жарко от объятий и тесно в одеждах...
За окнами небо было серое, скучное. Холодная мгла одевала землю, оседая на деревьях белым инеем. В палисаднике пред окнами тихо покачивались тонкие ветви молодой берёзы, стряхивая снежинки. Зимний вечер наступал...
Через несколько дней Лунёв узнал, что по делу об убийстве купца Полуэктова полиция ищет какого-то высокого человека в барашковой шапке. При осмотре вещей в лавке убитого были найдены две серебряные ризы с икон, оказалось, что они краденые. Мальчик, служивший в лавке, показал, что эти ризы были куплены дня за три до убийства у человека высокого роста, в полушубке, по имени Андрея, что человек этот не однажды продавал Полуэктову серебряные и золотые вещи и что Полуэктов давал ему деньги в долг. Потом стало известно, что накануне и в самый день убийства человек, подходящий под описание мальчика, кутил в публичных домах.
Каждый день Илья слышал что-нибудь новое по этому делу: весь город был заинтересован дерзким убийством, о нём говорили всюду – в трактирах, на улицах. Но Лунёва почти не интересовали эти разговоры: мысль об опасности отвалилась от его сердца, как корка от язвы, и на месте её он ощущал только какую-то неловкость. Он думал лишь об одном: как теперь будет жить?
И чувствовал себя, как рекрут пред набором, как человек, собравшийся в далёкий, неизвестный путь. Последнее время к нему усиленно приставал Яков. Растрёпанный, одетый кое-как, он бесцельно совался по трактиру и по двору, смотрел на всё рассеянно блуждавшими глазами и имел вид человека, занятого какими-то особенными соображениями. Встречаясь с Ильёй, он таинственно и торопливо, вполголоса или шёпотом, спрашивал его:
– У тебя нет время потолковать со мной?
– Погоди, некогда...
– Ах ты!.. а дело важное.
– Что такое? – спросил Илья.
– Книга-то! Объясняет себя так, брат, что ой-ой! – пугливо сказал Яков.
– А ну тебя, с книгами! Ты вот что скажи: с чего это отец твой на меня зверем смотрит?
Но то, что совершалось в действительности, не задевало внимания Якова. В ответ на вопрос товарища он с недоумением вытаращил глаза и осведомился:
– А что?. Я ничего не знаю. Слышал я раз, – дяде твоему он говорил, что-то вроде того, будто ты фальшивыми деньгами торгуешь... да ведь это так он, зря...
– А ты почему знаешь, что зря? – с улыбкой спросил Илья.
– Ну, что там? Какие деньги? Ерунда всё!.. – И, махнув рукой, Яков задумался. – Поговорить-то нет у тебя время? – спросил он через минуту, оглядывая товарища блуждающими глазами.
– Про книгу?
– Да-а... Тут одно место понял я, – фу, фу, фу-у, брат ты мой...
И философ сделал такую гримасу, точно обжёгся чем-то горячим. Лунёв смотрел на товарища как на чудака, как на юродивого. Порою Яков казался ему слепым и всегда – несчастным, негодным для жизни. В доме говорили, – и вся улица знала это, – что Петруха Филимонов хочет венчаться со своей любовницей, содержавшей в городе один из дорогих домов терпимости, но Яков относился к этому с полным равнодушием. И, когда Лунёв спросил его, скоро ли свадьба, Яков тоже спросил:
– Чья?
– Отца твоего...
– А! Кто его знает... Вот бесстыдник! Нашёл жену – тьфу!
– А ты знаешь, что у неё сын есть – большой уж, в гимназии учится?
– Нет, не знал, – а что?
– Так... наследник будет твоему отцу...
– Ага! – равнодушно сказал Яков. И вдруг оживился. – Сын? Это на пользу мне, пожалуй, а? Вот бы отец-то мой этого бы самого сына-то да за буфет и определил! А меня – куда хочу!.. Вот бы...
