355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Трое » Текст книги (страница 13)
Трое
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:45

Текст книги "Трое"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Павел вдруг обеспокоился и убежал.

Часто заходил к Илье оборванный, полуголый сапожник с неразлучной гармонией подмышкой. Он рассказывал о событиях в доме Филимонова, о Якове. Тощий, грязный и растрёпанный Перфишка жался в двери магазина и, улыбаясь всем лицом, сыпал свои прибаутки.

– Женился Петруха, жена его – как свёкла, а пасынок – морковь! Целый огород, ей-богу! Жена – толстая, коротенькая, красная, рожа у неё трёхэтажная. Три подбородка человек имеет, а рот – всё-таки один. Глазёнки – как у благородной свиньи: маленькие и вверх не видят. Сын у неё – жёлтый, длинный и в очках. Листократ! Зовут его Савва, говорит гнусаво, при матери – блажен муж, а без неё – вскую шаташася языцы... Ка-ам-пания – моё почтение! Яшутка теперь такой вид имеет, словно в щель забиться хочет, на манер испуганного таракана. Пьёт, сердяга, потихоньку да кашляет во всю мочь. Видно, папенька печёнки-то ему повредил как следует! Едят его. Парень мягкий, – не подавятся сожрут... Дядя твой письмо прислал из Киева... По-моему – напрасно он старается: горбатого в рай не пустят, я думаю!.. А у Матицы ноги совсем отвалились: в тележке ездит. Наняла слепого из половины, впрягла его и правит им, как лошадью, – смехота! Кормится всё-таки. Хорошая она баба, я скажу! То есть, ежели бы у меня не такая удивительная жена была, я бы на этой самой Матице необходимо женился! Я прямо скажу: на всей земле только и есть две бабы настоящие – с сердцем, – моя жена да Матица... Конечно, она пьянствует, но хороший человек всегда пьяница...

– А Машутка? – напомнил ему Илья.

При напоминании о дочери прибаутки и улыбки исчезали у сапожника, точно ветер осенний сухие листья с дерева срывал. Жёлтое лицо его вытягивалось, он сконфуженным, тихим голосом говорил:

– Мне про неё ничего не известно... Хренов прямо сказал мне: "И мимо не ходи, а то я её изувечу!.." Пожертвуй, Илья Яковлевич, на построение косушки или шкалика сооружение!..

– Пропадаешь ты, Перфилий, – сказал Илья с сожалением.

– Окончательно пропадаю, – спокойно согласился сапожник. – Многие обо мне, когда помру, пожалеть должны! – уверенно продолжал он. – Потому весёлый я человек, люблю людей смешить! Все они: ах да ох, грех да бог, – а я им песенки пою да посмеиваюсь. И на грош согреши – помрёшь, и на тысячи издохнешь, а черти всех одинаково мучить будут... Надо и весёлому человеку жить на земле...

Смеясь и балагуря, задорный, похожий на старого, ощипанного чижа, он исчезал, а Илья, проводив его, с улыбкой покачивал головой. Чувствуя, что ему жалко Перфишку, он понимал ненужность этой жалости и видел, что она мешает ему. Прошлое было недалеко сзади Лунёва, и всё, напоминавшее ему о прошлом, будило в нём беспокойное чувство. Он был похож на человека, который устал и, отдыхая, сладко дремлет, а осенние мухи назойливо гудят над его ухом и мешают ему отдохнуть. Разговаривая с Павлом или слушая рассказы Перфишки, Илья сочувственно улыбался, покачивал головой и ждал, когда они уйдут. Иногда ему становилось грустно и неловко слушать речи Павла; в такие моменты он торопливо и упрямо предлагал ему денег и, разводя руками, говорил:

– Чем иным помочь могу?.. Посоветовал бы: брось Веру...

– Бросить её нельзя, – тихо говорил Павел. – Бросают, что не нужно. А она мне нужна... Её у меня вырывают, – вот в чём дело... И может, я не душой люблю её, а злостью, обидой люблю. Она в моей жизни – весь мой кусок счастья. Неужто отдать её? Что же мне-то останется?.. Не уступлю, – врут! Убью, а не отдам.

Сухое лицо Грачёва покрывалось красными пятнами, и он крепко стискивал кулаки.

– Разве замечаешь, что похаживают около неё? – задумчиво спросил Илья.

– Этого не видно...

– Про кого же говоришь: вырывают?