И, предвкушая свободу, Яков смачно щёлкнул языком. Лунёв посмотрел на него с сожалением и сказал с усмешкой:
– Верно говорится, что глупому чаду – морковку надо, а дай хлеба ему не подставит суму. Эх ты! Не придумаю я, как жить будешь?
Яков насторожился, выкатил глаза и быстрым шёпотом поведал:
– Я думал про это! Прежде всего надо устроить порядок в душе... Надо понять, чего от тебя бог хочет? Теперь я вижу одно: спутались все люди, как нитки, тянет их в разные стороны, а кому куда надо вытянуться, кто к чему должен крепче себя привязать – неизвестно! Родился человек – неведомо зачем; живёт – не знаю для чего, смерть придёт – всё порвёт... Стало быть, прежде всего надо узнать, к чему я определён... во-от!..
– Эк ты въелся в эти рассуждения твои, – напряжённо сказал Лунёв. – И какой в них толк?
Он чувствовал, что теперь тёмные речи Якова задевают его сильнее, чем прежде задевали, и что эти слова будят в нём какие-то особые думы. Ему казалось, что кто-то чёрный в нём, тот, который всегда противоречил всем его простым и ясным мечтам о чистой жизни, теперь с особенной жадностью вслушивается в речи Якова и ворочается в душе его, как ребёнок в утробе матери. Это было неприятно Илье, смущало его, казалось ему ненужным, он избегал разговоров с Яковом. Но отвязаться от товарища было нелегко.
– Какой толк? Самый простой. Без этого – как без огня.
– Ты, Яков, вроде старика, – скушно с тобой. И свинья ищет удачи, а человек – тем паче, – как говорится.
После этих разговоров он чувствовал себя так, точно много солёного поел: какая-то тяжкая жажда охватывала его, хотелось чего-то особенного. К его тяжёлым, мглистым думам о боге примешивалось теперь что-то ожесточённое, требовательное.
"Всё видит, а – допускает!.." – думал он хмуро, чувствуя, что душа его заплуталась в неразрешимом противоречии. Шёл к Олимпиаде и в её объятиях прятался от своих дум, тревог.
Изредка посещал он и Веру. Весёлая жизнь постепенно засасывала эту девушку в свой глубокий омут. Она с восторгом рассказывала Илье о кутежах с богатыми купчиками, с чиновниками и офицерами, о тройках, ресторанах, показывала подарки поклонников: платья, кофточки, кольца. Полненькая, стройная, крепкая, она с гордостью хвасталась тем, как её поклонники ссорятся за обладание ею. Лунёв любовался её здоровьем, красотой и весельем, но не раз осторожно замечал ей:
– Завертитесь вы, Верочка, в этой игре...
– А – так что? Туда мне и дорога... По крайней мере – с шиком. Взяла сколько умела, и – кончено!
– А – Павел?..
Её брови вздрагивали, и веселье исчезало.
– Отошел бы он от меня... Трудно ему со мной... Напрасно он мучается... Я уж не остановлюсь, – попала муха в патоку...
– Не любите его? – спросил Илья.
– Его нельзя не любить! – совершенно серьёзно возразила она. – Он удивительный!
– Так – что же? Жили бы с ним...
– Это чтобы на шее у него седеть? Ведь он едва для себя хлеба добивается, как же ему содержать меня? Нет, мне его жалко...
– Смотрите, худа не было бы... – предупредил её Лунёв однажды.
– Ах, господи! – воскликнула Вера с досадой. – Ну как же быть? Неужели я для одного человека родилась? Ведь всякому хочется жить весело... И всякий живёт как ему нравится... И он, и вы, и я.
– Н-ну, это не так! – угрюмо и вдумчиво сказал Илья, – Живём мы... но только – не для себя...
– А для кого же?
– Вы вот – для купцов, для кутил разных...
– Я сама – кутила! – сказала Вера и весело расхохоталась.