– А есть такая сила, которая вырвать её хочет из моих рук... Эх, дьявол! Отец мой из-за бабы погиб и мне, видно, ту же долю оставил...

– Никак нельзя тебе помочь! – сказал Лунёв и почувствовал при этом какое-то удовлетворение. Павла ему было жалко ещё более, чем Перфишку, и, когда Грачёв говорил злобно, в груди Ильи тоже закипала злоба против кого-то. Но врага, наносящего обиду, врага, который комкал жизнь Павла, налицо не было, – он был невидим. И Лунёв снова чувствовал, что его злоба так же не нужна, как и жалость, – как почти все его чувства к другим людям. Все это были лишние, бесполезные чувства. А Павел, хмурясь, говорил:

– Я знаю – помочь мне нельзя...

И, глядя в лицо товарища, он с твёрдой и зловещей уверенностью продолжал:

– Вот ты забрался в уголок и – сиди смирно... Но я тебе скажу – уж кто-нибудь ночей не спит, соображает, как бы тебя отсюда вон швырнуть... Вышибут!.. А то – сам всё бросишь...

– Как же, брошу, дожидайся! – смеясь, сказал Илья. Но Грачёв стоял на своём. Он, зорко посматривая в лицо товарища, настойчиво убеждал его:

– А я тебе говорю – бросишь. Не такой у тебя характер, чтобы всю жизнь смирно в тёмной дыре сидеть. И уж наверно – или запьянствуешь ты, или разоришься... что-нибудь должно произойти с тобой...

– Да почему? – с удивлением воскликнул Лунёв.

– Так уж. Нейдёт тебе спокойно жить... Ты парень хороший, с душой... Есть такие люди: всю жизнь живут крепко, никогда не хворают и вдруг сразу хлоп!

– Что – хлоп?

– Упал, да и умер...

Илья засмеялся, потянувшись, расправил крепкие мускулы и глубоко, во всю силу груди, вздохнул.

– Чепуха всё это! – сказал он.

Но вечером, сидя за самоваром, он невольно вспомнил слова Грачёва и задумался о деловых отношениях с Автономовой. Обрадованный её предложением открыть магазин, он соглашался на всё, что ему предлагали. И теперь ему вдруг стало ясно, что хотя он вложил в дело больше её, однако он скорее приказчик на отчёте, чем компаньон. Это открытие поразило и взбесило его.

"Ага! Так ты меня затем крепко обнимаешь, чтобы в карман мне незаметно залезть?" – мысленно говорил он Татьяне Власьевне. И тут же решил, пустив в оборот все свои деньги, выкупить магазин у сожительницы, порвать связь с нею. Решить это ему было легко. Татьяна Власьевна и раньше казалась ему лишней в его жизни, и за последнее время она становилась даже тяжела ему. Он не мог привыкнуть к её ласкам и однажды прямо в глаза сказал ей:

– Экая ты, Танька, бесстыдница...

Она только расхохоталась в ответ ему.

Она по прежнему всё рассказывала ему о жизни людей её круга, и однажды Илья заметил:

– Коли всё это ты правду говоришь, Татьяна, так ваша порядочная жизнь ни к чёрту не годится!

– Почему это? Весело! – сказала Автономова, пожав плечиками.

– Велико веселье! Днём – одно крохоборство, а ночью – разврат...

– Какой ты наивный! – смеясь, воскликнула Татьяна Власьевна.

И вновь расхваливая пред ним чистую, мещански приличную, удобную жизнь, вскрывала её жестокость и грязь.

– Да разве это хорошо? – спрашивал Илья.

– Вот забавный человек! Я не говорю, что это хорошо, но если бы этого не было – было бы скучно!

Иногда она учила его:

– Тебе пора бросить эти ситцевые рубашки: порядочный человек должен носить полотняное бельё... Ты, пожалуйста, слушай, как я произношу слова, и учись. Нельзя говорить – тыща, надо – тысяча! И не говори – коли, надо говорить – если. Коли, теперя, сёдни – это всё мужицкие выражения, а ты уже не мужик.

Всё чаще она указывала ему разницу между ним, мужиком, и ею, женщиной образованной, и нередко эти указания обижали Илью. Живя с Олимпиадой, он иногда чувствовал, что эта женщина близка ему как товарищ. Татьяна Власьевна никогда не вызывала в нём товарищеского чувства; он видел, что она интереснее Олимпиады, но совершенно утратил уважение к ней. Живя на квартире у Автономовых, он иногда слышал, как Татьяна Власьевна, перед тем как лечь спать, молилась богу:

– "Отче наш, иже еси на небесех... – раздавался за переборкой её громкий, торопливый шёпот. – Хлеб наш насущный даждь нам днесь и остави нам долги наша..." Киря! встань и притвори дверь в кухню: мне дует в ноги...

– Зачем ты становишься коленями на голый пол? – лениво спрашивал Кирик.

– Оставь, не мешай мне!..

И снова Илья слышал быстрый, озабоченный шёпот:

– Упокой, господи, раба твоего Власа, Николая, схимонаха Мардария... рабу твою Евдокию, Марию, помяни, господи, о здравии Татиану, Кирика, Серафиму...

Торопливость её молитвы не нравилась Илье: он ясно понимал, что человек молится не по желанию, а по привычке.

– Ты, Татьяна, веришь в бога? – спросил он её однажды.

– Вот вопрос! – воскликнула она с удивлением. – Разумеется, верю! Почему ты спрашиваешь?

– Так... Больно ты всегда торопишься отделаться от него... – сказал Илья с улыбкой.

– Во-первых: не нужно говорить – больно, когда можно сказать – очень! А во-вторых: я так устаю за день, что бог не может не простить мне моей небрежности...

И, мечтательно подняв глаза кверху, она добавила с уверенностью:

– Он – всё простит. Он – милостив...

"Только затем он вам и нужен, чтобы было у кого прощенья просить", зло подумал Илья и вспомнил: Олимпиада молилась долго и молча. Она вставала пред образами на колени, опускала голову и так стояла неподвижно, точно окаменевшая... Лицо у неё в эти минуты было убитое, строгое.

Когда Лунёв понял, что в деле с магазином Татьяна Власьевна ловко обошла его, он почувствовал что-то похожее на отвращение к ней.

"Кабы она была мне чужой человек, – ну, пускай! – думалось ему. – Все стараются друг друга обманывать... Но ведь она – вроде жены... целует, ласкает... Кошка поганая! Эдак-то только гулящие девки делают... да и то не все..." Он стал относиться к ней сухо, подозрительно и под разными предлогами отказывался от свиданий с нею. В это время пред ним явилась ещё женщина – сестра Гаврика, иногда забегавшая в лавочку посмотреть на брата. Высокая, тонкая и стройная, она была некрасива, и, хотя Гаврик сообщил, что ей девятнадцать лет, Илье она казалась гораздо старше. Лицо у неё было длинное, жёлтое, истощённое; высокий лоб прорезывали тонкие морщины. Широкие ноздри утиного носа казались гневно раздутыми, тонкие губы маленького рта плотно сложены. Говорила она отчётливо, но как будто сквозь зубы, неохотно; походка у неё быстрая, и ходила она высоко подняв голову, точно хвастаясь некрасивым лицом. А может быть, голову ей оттягивала назад толстая и длинная коса тёмных волос... Большие чёрные глаза этой девушки смотрели строго и серьёзно, и все черты лица, сливаясь вместе, придавали её высокой фигуре что-то прямое и непреклонное. Лунёв чувствовал пред нею робость; она казалась ему гордой и внушала почтение к себе. Всякий раз, когда она являлась в лавке, он вежливо подавал ей стул, приглашая:

– Присядьте, пожалуйста!

– Благодарю! – кратко говорила она и, кивая ему головой, садилась. Лунёв украдкой рассматривал её лицо, резко отличное от всех женских лиц, которые он видел до сей поры, её коричневое платье, очень поношенное, её башмаки с заплатками и жёлтую соломенную шляпу. Она сидела, разговаривая с братом, и длинные пальцы её правой руки всегда выбивали на её колене быструю, неслышную дробь. А левой рукой она раскачивала в воздухе ремни с книгами. Илье было странно видеть гордой девушку, так плохо одетую. Просидев в лавке две-три минуты, она говорила брату:

– Ну, прощай! Не очень шали...

И, молча кивнув головой хозяину лавки, уходила походкой храброго солдата, идущего на приступ.

– Какая у тебя сестра-то строгая! – сказал однажды Лунёв Гаврику.