Лунёв уходил от неё с грустью. Павла он встречал за это время раза два, но мельком. Заставая товарища у Веры, Павел хмурился, злился. Он сидел при Лунёве молча, стиснув зубы, и на его худых щеках загорались красные пятна. Илья понимал, что товарищ ревнует его, и ему это было приятно. Но в то же время он ясно видел, что Грачёв влез в петлю, из которой вряд ли вывернется без ущерба для себя. И, жалея Павла, а ещё больше Веру, он перестал ходить к ней. С Олимпиадой он вновь переживал медовый месяц. Но и сюда врывался холодок, от которого у Ильи щемило сердце. Иногда среди разговора он вдруг угрюмо задумывался. Тогда Олимпиада говорила ему ласковым шёпотом:
– Милый! А ты не думай... Мало на свете людей, у которых руки-то чистенькие...
– Вот что, – сухо и серьёзно отвечал ей Лунёв, – прошу я тебя, не заводи ты со мной разговора об этом! Не о руках я думаю... Ты хоть и умная, а моей мысли понять не можешь... Ты вот скажи: как поступать надо, чтобы жить честно и безобидно для людей? А про старика молчи...
Но она не умела молчать о старике и всё уговаривала Илью забыть о нём. Лунёв сердился, уходил от неё. А когда являлся снова, она бешено кричала ему, что он её из боязни любит, что она этого не хочет и бросит его, уедет из города. И плакала, щипала Илью, кусала ему плечи, целовала ноги, а потом, в исступлении, сбрасывала с себя одежду и, нагая стоя перед ним, говорила:
– Али я не хороша? Али тело у меня не красивое?.. Каждой жилочкой люблю тебя, всей моей кровью люблю, – режь меня – смеяться буду...
Голубые глаза её темнели, губы жадно вздрагивали, и грудь, высоко поднимаясь, как бы рвалась навстречу Илье. Он обнимал её, целовал, сколько силы хватало, а потом, идя домой, думал: "Как же она, такая живая и горячая, как она могла выносить поганые ласки старика?" И Олимпиада казалась ему противной, он с отвращением плевал, вспоминая её поцелуи. Однажды, после взрыва её страсти, он, пресыщенный ласками, сказал ей:
– А ведь с той поры, как я старого чёрта удушил, ты меня крепче любить стала...
– Ну да, – а что?
– Та-ак. Смешно мне подумать... есть эдакие люди... им тухлое яйцо слаще свежего кажется, а иные любят съесть яблоко, когда оно загнило... Чудно!..
Олимпиада взглянула на него мутными глазами, лениво улыбнулась и не ответила.
Как-то раз, когда Илья, придя из города, раздевался, в комнату тихо вошёл Терентий. Он плотно притворил за собою дверь, но стоял около неё несколько секунд, как бы что-то подслушивая, и, тряхнув горбом, запер дверь на крюк. Илья, заметив всё это, с усмешкой поглядел на его лицо.
– Илюша! – вполголоса сказал Терентий, садясь на стул.
– Ну?
– Развелись тут про тебя разные слухи... Нехорошо говорят...
И горбун тяжело вздохнул, опустив глаза.
– А как, примерно? – спросил Илья, снимая сапоги.
– Да... кто – что... Одни – будто ты к делу этому коснулся... Купца-то задавили... Другие – будто фальшивой монетой промышляешь ты...
– Завидуют, что ли? – спросил Илья.
– Ходят сюда разные... подобные тайной полиции... вроде как бы сыщиков... И всё Петруху расспрашивают про тебя...
– Ну и пусть стараются, – равнодушно сказал Илья.
– Это – конечно. Что нам до них, коли мы за собой никакого греха не знаем?
Илья засмеялся и лёг на постель.
– Теперь они уже перестали... не являются! Только – сам Петруха начал... – смущённо и робко говорил Терентий. – Ты бы, Илюша, на квартирку куда-нибудь съехал – нашёл бы себе комнатёнку и жил?.. А то Петруха говорит: "Я, говорит, тёмных людей в своём доме не могу терпеть, я, говорит, гласный человек..."