Гаврик наморщил нос, дико вытаращил глаза, оттопырил губы, и от этого лицо его приняло карикатурно стремительное выражение, очень удачно напоминавшее лицо его сестры. Потом он с улыбкой объяснил Илье:

– Вот она какая... Только она это притворяется...

– Зачем же ей притворяться?

– Так уж, – любит! Я тоже – какую захочу скорчить рожицу, такую и скорчу...

Девушка сильно заинтересовала Илью, и, как раньше о Татьяне Власьевне, он думал о ней:

"Вот на такой бы жениться..."

Однажды она принесла с собой толстую книгу и сказала брату:

– На, читай...

– Что такое, позвольте взглянуть? – вежливо спросил Илья.

Она взяла книгу из рук брата и подала Лунёву, говоря:

– Дон-Кихот... История одного доброго рыцаря...

– А! Про рыцарей я много читал, – с любезной улыбкой сказал Илья, взглянув ей в лицо. У нее дрогнули брови, и она торопливо, сухим голосом заговорила:

– Вы читали сказки, а это прекрасная, умная книга. В ней описан человек, который посвятил себя защите несчастных, угнетённых несправедливостью людей... человек этот всегда был готов пожертвовать своей жизнью ради счастья других, – понимаете? Книга написана в смешном духе... но этого требовали условия времени, в которое она писалась... Читать её нужно серьёзно, внимательно...

– Так мы и почитаем, – сказал Илья.

Первый раз девушка говорила с ним; он чувствовал от этого какое-то особенное удовольствие и улыбался. Но она, взглянув на его лицо, сухо проговорила:

– Не думаю, что это понравится вам...

И ушла. Илье показалось, что слово "вам" она произнесла как-то особенно ясно. Это задело его, и он сердито сказал Гаврику, разглядывавшему картинки в книге:

– Ну, теперь читать не время...

– Да ведь покупателей нет? – возразил Гаврик, не закрывая книги. Илья посмотрел на него и промолчал. В памяти его звучали слова девушки о книге. А о самой девушке он с неудовольствием в сердце думал:

"Какая... фря!"

Время шло. Илья стоял за прилавком и, покручивая усы, торговал, но ему стало казаться, что дни идут медленно. Иногда у него возникало желание запереть лавку и пойти куда-нибудь гулять, но он знал, что это отразилось бы на торговле, и не ходил. Уходить вечером тоже было неудобно: Гаврик боялся оставаться один в магазине, да и опасно было оставлять магазин на него: он мог нечаянно поджечь или пустить какого-нибудь жулика. Торговля шла недурно; Илья подумывал о том, что, пожалуй, придётся нанять помощника. Связь с Автономовой постепенно ослабевала сама собой, и Татьяна Власьевна тоже как будто не имела ничего против этого. Она весело посмеивалась и очень тщательно проверяла книгу дневного оборота. И, когда она, сидя в комнате Ильи, щёлкала косточками счётов, он чувствовал, что эта женщина с птичьим лицом противна ему. Но иногда она являлась к нему весёлая, бойкая, шутила и, задорно играя глазами, называла Илью компаньоном. Он увлекался, и возобновлялось то, что он называл про себя поганой канителью. Заходил Кирик, разваливался на стуле у прилавка и балагурил со швейками, если они приходили при нём. Он уже снял с себя полицейскую форму, носил костюм из чечунчи и хвастался своими успехами на службе у купца.

– Шестьдесят рублей жалованья и столько же наживаю, – недурно, а? Наживаю осторожно, законно... Квартиру мы переменили, – слышал? Теперь у нас миленькая квартирка. Наняли кухарку, – велика-а-лепно готовит, бестия! С осени начнём принимать знакомых, будем играть в карты... приятно, чёрт возьми! Весело проведёшь время, и можно выиграть... нас двое играют, я и жена, кто-нибудь один всегда выигрывает! А выигрыш окупает приём гостей, хо-хо, душа моя! Вот что называется дешёвая и приятная жизнь!..

Он расплывался на стуле, закуривал папиросу и, попыхивая дымом, продолжал, понизив голос:

– Ездил я, братец, в деревню недавно, – слышал? И я тебе скажу: девочки там – такие – фью! Знаешь, – дочери природы эдакие... ядрёные, знаешь, не уколупнёшь её, шельму... И всё это дёшево, чёрт меня побери! Скляницу наливки, фунт пряников, и – твоя!