Илья повернул к дяде лицо, потемневшее от злости, и громко сказал:
– Ежели его лаковая рожа мила ему, – молчал бы! Так и скажи... Услышу я неуважительное слово обо мне – башку в дресву разобью. Кто я ни есть – не ему, жулику, меня судить. А отсюда я съеду... когда захочу. Хочу пожить с людьми светлыми да праведными...
Горбун испугался гнева Ильи. Он с минуту молчал, сидя на стуле, и, тихонько почёсывая горб, глядел на племянника со страхом. Илья, плотно сжав губы, широко раскрытыми глазами смотрел в потолок. Терентий тщательно ощупал взглядом его кудрявую голову, красивое, серьёзное лицо с маленькими усиками и крутым подбородком, поглядел на его широкую грудь, измерил всё крепкое и стройное тело и тихо заговорил:
– Молодец стал ты!.. В деревне девки за тобой стадами бегали бы... Н-да... Зажил бы ты там хорошо-о! Я бы деньжонок тебе добыл... Открыть бы тебе лавочку да на богатой и жениться!.. И полетит твоя жизнь, как санки под гору.
– А может, я хочу на гору? – сумрачно сказал Илья.
– А конечно, – на гору! – быстро подхватил Терентий. – Ведь это я так сказал – лёгкая, мол, жизнь-то будет. Ну, а пойдёт она в гору.
– А с горы куда? – спросил Илья.
Горбун взглянул на него и засмеялся дребезжащим смехом. Он снова начал что-то говорить, но Илья уже не слушал его, вспоминая пережитое и думая как всё это ловко и незаметно подбирается в жизни одно к другому, точно нитки в сети. Окружают человека случаи и ведут его, куда хотят, как полиция жулика. Вот – думал он уйти из этого дома, чтобы жить одному, – и сейчас же находится удобный случай. Он с испугом и пристально взглянул на дядю, но в это время раздался стук в дверь, и Терентий вскочил с места.
– Да ну, отпирай, – сердито и громко сказал Илья.
Когда горбун снял крючок, на пороге явился Яков с большой рыжей книгой в руках.
– Илья, идём к Машутке! – оживлённо сказал он, подходя к постели.
– Что с ней такое? – быстро спросил Илья.
– С ней? Не знаю... Её дома нет...
– Куда это она по вечерам шляться стала? – спросил горбун нехорошим голосом.
– Она с Матицей ходит, – сказал Яков.
– Ну, хорошего с ней не выходит, – медленно проговорил Терентий.
Яков схватил Лунёва за рукав и дёргал его.
– Ты что – с цепи сорвался? – сказал Лунёв.
– Знаешь – а ведь она и есть – чёрная магия, не иначе! – вполголоса говорил Яков.
– Кто? – надевая валенки, спросил Илья.
– Эта самая книга... ей-богу! Вот увидишь... идём! Прямо говорю чудеса! – продолжал Яков, ведя за собой товарища по тёмным сеням. – Даже страшно читать!.. Ну, только тянет она к себе, как в омут...
Илья чувствовал волнение товарища, слышал, как вздрагивает его голос, а когда они вошли в комнатку сапожника и зажгли в ней огонь, он увидал, что лицо у Якова бледное, а глаза мутные и довольные, как у пьяного.
– Ты выпил, что ли? – спросил он, подозрительно приглядываясь к Якову.
– Я? Нет, сегодня ни капли... Я ведь теперь не пью... так разве, для храбрости, когда отец дома, рюмки две-три хвачу! Боюсь отца... Пью только такое, которое не пахнет водкой... Ну, – слушай!
Он с треском уселся на стул, раскрыл книгу, низко наклонился над ней и, водя пальцем по жёлтой от старости толстой бумаге, глухо, вздрагивающим голосом прочитал:
– "Глава третия. О первобытии человеков" – слушай!
Вздохнув, он поднял кверху левую руку, а палец правой передвигая по странице, громко начал читать:
– "Повествуют, что первое человеков бытие – якоже свидетельствует Диодор – у добродетельных мужей", – слышишь? – у добродетельных! – "иже о естестве вещей написаша – сугубое бе. Нецыи бо мняху яко не создан мир и нетленен и род человеческий без всякаго бе начала пред веки..."