Лунёв слушал и молчал. Он почему-то жалел Кирика, жалел, не отдавая себе отчёта, за что именно жаль ему этого толстого и недалёкого парня? И в то же время почти всегда ему хотелось смеяться при виде Автономова. Он не верил рассказам Кирика об его деревенских похождениях: ему казалось, что Кирик хвастает, говорит с чужих слов. А находясь в дурном настроении, он, слушая речи его, думал:

"Крохобор!"

– Да-а, братец, великолепно это – заняться амуром на лоне природы, под сенью кущ, как выражаются в книжках.

– А если Татьяна Власьевна узнает? – спросил Илья.

– Она этого не захочет узнать, братец, – лукаво подмигивая ему, ответил Кирик. – Она знает, что ей это не нужно знать! Мужчина есть петух по природе своей... Ну, а ты, братец, как – имеешь даму сердца?

– Грешен! – усмехаясь, сказал Илья.

– Швеечку? Да? Эдакую брюнеточку?..

– Нет, не швейку...

– Кухарку? Кухарка – это тоже хорошо, она тёплая, сдобная...

Илья хохотал, как сумасшедший, и этот смех убеждал Кирика в существовании кухарки.

– Почаще меняй их, почаще меняй, – тоном знатока дела советовал он Илье.

– Да почему вы думаете, что кухарка или швейка? Разве другой какой-нибудь не достоин я? – спросил Лунёв сквозь смех.

– Они тебе, братец, подходят по твоему положению в обществе больше других... Ведь не можешь ты завести роман с дамой или девушкой приличного общества, согласись?

– Да почему?

– Ах, это так понятно... Я не хочу тебя обижать, но ты, мой друг, всё-таки, знаешь... простой человек... мужичок, так сказать...

– А... а я с дамой... – задыхаясь от смеха, сказал Илья.

– Шутник! – воскликнул Кирик и тоже захохотал. Но когда Автономов уходил, Лунёв, думая над его словами, испытывал чувство обиды. Ему было ясно, что хотя Кирик добрый парень, однако он считает себя каким-то особенным человеком, не равным ему, Илье, выше его, лучше. В то же время он с женой многим пользуется от него. Перфишка сообщил ему, что Петруха посмеивается над его торговлей и называет его жуликом... А Яков говорил сапожнику, что раньше он, Илья, был лучше, душевнее, не зазнавался, как теперь. И сестра Гаврика тоже постоянно убеждала Илью в том, что она не ровня ему. Дочь почтальона, одетая едва не в лохмотья, она смотрела на него так, точно сердилась на то, что он живёт на одной земле с нею. Самолюбие Ильи с той поры, как он открыл магазин, выросло, стало ещё более чутким, чем прежде. Его интерес к этой некрасивой, но особенной девушке всё развивался; ему хотелось понять, откуда в ней, бедной, эта гордость, пред которой он всё более робел. Она никогда не хотела заговорить с ним первая, и это задевало его. Ведь её брат служит у него в мальчиках, и уже поэтому она бы должна смотреть на него, хозяина, поласковее! Он сказал ей однажды:

– Читаю вашу книгу о дон-Кихоте...

– Ну, и что же? Нравится? – спросила она, не взглянув на него.

– Очень нравится!.. Смешно... чудак был человек.

Илье показалось, что её чёрные, гордые глаза воткнулись в лицо ему с ненавистью.

– Я так и знала, что вы скажете что-нибудь в этом роде, – проговорила она медленно и внятно.

Илье почудилось что-то обидное, враждебное ему в этих словах.

– Человек я тёмный, – сказал он, пожав плечами. Она промолчала в ответ, точно не слышала его.

И вновь в душу Ильи стало вторгаться давно уже не владевшее ею настроение, – снова он злился на людей, крепко и подолгу думал о справедливости, о своём грехе и о том, что ждёт его впереди. Неужели он всегда будет жить вот так: с утра до вечера торчать в магазине, потом наедине со своими думами сидеть за самоваром и спать потом, а проснувшись, вновь идти в магазин? Он знал, что многие торговцы, а может быть, и все, живут именно так. Но у него и во внешней жизни и во внутренней было много причин считать себя человеком особенным, не похожим на других. Он вспомнил слова Якова:

"Не дай бог тебе удачи... жаден ты..."

И эти слова казались ему глубоко обидными. Нет, он не жаден, – он просто хочет жить чисто, спокойно и чтобы люди уважали его, чтобы никто не показывал ему на каждом шагу:

"Я выше тебя, Илья Лунёв, я тебя лучше..."

И снова он думал – что ждёт его впереди? Будет ему возмездие за убийство или нет? Иногда ему думалось, что, если возмездие за грех будет ему, – оно будет несправедливо. В городе живёт много человекоубийц, развратников, грабителей; все знают, что они по своей воле убийцы, развратники и мошенники, а – вот живут они, пользуются благами жизни, и наказания нет им до сей поры. А по справедливости – всякая обида, человеку нанесённая, должна быть возмещена обидчику. И в библии сказано: "Пусть бог воздаст ему самому, чтобы он знал". Эти мысли бередили старые царапины в его сердце, и сердце вспыхивало буйным чувством жажды отомстить за свою надломленную жизнь. Порой ему приходило на ум сделать ещё что-нибудь дерзкое: пойти поджечь дом Петрухи Филимонова, а когда дом загорится и прибегут люди, то крикнуть им:

"Это я поджёг! Это я задавил купца Полуэктова!"

Люди схватят его, будут судить и сошлют в Сибирь, как сослали его отца... Это возмущало его, и он суживал свою жажду мести до желания рассказать Кирику о своей связи с его женой или пойти к старику Хренову и избить его за то, что он мучает Машу...

Иногда, лёжа в темноте на своей кровати, он вслушивался в глубокую тишину, и ему казалось, что вот сейчас всё задрожит вокруг него, повалится, закружится в диком вихре, с шумом, с дребезгом. Этот вихрь завертит и его силою своей, как сорванный с дерева лист, завертит и – погубит... И Лунёв вздрагивал от предчувствия чего-то необычайного...

Как-то вечером, когда Лунёв уже собирался запирать магазин, явился Павел и, не здороваясь, спокойным голосом сказал:

– Верка убежала...

Он сел на стул, облокотился о прилавок и тихо засвистал, глядя на улицу. Лицо у него было окаменевшее, но маленькие русые усики шевелились, как у кота.

– Одна или с кем-нибудь? – спросил Илья.

– Не знаю... Третий день нет её...

Илья смотрел на него и молчал. Спокойное лицо и голос Павла не позволяли ему понять, как относится Грачёв к бегству своей подруги. Но он чувствовал в этом спокойствии какое-то бесповоротное решение...

– Что же ты думаешь делать? – тихо спросил он, видя, что Павел не собирается говорить. Тогда Грачёв перестал свистать и, не оборачиваясь к товарищу, кратко объявил:

– Зарежу...

– Ну, опять за своё! – воскликнул Илья, досадливо махнув рукой.

– Я об неё всё сердце обломал, – вполголоса заговорил Павел. – Вот ножик.

Он вынул из-за пазухи небольшой хлебный нож и повертел его пред своим лицом.

– Хвачу её по горлу...

Но Илья вырвал нож и бросил за прилавок, сердито говоря:

– Вооружился на муху...

Павел вскочил со стула и повернулся лицом к нему. Глаза у него яростно горели, лицо исказилось, он весь вздрагивал. Но тотчас же снова опустился на стул и презрительно сказал:

– Дурак ты...

– Ты умён!..

– Сила не в ноже, а в руке...

– Говори!..

– И если б руки у меня отвалились, – зубами глотку ей перерву...

– Ишь как страшно!..

– Ты со мной не говори, Илья... – вновь спокойно и негромко сказал Павел. – Верь – не верь, но меня не дразни... Меня судьба довольно дразнит...

– Да ты, чудак, подумай, – убедительно и мягко заговорил Илья.

– Всё уж передумано... Впрочем, я уйду... Что с тобой говорить? Ты сыт... мне не товарищ...

– А ты брось безумство-то! – с укором крикнул Лунёв.

– Я же – и душой и телом голоден...

– Дивлюсь, как люди рассуждают! – пожав плечами, насмешливо заговорил Илья. – Баба для человека вроде скота... вроде лошади! Везёшь меня? Ну, старайся, бить не буду. Не хошь везти? Трах её по башке!.. Да, черти, ведь и баба – человек, и у неё свой характер есть...

Павел взглянул на него и хрипло засмеялся.

– А я кто? Не человек?..

– Да ты должен быть справедливым или нет?

– А поди ты ко всем чертям с этой самой справедливостью! – бешено закричал Грачёв, вскакивая со стула. – Будь ты справедлив: сытому это не мешает... Слыхал? Ну, и прощай...