Яков поднял голову от книги и, потрясая рукою в воздухе, шёпотом сказал:
– Слышишь? Без на-ча-ла!..
– Читай дальше! – сказал Илья, подозрительно разглядывая старую, переплетённую в кожу книгу. Тогда вновь раздался тихий и восторженный голос Якова:
– "Сего мудрствования – свидетельствующу Цицерону – быша Пифагор Самийский, Архита Терентии, Платон Афинский, Ксенократ, Аристотель Стагиритский и мнози инии перипатетики тоежде мудрствовали глаголюще: что вся еже в вечнем сем мире суть и имуть быти – начала никакого не имяху", видишь? опять без начала! "Но круг некий быти рождающих и рожденных, В нем же коегождо рожденнаго начало купно и конец быти познавается..."
Илья протянул руку и, захлопнув книгу, с усмешкой сказал:
– Брось! Ну её к чёрту... Какие-то немцы мудрили тут – познавается! Ничего невозможно понять...
– Погоди! – боязливо оглянувшись вокруг, воскликнул Яков и, вытаращив глаза в лицо товарища, тихо спросил: – Ты своё начало знаешь?
– Какое? – сердито крикнул Илья.
– Не кричи... Возьмём душу. С душой человек рождается, а?
– Ну?
– Стало быть, должен он знать – откуда явился и как? Душа, сказано, бессмертна – она всегда была... ага? Не то надо знать, как ты родился, а как понял, что живёшь? Родился ты живой, – ну, а когда жив стал? В утробе матерней? Хорошо! А почему ты не помнишь не только того, как до родов жил, и опосля, лет до пяти, ничего не знаешь? И если душа, – то где она в тебя входит? Ну-ка?
Глаза Якова горели торжеством, его лицо освещала улыбка удовольствия, и с радостью, странной для Ильи, он вскричал:
– Вот те и душа!
– Дурак! – строго взглянув на него, сказал Илья. – Чему радуешься?
– Да – я не радуюсь, а просто так...
– То-то, просто! Не в том дело, отчего я жив, а – как мне жить?. Как жить, чтобы всё было чисто, чтобы меня никто не задевал и сам я никого не трогал? Вот найди мне книгу, где бы это объяснялось...
Яков сидел, понуря задумчиво голову. Его радостное возбуждение погасло, не найдя отклика. И, помолчав, он сказал в ответ товарищу:
– Смотрю я на тебя – и чего-то не того – не нравится мне... Мыслей я твоих не понимаю... вижу... начал ты с некоторой поры гордиться чем-то, что ли... Ровно ты праведник какой...
Илья засмеялся.
– Чего смеёшься? Верно. Судишь всех строго... Никого – не любишь будто...
– И не люблю, – сказал Илья твёрдо. – Кого любить? за что? Какие мне дары людьми подарены?.. Каждый за своим куском хлеба хочет на чужой шее доехать, а туда же говорят: люби меня, уважай меня! Нашли дурака! Уважь меня – я тебя тоже уважу. Подай мне мою долю, я, может, тебя полюблю тогда! Все одинаково жрать хотят...
– Ну, чай, не одного жранья люди ищут, – неприязненно и недовольно возразил Яков.
– Знаю! Всяк себя чем-нибудь украшает, но это – маска! Вижу я дядюшка мой с богом торговаться хочет, как приказчик на отчёте с хозяином. Твой папаша хоругви в церковь пожертвовал, – заключаю я из этого, что он или объегорил кого-нибудь, или собирается объегорить... И все так, куда ни взгляни... На тебе грош, а ты мне пятак положь... Так и все морочат глаза друг другу да оправданья себе друг у друга ищут. А по-моему – согрешил вольно или невольно, ну и – подставляй шею...
– Это ты верно, – задумчиво сказал Яков, – и про отца верно, и про горбатого... Эх, не к месту мы с тобой родились! Ты вот хоть злой; тем утешаешь себя, что всех судишь... и всё строже судишь... А я и того не могу... Уйти бы куда-нибудь! – с тоской вскричал Яков.
– Куда уйдёшь? – спросил Илья, тонко усмехаясь. Оба замолчали, уныло сидя друг против друга у стола.
А на столе лежала большая рыжая книга в кожаном переплете с железными застёжками...
В сенях кто-то завозился, послышались глухие голоса, потом чья-то рука долго скребла по двери, ища скобу. Товарищи безмолвно ждали. Дверь отворилась медленно, не вдруг, и в подвал ввалился Перфишка. Он задел ногой за порог, покачнулся и упал на колени, подняв кверху правую руку с гармоникой в ней.
– Тпру! – сказал он и засмеялся пьяным смехом. Вслед за ним влезла Матица. Она тотчас же наклонилась к сапожнику, взяла его подмышки и стала поднимать, говоря тяжёлым языком:
– Ось, як нализався... э, пьяниця!
– Сваха! не тронь... я сам встану... са-ам...
Он закачался, встал на ноги и подошёл к товарищам, протягивая им левую руку:
– Здрас-сте! Наше вам, ваше нам...
Матица густо и бессмысленно захохотала.
– Откуда это вы? – спросил Илья.
А Яков смотрел на пьяных с улыбкой и молчал.
– Откуда? М-мальчики! Милые, – эхма! – Перфишка затопал ногами по полу и запел:
Косточки, н-недоросточки!
Ко-огда кости подрастут,
Их в лавочку пр-родад-дут!
Сваха! А то лучше споём ту, которой ты меня научила... Н-ну...
Он прислонился спиной к печи рядом с Матицей и, толкая бабу локтем в бок, нащупывал пальцами клавиши гармонии.
– Где Машутка? – сурово спросил Илья.
– Эй вы! – крикнул Яков, вскакивая со стула. – Где Марья-то, в самом деле?
Но пьяные не обратили внимания на окрики. Матица склонила голову набок и запела:
Ой, ку-уме, ку-уме, добра горилка...
А Перфишка взмахнул гармоникой и подхватил высоким голосом:
Выпьемо, ку-уме, для понедилка-а...
Илья встал и, взяв его за плечо, тряхнул так, что Перфишка стукнулся затылком о печку.
– Дочь где?
– Пр-ропад-дала его д-дочь, да во самую во полночь, – бессмысленно пробормотал Перфишка, хватаясь рукой за голову.
Яков допрашивал Матицу, но она, ухмыляясь, говорила:
– А не скажу! Н-не скажу и не скажу...
– Они её, пожалуй, продали, дьяволы, – сурово усмехаясь, сказал Илья товарищу. Яков испуганно взглянул на него и жалким голосом спросил сапожника:
– Перфилий, слушай! Где Машутка?..
– Ма-ашу-тка! – насмешливо протянула Матица.– Хвати-ился...
– Илья! Как же? Что же делать? – с тревогой спрашивал Яков.
Илья молчал, мрачно глядя на пьяных.
Матица зловеще тянула песню, переводя свои огромные глаза с Ильи на Якова, и вдруг, нелепо взмахнув руками, заорала:
– И-идить вон з моий хаты! Бо це – моя хата! Бо мы тож повенчаемось...
Сапожник, схватившись за живот, хохотал.
– Уйдём, Яков, – сказал Илья. – Чёрт их разберёт...
– Погоди! – растерянно и пугливо говорил Яков. – Перфишка... скажи где Маша?
– Матица! Супруга моя, бери их! Усь-усь... Лай на них, грызи... Где Маша?
Перфишка сложил губы трубой и хотел свистнуть, но не мог, а вместо того высунул язык Якову и снова захохотал. Матица лезла грудью на Илью и неистово орала:
– А ты хто? Хиба я того не знаю?
Илья оттолкнул её и ушёл из подвала. В сенях его догнал Яков, схватил за плечо и, остановив в темноте, заговорил:
– Разве это можно? Разве дозволено? Она – маленькая, Илья! Неужто они её выдали замуж?
– Ну, не скули! – резко остановил его Илья. – Не к чему. Раньше бы присматривал за ними... Ты начала искал, а они, гляди, – кончили...
Яков умолк, но через минуту, идя по двору сзади Лунёва, он вновь заговорил:
– Я не виноват... Я знал, что она на подёнщину ходит, комнаты убирать куда-то...
– А мне чёрт с тобой, виноват ты или нет!.. – грубо сказал Илья, останавливаясь среди двора. – Бежать надо из этого дома... Поджечь его надо...
– О господи... господи! – тихо сказал Яков, стоя за спиной Лунёва, бессильно опустив руки вдоль тела и так наклоня голову, точно ждал удара.
– Заплачь! – насмешливо сказал Илья и ушёл, оставив товарища в темноте среди двора.
Утром на другой день он узнал от Перфишки, что Машутку выдали замуж за лавочника Хренова, вдовца лет пятидесяти, недавно потерявшего жену.
Потряхивая болевшей с похмелья головой, Перфишка лежал на печи и спутанно рассказывал:
– Он мне, значит, и говорит: "У меня, говорит, двое детей... два мальчика. Дескать – надо им няньку, а нянька есть чужой человек... воровать будет и всё такое... Так ты-де уговори-ка дочь..." Ну, я и уговорил... и Матица уговорила... Маша – умница, она поняла сразу! Ей податься некуда... хуже бы вышло, лучше – никогда!.. "Всё равно, говорит, я пойду..." И пошла. В три дня всё окрутили... Нам с Матицей дано по трёшной... но только мы их сразу обе пропили вчера!.. Ну и пьёт эта Матица, – лошадь столько не может выпить!..
Илья слушал и молчал. Он понимал, что Маша пристроилась лучше, чем можно было ожидать. Но всё же ему было жалко девочку. Последнее время он почти не видал её, не думал о ней, а теперь ему вдруг показалось, что без Маши дом этот стал грязнее.
Жёлтая, опухшая рожа смотрела с печи на Илью, голос Перфишки скрипел, как надломленный сучок осенью на дереве.
– Поставил мне Хренов задачу, чтобы я к нему – ни ногой! В лавку, говорит, изредка заходи, на шкалик дам. А в дом, как в рай, – и не надейся!.. Илья Яковлевич! Не будет ли от тебя пятачка, чтобы мне опохмелиться? Дай, сделай милость...
– Ну, а ты теперь – как же? – сказал Лунёв.
Сапожник сплюнул на пол и ответил:
– Я теперь – окончательно сопьюсь... Когда Маша была не пристроена, я хоть стеснялся... иной раз и поработаю... вроде совести у меня к ней было... Ну, а теперь я знаю, что она сыта, обута, одета и как... в сундук заперта!.. Значит, свободно займусь повсеместным пьянством...
– Не можешь бросить водку?
– Никак! – отрицательно мотая всклокоченной башкой, ответил сапожник. – И – зачем? Чего человек хочет – о том судьба хлопочет, – вот оно что! А коли человек такой, что в него и не вложишь ничего, – какое судьбе дело до него? Я тебе вот что скажу: хотел я сделать одно дельце... в ту пору, когда ещё покойница жена жива была... Хотел я тогда урвать кусок у дедушки Еремея... Думал так: "Не я – другой, всё равно старика ограбят..." Ну, слава богу, упредили меня в этом деле... Не жалею... Но тогда я понял, что и хотеть надо умеючи...
Сапожник засмеялся и стал слезать с печи, говоря:
– Ну, давай пятак... нутро горит – до смерти!..
– На, хвати стаканчик, – сказал Илья.
И, с улыбкой посмотрев на Перфишку, он проговорил:
– И шарлатан ты, и пьяница... всё это верно! Но иной раз мне кажется что лучше тебя я не знаю человека.
Перфишка недоверчиво взглянул на серьёзное, но ласковое лицо Лунёва.
– Шутишь?
– Хочешь – верь, хочешь – не верь... Я не в похвалу тебе сказал, а так... в осуждение людям...