Он быстро пошёл вон из магазина и в двери зачем-то снял с головы картуз. Илья выскочил из-за прилавка вслед за ним, но Грачёв уже шёл по улице, держа картуз в руке и возбуждённо размахивая им.

– Павел! – крикнул Лунёв. – Постой...

Он не остановился, даже не оглянулся и, повернув в проулок, исчез. Илья медленно прошёл за прилавок, чувствуя, что от слов товарища его лицо так горит, как будто он в жарко растопленную печь посмотрел.

– Ка-акой злой! – раздался голос Гаврика.

Илья усмехнулся.

– Кого это он резать собрался? – спросил Гаврик, подходя к прилавку. Руки у него были заложены за спину, голова поднята вверх и шероховатое лицо покраснело.

– Жену свою, – сказал Илья, глядя на мальчика. Гаврик помолчал, потом как-то принатужился и тихо, вдумчиво сообщил хозяину:

– А у нас соседка на рождестве мужа мышьяком отравила... Портного...

– Бывает... – медленно проговорил Лунёв, думая о Павле.

– А этот – он вправду зарежет?

– Отстань, Гаврик!..

Мальчик повернулся, пошёл к двери и по дороге пробормотал:

– А женятся, черти!

Уже вечерний сумрак влился в улицу, и в окнах дома напротив лавочки Лунёва зажгли огонь.

– Запирать пора!.. – тихо сказал Гаврик.

Илья смотрел на освещённые окна. Снизу их закрывали цветы, сверху белые шторы. Сквозь листву цветов было видно золотую раму на стене. Когда окна были открыты, из них на улицу вылетали звуки гитары, пение и громкий смех. В этом доме почти каждый вечер пели, играли и смеялись. Лунёв знал, что там живёт член окружного суда Громов, человек полный, румяный, с большими чёрными усами. Жена у него была тоже полная, белокурая, голубоглазая; она ходила по улице важно, как сказочная королева, а разговаривая – всегда улыбалась. Ещё у Громова была сестра-невеста, высокая, черноволосая и смуглая девица; около неё увивалось множество молодых чиновников; все они смеялись, пели чуть не каждый вечер.

– Право, запирать пора, – настойчиво проговорил Гаврик.

– Запирай..

Мальчик затворил дверь, и в магазине стало темно. Потом загремело железо замка.

"Как в тюрьме", – подумал Илья.

Обидные слова товарища о сытости воткнулись ему в сердце занозой. Сидя за самоваром, он думал о Павле с неприязнью, и ему не верилось, что Грачёв может зарезать Веру.

"Напрасно я за неё заступился всё-таки... Пёс с ними!.. Сами не умеют жить, другим мешают..." – с ожесточением подумал он.

Гаврик громко схлёбывал чай с блюдечка и двигал под столом ногами.

– Зарезал или нет ещё? – вдруг спросил он хозяина.

Лунёв сумрачно посмотрел на него и сказал:

– А ты – пей, да спать иди...

Самовар шипел и гудел так, точно готовился спрыгнуть со стола.

Вдруг пред окном встала тёмная фигура, и робкий, дрожащий голос спросил:

– Здесь живёт Илья Яковлевич?..

– Здесь, – крикнул Гаврик и, вскочив со стула, бросился к двери на двор так быстро, что Илья, не успел ничего сказать ему.

В двери явилась тонкая фигурка женщины в платочке на голове. Одной рукой она упёрлась в косяк, а другой теребила концы платка на шее. Стояла она боком, как бы готовясь тотчас же уйти.

– Входите, – недовольно сказал Лунёв, глядя на неё и не узнавая.

Вздрогнув от его голоса, она подняла голову, и бледное, маленькое лицо её улыбнулось...

– Маша! – крикнул Илья, вскочив со стула.

Она тихонько засмеялась и шагнула к нему.

– Не узнал... не узнали даже... – проговорила она, останавливаясь среди комнаты.

– Господи боже! Да разве узнаешь! Какая ты...

С преувеличенной вежливостью Илья взял её за руку, вёл к столу, наклоняясь и заглядывая ей в лицо и не решаясь сказать, какая она стала. А она была невероятно худая и шагала так, точно ноги у неё подламывались.

– Ах ты... какая! – бормотал он, бережно усаживая её на стул и всё заглядывая в лицо ей.

– Вот как меня... – сказала она, взглянув в глаза Ильи.

Теперь, когда она села против лампы, он хорошо видел её. Она оперлась на спинку стула, свесив тонкие руки, и, склонив голову набок, учащённо дышала своей плоской грудью. Была она какая-то бесплотная, казалась составленной из одних костей. Ситец её платья обрисовывал угловатые плечи, локти, колени, лицо у неё было страшно от худобы. Синеватая кожа туго натянулась на висках, скулах и подбородке, рот был болезненно полуоткрыт, тонкие губы не скрывали зубов, и на её маленьком, удлинённом лице застыло выражение тупой боли. А глаза смотрели тускло и мёртво.

– Хворала ты? – тихо спросил Илья.

– Не-ет, – ответила она. – Я совсем здоровая... это он меня отделал...

Её протяжные, негромкие слова звучали, как стоны, оскаленные зубы придавали лицу что-то рыбье...

Гаврик, стоя около Маши, смотрел на неё, сжав губы, с боязнью в глазах.

– Иди, спи! – сказал ему Лунёв.

Мальчик ушёл в магазин, повозился там с минуту, и потом из-за косяка двери высунулась его голова.

Маша сидела неподвижно, только глаза её, тяжело вращаясь в орбитах, передвигались с предмета на предмет. Лунёв наливал ей чай, смотрел на неё и не мог ни о чём спросить подругу.

– Очень он мучает меня... – заговорила она. Губы у ней вздрогнули и глаза закрылись на секунду. А когда она открыла их, – из-под ресниц выкатились большие, тяжёлые слёзы.

– Не плачь... – сказал Илья, отвернувшись от неё. – Ты лучше... пей чай... и рассказывай мне всё... легче будет...

– Боюсь – придёт он... – покачав головой, сказала Маша.

– Ты ушла от него?..

– Да-а... Я уж четвёртый раз... Когда не могу больше терпеть... убегаю... Прошлый раз я в колодец было хотела... а он поймал... и так бил, так мучил...

Глаза у неё стали огромные от ужаса, нижняя челюсть задрожала.

– Ноги он мне всё ломает...

– Эх! – воскликнул Илья. – Да – что же ты? В полицию заяви... истязует! За это в острог сажают...

– Н-ну-у, он сам и судья, – безнадёжно сказала Маша.

– Хренов? Какой он судья, – что ты?

– Уж я знаю! Он в суде недавно сидел две недели кряду... всё судил... Приходил оттуда злой, голодный... Взял да щипцами самоварными грудь мне ущемил и вертит и крутит... гляди-ка!

Она дрожащими пальцами расстегнула платье и показала Илье маленькие дряблые груди, покрытые тёмными пятнами, точно изжёванные.

– Застегнись, – угрюмо сказал Илья. Ему было неприятно видеть это избитое, жалкое тело и не верилось, что пред ним сидит подруга детских дней, славная девочка Маша. А она, обнажив плечо, говорила ровным голосом:

– А плечи-то как исколотил! И всю как есть... живот исщипал весь, волосы подмышками выщипал...

– Да за что? – спросил Лунёв.

– Говорит – ты меня не любишь? И щиплет...

– Может, ты... не девушка уж была, как за него вышла?

– Ну-у, как же это? С тобой да с Яшей жила я... никто меня не трогал никогда... Да и теперь я... к тому неспособна... больно мне и противно... тошнит всегда...

– Молчи, Маша, – тихонько попросил её Илья. Она замолчала и снова окаменела, сидя на стуле с обнажённой грудью.

Илья взглянул из-за самовара на её худое, избитое тело и повторил:

– Застегнись...

– Мне тебя не стыдно, – беззвучно ответила она, застёгивая кофту дрожащими пальцами.

Стало тихо. Потом из магазина донеслись громкие всхлипыванья. Илья встал, подошёл к двери и притворил её, сказав угрюмо:

– Перестань, Гаврюшка...

– Это – мальчик? – спросила Маша. – Он – что?

– Плачет...

– Боится?

– Н-нет... жалеет, должно быть.

– Кого?

– Тебя...

– Ишь какой, – равнодушно сказала Маша, её безжизненное лицо осталось неподвижным. Потом она стала пить чай, а руки у неё тряслись, блюдечко стучало о зубы её. Илья смотрел на неё из-за самовара и не знал – жалко ему Машу или не жалко?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю