Текст книги "Трое"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
– Разносчик...
– Да-а? А я думала, вы служите в банке... или приказчиком в хорошем магазине. Вы очень приличный...
– Я чистоту люблю, – сказал Илья. Ему стало томительно жарко, и от духов у него кружилась голова.
– Любите чистоту? Это хорошо... А вы – догадливый?
– Как это?
– Вы уже догадались, что мешаете вашему товарищу, или нет ещё? плавно спросила его голубоглазая женщина.
– Я сейчас уйду!.. – сконфузившись, сказал Илья.
– Вера, можно мне утащить его?
– Тащи, коли пойдёт! – сказала Вера и засмеялась.
– Куда? – спросил Илья, волнуясь.
– А ты иди, дурашка! – крикнул Павел.
Илья, отуманенный, стоял и растерянно улыбался, но женщина взяла его за руку и повела за собой, спокойно говоря:
– Вы – дикий, а я капризная и упрямая. Если я захочу погасить солнце, так влезу на крышу и буду дуть на него, пока не испущу последнего дыхания... видите, какая я?
Илья шёл рука об руку с ней, не понимал, почти не слушал её слов и чувствовал только, что она тёплая, мягкая, душистая...
Эта связь, неожиданная, капризная, захватила Илью целиком, вызвала в нём самодовольное чувство и как бы залечила царапины, нанесённые жизнью сердцу его. Мысль, что женщина, красивая, чисто одетая, свободно, по своей охоте, даёт ему свои дорогие поцелуи и ничего не просит взамен их, ещё более поднимала его в своих глазах. Он точно поплыл по широкой реке, в спокойной волне, ласкавшей его тело.
– Мой каприз! – говорила ему Олимпиада, играя его курчавыми волосами или проводя пальцем по тёмному пуху на его губе. – Ты мне нравишься всё больше... У тебя надёжное, твёрдое сердце, и я вижу, что, если ты чего захочешь, – добьёшься... Я – такая же... Будь я моложе – вышла бы за тебя замуж... Тогда вдвоём с тобой мы разыграли бы жизнь, как по нотам...
Илья относился к ней почтительно: она казалась ему умной и, несмотря на зазорную жизнь, уважающей себя. Тело у неё было такое же гибкое и крепкое, как её грудной голос, и стройное, как характер её. Ему нравилась в ней бережливость, любовь к чистоте, уменье говорить обо всём и держаться со всеми независимо, даже гордо. Но иногда он, приходя к ней, заставал её в постели, лежащую с бледным, измятым лицом, с растрёпанными волосами, тогда в груди его зарождалось чувство брезгливости к этой женщине, он смотрел в её мутные, как бы слинявшие глаза сурово, молча, не находя в себе даже желания сказать ей "здравствуй!"
Она, должно быть, понимала его чувство и, закутываясь в одеяло, говорила ему:
– Уходи отсюда! Ступай к Вере... Скажи старухе, чтоб принесла воды со снегом...
Он уходил в чистенькую комнату подруги Павла, и Вера, видя его нахмуренное лицо, виновато улыбалась. Однажды она спросила:
– Что, горька наша сестра?
– Эх, Верочка! – ответил он. – На вас и грех – как снег... Улыбнётесь вы – он растает...
– Бедненькие вы с Павлом, – пожалела его девушка. Веру он любил, жалел её, искренно беспокоился, когда она ссорилась с Павлом, мирил их. Ему нравилось сидеть у неё, смотреть, как она чесала свои золотистые волосы или шила что-нибудь, тихонько напевая. В такие минуты она нравилась ему ещё больше, он острее чувствовал несчастие девушки и, как мог, утешал её. А она говорила:
– Нельзя так жить, нельзя, Илья Яковлевич. Ну, я равно... так пачколей и буду... а Павел-то за что около меня?
Их беседы нарушала Олимпиада, являясь пред ними шумно, как холодный луч луны, одетая в широкий голубой капот.
– Идём чай пить, каприз!.. Потом и ты приходи, Верочка...
Розовая от холодной воды, чистая, крепкая и спокойная, она властно уводила за собой Илью, а он шёл за нею и думал: её ли это, час тому назад, он видел измятой, захватанной грязными руками?
За чаем она говорила:
– Жаль, что ты мало учился... Торговлю надо бросить, надо попробовать что-нибудь другое. Погоди, я найду тебе местечко... нужно устроить тебя... Вот, когда я поступлю к Полуэктову, мне можно будет сделать это...
– Что – даёт пять-то тысяч? – спросил Илья.
– Даст! – уверенно ответила женщина.
– Ну, ежели я его когда-нибудь встречу у тебя, – оторву башку!.. – с ненавистью выговорил Илья.
– Погоди, когда он даст мне деньги, – смеялась женщина.
Купец дал ей всё, чего она желала. Вскоре Илья сидел в новой квартире Олимпиады, разглядывал толстые ковры на полу, мебель, обитую тёмным плюшем, и слушал спокойную речь своей любовницы. Он не замечал в ней особенного удовольствия от перемены обстановки: она была так же спокойна и ровна, как всегда.
– Мне двадцать семь лет, к тридцати у меня будет тысяч десять. Тогда я дам старику по шапке и – буду свободна... Учись у меня жить, мой серьёзный каприз...
Илья учился у неё этой неуклонной твёрдости в достижении цели своей. Но порой, при мысли, что она даёт ласки свои другому, он чувствовал обиду, тяжёлую, унижавшую его. И тогда пред ним с особенною яркостью вспыхивала мечта о лавочке, о чистой комнате, в которой он стал бы принимать эту женщину. Он не был уверен, что любит её, но она была необходима ему. Так прошло месяца три.
Однажды, придя домой после торговли, Илья вошёл в подвал к сапожнику и с удивлением увидал, что за столом, перед бутылкой водки, сидит Перфишка, счастливо улыбаясь, а против него – Яков. Навалившись на стол грудью, Яков качал головой и нетвёрдо говорил:
– Если бог всё видит – он видит и меня... Отец меня не любит, он жулик! Верно?
– Верно, Яша! Нехорошо, а – верно! – сказал сапожник.
– Как жить? – встряхивая растрёпанными волосами, спрашивал Яков, тяжело ворочая языком.
Илья стоял в двери, сердце его неприятно сжалось. Он видел, как бессильно качается на тонкой шее большая голова Якова, видел жёлтое, сухое лицо Перфишки, освещённое блаженной улыбкою, и ему не верилось, что он действительно Якова видит, кроткого и тихого Якова. Он подошёл к нему.
– Это ты что же делаешь?
Яков вздрогнул, взглянул в лицо его испуганными глазами и, криво улыбаясь, воскликнул:
– Я думал – отец...
– Что ты делаешь, а? – переспросил Илья.
– Ты, Илья Яковлич, оставь его, – заговорил Перфишка, встав со стула и покачиваясь на ногах. – Он в своём праве... Ещё – слава тебе господи, что пьёт...
– Илья! – истерически громко крикнул Яков. – Отец меня... избил!
– Совершенно правильно, – я тому делу свидетель! – заявил Перфишка, ударив себя в грудь. – Я всё видел, – хоть под присягой скажу!
Лицо у Якова действительно распухло, и верхняя губа вздулась. Он стоял пред товарищем и жалко улыбался, говоря ему:
– Разве можно меня бить?
Илья чувствовал, что не может ни утешать товарища, ни осуждать его.
– За что он тебя?
Яков шевельнул губами, желая что-то сказать, но, схватив голову руками, завыл, качаясь всем телом. Перфишка, наливая себе водки, сказал:
– Пускай поплачет, – хорошо, когда человек плакать умеет... Машутка тоже... Заливается во всю мочь... Кричит – зенки выцарапаю! Я её к Матице отправил...
– Что у него с отцом? – спросил Илья.
– Вышло очень дико... Дядя твой начал музыку... Вдруг: "Отпусти, говорит, меня в Киев, к угодникам!.." Петруха очень доволен, – надо говорить всю правду – рад он, что Терентий уходит... Не во всяком деле товарищ приятен! Дескать, – иди, да и за меня словечко угодникам замолви... А Яков – "отпусти и меня..."
Перфишка вытаращил глаза, скорчил свирепую рожу и глухим голосом протянул:
– "Что-о?.." – "И меня – к угодникам!.." – "Как так?" – "Хочу, говорит, помолиться за тебя..." Петруха как рявкнет: "Я те помолюсь!" А Яков своё: "Пусти!" Кэ-ек Петруха-то хряснет его в морду! Да ещё, да...
– Я не могу с ним жить! – закричал Яков. – Удавлюсь! За что он меня прибил? Я от сердца сказал...
Илье стало тяжко от его криков, он ушёл из подвала, бессильно пожав плечами. Весть о том, что дядя уходит на богомолье, была ему приятна: уйдёт дядя, и он уйдёт из этого дома, снимет себе маленькую комнатку – и заживёт один...
Когда он вошёл к себе, вслед за ним явился Терентий. Лицо у него было радостное, глаза оживились; он, встряхивая горбом, подошёл к Илье и сказал:
– Ну – ухожу я! Господи! Как из темницы на свет божий лезу...
– А ты знаешь – Яков-то пьян напился... – сухо сказал Илья.
– А-а-а! Нехорошо-о!
– Отец-то его при тебе ведь ударил?
– При мне... А что?
– Что ж, ты не можешь понять, что он с этого и напился? – сурово спросил Илья.
– Разве с этого? Скажи, пожалуй, а?
Илья ясно видел, что дядю нимало не занимает судьба Якова, и это увеличивало его неприязнь к горбуну. Он никогда не видал Терентия таким радостным, и эта радость, явившаяся пред ним тотчас же вслед за слезами Якова, возбуждала в нём мутное чувство. Он сел под окном, сказав дяде:
– Иди в трактир-то...
– Там – хозяин... Мне поговорить с тобой надо...
– О чём?
Горбун подошёл к нему и таинственно заговорил:
– Я скоро соберусь. Ты останешься тут один и... стало быть... значит...
– Да говори сразу, – сказал Илья.
– Сразу? – часто мигая глазами, воскликнул Терентий вполголоса. – Тут тоже не легко... накопил я денег... немного...
Илья взглянул на него и нехорошо засмеялся.
– Ты что? – вздрогнув, спросил его дядя.
– Ну, накопил ты денег...
И он особенно отчетливо выговорил слово "накопил".
– Да, так вот... – не глядя на него, заговорил Терентий. – Ну, значит... два ста решился я в монастырь дать. Сто – тебе...
– Сто? – быстро спросил Илья. И тут он открыл, что уже давно в глубине его души жила надежда получить с дяди не сто рублей, а много больше. Ему стало обидно и на себя за свою надежду – нехорошую надежду, он знал это, и на дядю за то, что он так мало даёт ему. Он встал со стула, выпрямился и твёрдо, со злобой сказал дяде:
– Не возьму я твоих краденых денег...
Горбун попятился от него, сел на кровать, – жалкий, бледный. Съёжившись и открыв рот, он смотрел на Илью с тупым страхом в глазах.
– Что смотришь? Не надо мне...
– Господи Исусе! – хрипло выговорил Терентий. – Илюша, – ты мне как сын был... Ведь я... для тебя... для твоей судьбы на грех решился... Ты возьми деньги!.. А то не простит мне господь...
– Та-ак! – насмешливо воскликнул Илья. – Со счетами в руках к богу-то идёшь?.. И – просил я тебя дедушкины деньги воровать? Какого человека вы ограбили!..
– Илюша! И родить тебя не просил ты... – смешно Протянув руку к Илье, сказал ему дядя. – Нет, ты деньги возьми, – Христа ради! Ради души моей спасенья... Господь греха мне не развяжет, коли не возьмёшь...
Он умолял, а губы у него дрожали, а в глазах сверкал испуг. Илья смотрел на него и не мог понять – жалко дядю или нет?
– Ладно! Я возьму... – сказал он наконец и тотчас вышел вон из комнаты. Решение взять у дяди деньги было неприятно ему; оно унижало его в своих глазах. Зачем ему сто рублей? Что можно сделать с ними? И он подумал, что, если б дядя предложил ему тысячу рублей, – он сразу перестроил бы свою беспокойную, тёмную жизнь на жизнь чистую, которая текла бы вдали от людей, в покойном одиночестве... А что, если спросить у дяди, сколько досталось на его долю денег старого тряпичника? Но эта мысль показалась ему противной...
С того дня, как Илья познакомился с Олимпиадой, ему казалось, что дом Филимонова стал ещё грязнее и тесней. Эта теснота и грязь вызывали у него чувство физического отвращения, как будто тела его касались холодные, скользкие руки. Сегодня это чувство особенно угнетало его, он не мог найти себе места в доме, пошёл к Матице и увидал бабу сидящей у своей широкой постели на стуле. Она взглянула на него и, грозя пальцем, громко прошептала, точно ветер подул:
– Тихо! Спит!..
На постели, свернувшись клубком, спала Маша.
– Каково? – шептала Матица, свирепо вытаращив свои большие глаза. Избивать детей начали, ироды! Чтоб земля провалилась под ними...
Илья слушал её шёпот, стоя у печки, и, рассматривая окутанную чем-то серым фигурку Маши, думал: "А что будет с этой девочкой?.."
– Знаешь ты, что он Марильку выдрал за косу, этот чёртов вор, кабацкая душа? Избил сына и её и грозит выгнать их со двора, а? Знаешь ты? Куда она пойдёт, ну?
– Я, может, достану ей место... – задумчиво сказал Илья, вспомнив, что Олимпиада ищет горничную.
– Ты! – укоризненно шептала Матица. – Ты ходишь тут, как важный барин... Растёшь себе, как молодой дубок... ни тени от тебя, ни жёлудя...
– Погоди, не шипи! – сказал Илья, найдя хороший предлог пойти сейчас к Олимпиаде. – Сколько лет Машутке? – спросил он.
– Пятнадцать... а сколько ж? А что с того, что пятнадцать? Да ей и двенадцати много... она хрупкая, тоненькая... она ещё совсем ребёнок! Никуда, никуда не годится дитина эта! И зачем жить ей? Спала бы вот, не просыпалась до Христа...
Через час он стоял у двери в квартиру Олимпиады, ожидая, когда ему отворят. Не отворяли долго, потом за дверью раздался тонкий, кислый голос:
– Кто там?
– Я, – ответил Лунёв, недоумевая, кто это спрашивает его. Прислуга Олимпиады – рябая, угловатая баба – говорила голосом грубым и резким и отворяла дверь не спрашивая.
– Кого надо? – повторили за дверью.
– Олимпиада Даниловна дома?
Дверь вдруг распахнулась, в лицо Ильи хлынул свет, – юноша отступил на шаг, щуря глаза и не веря им.
Перед ним стоял с лампой в руке маленький старичок, одетый в тяжёлый, широкий, малинового цвета халат. Череп у него был почти голый, на подбородке беспокойно тряслась коротенькая, жидкая, серая бородка. Он смотрел в лицо Ильи, его острые, светлые глазки ехидно сверкали, верхняя губа, с жёсткими волосами на ней, шевелилась. И лампа тряслась в сухой, тёмной руке его.
– Кто таков? Ну, входи... ну? – говорил он. – Кто таков?
Илья понял, кто стоит перед ним. Он почувствовал, что кровь бросилась в лицо ему и в груди его закипело. Так вот кто делит с ним ласки этой чистой, крепкой женщины.
– Я – разносчик... – глухо сказал он, перешагнув через порог.
Старик мигнул ему левым глазом и усмехнулся. Веки у него были красные, без ресниц, а во рту торчали жёлтые, острые косточки.
– Разносчик-молодчик? Какой разносчик, а? Какой? – хитро посмеиваясь, спрашивал старик, приближая лампу к его лицу.
– Мелочной разносчик... торгую духами... лентами... всякой мелочью... – говорил Илья, опустив голову и чувствуя, что она кружится и красные пятна плавают пред его глазами.
– Так, так, так... ленты-позументы?.. Да, да, да... Ленточки, душки... милые дружки? Что же тебе надо, разносчик, а?
– Мне Олимпиаду Даниловну...
– А-а-а? А зачем тебе её, а?
– Мне... деньги получить за товар... – с усилием выговорил Илья.
Он чувствовал непонятный страх перед этим скверным стариком и ненавидел его. В тихом, тонком голосе старика, как и в его ехидных глазах, было что-то сверлившее сердце Ильи, оскорбительное, унижающее.
– Денежки? Должок? Хо-орошо-о...
Старик вдруг отвёл лампу в сторону от лица Ильи, привстал на носки, приблизил к Илье своё дряблое, жёлтое лицо и тихо, с ядовитой усмешкой спросил его:
– А записочка где? Давай записочку!
– Какую? – со страхом отступая, спросил Илья.
– А от барина твоего? Записочку к Олимпиаде Даниловне? Ну? Давай! Я отнесу ей... Ну, – скорее! – Старик лез на Илью. У парня высохло во рту от страха.
– У меня нет никакой записочки! – громко и с отчаянием сказал он, чувствуя, что вот, сейчас, произойдёт что-то невероятное.
Но в эту минуту явилась высокая, стройная фигура Олимпиады. Она спокойно, не мигнув, взглянула на Илью через голову старика и ровным голосом спросила:
– Что у вас тут, Василий Гаврилович?
– Разносчик-с, – вот-с! Должок имеет за вами-с. Вы ленточки у него брали? А денежки не платили, а? Вот он и пришёл-с... и явился...
Старик вертелся перед женщиной, щупая глазами то её лицо, то лицо Ильи. Она отстранила его от себя властным движением правой руки, сунула эту руку в карман своего капота и сказала Илье строгим голосом:
– Что, ты не мог придти в другое время?
– Да-с! – визгливо крикнул старик. – Дурак эдакий, а? Ходишь, когда не нужно, а? Осёл!
Илья стоял, как каменный.
– Не кричите, Василий Гаврилович! Нехорошо, – сказала Олимпиада и обратилась к Илье: – Сколько тебе следует, три рубля сорок? Получи...
– И – ступай вон! – снова крикнул старик. – Позвольте-с, я запру... я сам, сам!
Он запахнул свой халат и, отворив дверь, крикнул Илье:
– Иди!..
Илья стоял на морозе у запертой двери и тупо смотрел на неё, не понимая, дурной ли сон ему снится или всё это наяву? Он держал в одной руке шапку, а в другой крепко стиснул деньги Олимпиады. Он стоял так до поры, пока не почувствовал, что мороз сжимает ему череп ледяным обручем и ноги его ломит от холода. Тогда, надев шапку, он положил деньги в карман, сунул руки в рукава пальто, сжался, наклонил голову и медленно пошёл вдоль по улице, неся в груди оледеневшее сердце, чувствуя, что в голове его катаются какие-то тяжёлые шары и стучат в виски ему... Пред ним плыла тёмная фигура старика с жёлтым черепом, освещённая холодным огнём...
Лицо старика улыбалось победоносно, ехидно, лукаво...
На другой день Илья медленно и молча расхаживал по главной улице города. Ему всё представлялся ехидный взгляд старика, спокойные голубые очи Олимпиады и движение её руки, когда она подала ему деньги. В морозном воздухе летали острые снежинки, покалывая лицо Ильи...
Он только что прошёл мимо маленькой лавочки, укромно спрятанной во впадине между часовней и огромным домом купца Лукина. Над входом в лавочку висела проржавевшая вывеска:
"Размен денег В.Г.Полуэктова. Покупка в лом серебра, золота, ризы икон, драгоценные вещи и старинную монету".
Илье показалось, что, когда он взглянул на дверь лавки, – за стеклом её стоял старик и, насмешливо улыбаясь, кивал ему лысой головкой. Лунёв чувствовал непобедимое желание войти в магазин, посмотреть на старика вблизи. Предлог у него тотчас же нашёлся, – как все мелочные торговцы, он копил попадавшуюся ему в руки старую монету, а накопив, продавал её менялам по рублю двадцать копеек за рубль. В кошельке у него и теперь лежало несколько таких монет.
Он воротился назад, смело отворил дверь лавки, пролез в неё со своим ящиком и, сняв шапку, поздоровался:
– Доброго здоровья...
Старик, сидя за узким прилавком, снимал с иконы ризу, выковыривая гвоздики маленькой стамеской. Мельком взглянув на вошедшего парня, он тотчас же опустил голову к работе, сухо сказав:
– Что надо?..
– Узнали меня? – зачем-то спросил Илья, Старик снова взглянул на него.
– Может, и узнал, – что надо-то?
– Монету купите?
– Покажи...
Илья полез в карман за кошельком. Но рука его не находила кармана и дрожала так же, как дрожало сердце от ненависти к старику и страха пред ним. Шаря под полой пальто, он упорно смотрел на маленькую лысую голову, и по спине у него пробегал холод...
– Ну, скоро ты? – спросил старик сердитым голосом.
– Сейчас!.. – тихо ответил Илья.
Наконец, ему удалось вынуть кошелёк; он подошёл вплоть к прилавку и высыпал на него монеты. Старик окинул их взглядом.
– Только-то?
И, хватая серебро тонкими, жёлтыми пальцами, он стал рассматривать деньги, говоря под нос себе:
– Екатерининский... Анны... Екатерининский... Павла... тоже... крестовик... тридцать второго... пёс его знает какой! На – этот не возьму, стёртый весь...
– Да ведь видно по величине-то, что четвертак, – сурово сказал Илья.
Старик отшвырнул монету и, быстрым движением руки выдвинув ящик конторки, стал рыться в нём.
Илья взмахнул рукой, и крепкий кулак его ударил по виску старика. Меняла отлетел к стене, стукнулся об неё головой, но тотчас же бросился грудью на конторку и, схватившись за неё руками, вытянул тонкую шею к Илье. Лунёв видел, как на маленьком, тёмном лице сверкали глаза, шевелились губы, слышал громкий, хриплый шёпот:
– Голубчик... Голубчик мой...
– А, – сволочь! – сказал Илья и с отвращением стиснул шею старика. Стиснул и стал трясти её, а старик упёрся руками в грудь ему и хрипел. Глаза у него стали красные, большие, из них лились слёзы, язык высунулся из тёмного рта и шевелился, точно дразнил убийцу. Тёплая слюна капала на руки Ильи, в горле старика что-то хрипело и свистело. Холодные, крючковатые пальцы касались шеи Лунёва, – он, стиснув зубы, отгибал свою голову назад и всё сильнее встряхивал лёгкое тело старика, держа его на весу. И если б Илью в это время били сзади, он всё равно не выпустил бы из рук хрустевшее под пальцами горло старика. С ненавистью и ужасом он смотрел, как мутные глаза Полуэктова становятся всё более огромными, всё сильнее давил ему горло, и, по мере того как тело старика становилось всё тяжелее, тяжесть в сердце Ильи точно таяла. Наконец, он оттолкнул от себя менялу, и тот мягко свалился за прилавок.
Лунёв оглянулся: в лавке было тихо и пусто, а за дверью, на улице, валил густой снег. На полу, у ног Ильи, лежали два куска мыла, кошелёк и моток тесёмки. Он понял, что эти вещи упали из его ящика, поднял их и положил на место. Затем, перегнувшись через прилавок, взглянул на старика: тот съёжился в узкой щели между прилавком и стеной, голова его свесилась на грудь, был виден только жёлтый затылок. Тут Лунёв увидал открытый ящик конторки – сверкнули золотые и серебряные монеты, бросились в глаза пачки бумажек... Он торопливо схватил одну пачку, другую, ещё, сунул их за пазуху...
На улицу он вышел не торопясь, шагах в трёх от лавки остановился, тщательно прикрыл свой товар клеёнкой и снова пошёл в густой массе снега, падавшего с невидимой высоты. И вокруг него и в нём бесшумно колебалась холодная, мутная мгла. Илья с напряжением всматривался в неё; вдруг он ощутил тупую боль в глазах, дотронулся до них пальцами правой руки и в ужасе остановился, точно ноги его вдруг примёрзли к земле. Ему показалось, что глаза его выкатились, вылезли на лоб, как у старика Полуэктова, и что они останутся навсегда так, болезненно вытаращенными, никогда уже не закроются и каждый человек может увидать в них преступление. Они как будто умерли. Щупая пальцами зрачки, он чувствовал в них боль, но не мог опустить веки, и дыхание в его груди спиралось от страха. Наконец, ему удалось закрыть глаза; ни с радостью наслаждался тьмою, вдруг охватившей его, и так, ничего не видя, неподвижно стоял на месте, глубоко вдыхая воздух... Кто-то толкнул его. Он быстро оглянулся, – мимо него прошёл высокий человек в полушубке. Илья смотрел вслед ему, пока тот не исчез в густом рое хлопьев снега. Тогда, поправив шапку рукой, Лунёв зашагал по тротуару, чувствуя боль в глазах и тяжесть в голове. Плечи у него вздрагивали, пальцы рук невольно сжимались, а в сердце зарождалось что-то упрямое, дерзкое и вытесняло страх.
Дойдя до перекрёстка, он увидел серую фигуру полицейского и безотчётно, тихо, очень тихо пошёл прямо на него. Шёл он, и сердце его замирало...
– Снежище-то какой! – сказал он, подойдя вплоть к полицейскому и в упор глядя на него.
– Да-а, повалил! Теперь, слава те господи, потеплеет! – с удовольствием ответил полицейский. Лицо у него было большое, красное, бородатое.
– А сколько сейчас время? – спросил Илья.
– Поглядим! – Полицейский стряхнул снег с рукава и сунул руку за пазуху. Лунёву было и жутко и любо стоять против этого человека. Он вдруг рассмеялся сухим, как бы вынужденным смехом.
– Ты что хохочешь? – спросил полицейский, отковыривая ногтем крышку часов.
– Эк тебя засыпало снегом-то! – воскликнул Илья.
– Засыплет, такая сила! Половина второго теперь... без пяти минут половина. Засыплет, брат!.. Ты вот теперь в трактир пойдёшь, в тепло, а я тут до шести часов торчать должен... Гляди, сколько тебе навалило на ящик-то...
Полицейский вздохнул и щёлкнул крышкой часов.
– Да, я пойду в трактир, – сказал Илья и, улыбнувшись криво, зачем-то добавил: – Вот, в этот самый...
– Уж не дразни...
В трактире Илья сел под окном. Из этого окна – он знал – было видно часовню, рядом с которой помещалась лавка Полуэктова. Но теперь всё за окном скрывала белая муть. Он пристально смотрел, как хлопья тихо пролетают мимо окна и ложатся на землю, покрывая пышной ватой следы людей. Сердце его билось торопливо, сильно, но легко. Он сидел и, без дум, ждал, что будет дальше.
Когда половой принёс ему чай, он не утерпел и спросил:
– Что на улице... ничего?
– Теплее стало... гораздо теплее! – торопливо ответил половой и убежал, а Илья, налив стакан чаю, не пил, не двигался, чутко ожидая. Ему стало жарко – он начал расстёгивать ворот пальто и, коснувшись руками подбородка, вздрогнул – показалось, что это не его руки, а чьи-то чужие, холодные. Подняв их к лицу, тщательно осмотрел пальцы – руки были чистые, но Лунёв подумал, что всё-таки надо вымыть их мылом...
– Полуэктова убили! – вдруг крикнул кто-то. Илья вскочил со стула, как будто этим криком позвали его. Но в трактире все засуетились и пошли к дверям, на ходу надевая шапки. Он бросил на поднос гривенник, надел на плечо ремень своего ящика и пошёл так же быстро, как и все они.
У лавки менялы собралась большая толпа, в ней сновали полицейские, озабоченно покрикивая, тут же был и тот, бородатый, с которым разговаривал Илья. Он стоял у двери, не пуская людей в лавку, смотрел на всех испуганными глазами и всё гладил рукой свою левую щёку, теперь ещё более красную, чем правая. Илья встал на виду у него и прислушивался к говору толпы. Рядом с ним стоял высокий чернобородый купец со строгим лицом и, нахмурив брови, слушал оживлённый рассказ седенького старичка в лисьей шубе.
– Мальчишка-то, значит, думал, что он сомлел, и бежит к Петру Степановичу – пожалуйте, дескать, к нам, хозяин захворал. Ну, тот сейчас марш сюда, ан глядь – он мёртвый! Ты подумай, – дерзновение-то какое? Среди бела дня, на эдакой людной улице, – на-ко вот!
Чернобородый купец громко кашлянул и густым, суровым голосом сказал:
– Тут – перст божий! Стало быть, не захотел господь принять от него покаяния...
Лунёв подвинулся вперёд, желая ещё раз взглянуть в лицо купца, и задел его ящиком.
– Ты! – крикнул купец, отстраняя его движением локтя и строго взглянув в лицо Ильи. – Куда лезешь?
И снова обратился к своему собеседнику:
– Сказано, – и волос с головы человека не упадёт без воли божией...
– Что и говорить! – кивнув головой, согласился старик, а потом вполголоса добавил, подмигивая: – Известно – бог шельму метит... Господи, прости! Грешно говорить, а и молчать трудно... да!
Лунёв усмехнулся. Он, слушая этот разговор, чувствовал в груди прилив какой-то силы и жуткой, приятной храбрости. И если бы кто-нибудь спросил его в эту минуту: "Ты удушил?" – ему казалось, что он безбоязненно ответил бы: "Я..."
С тем же чувством в груди он протискался сквозь толпу и встал рядом с полицейским. Тот сердито толкнул его в плечо, крикнув:
– Куда? Какое тут твоё дело, а? Пшёл!
Илья пошатнулся и навалился на кого-то. Его ещё толкнули.
– Дай ему по шее! Пьяный, что ли?
Тогда Лунёв выбрался из толпы и сел на ступени часовни, внутренно посмеиваясь над людьми. Сквозь шорох снега под ногами и тихий говор до него долетали отдельные возгласы:
– И надо же было ему, разбойнику, в моё дежурство напакостить...
– По дисконту первый в городе был...
– Снег валит... ничего мне не видно...
– Шкуры драл безо всякой жалости...
– Гляди – жена приехала...
– Э-эх, несшасная! – громко вздохнул какой-то оборванный мужик.
Лунёв поднялся на ноги и увидал, что из широких саней с медвежьей полостью тяжело вылезает пожилая толстая женщина в салопе и чёрном платке. Её поддерживали под руки околоточный и какой-то человек с рыжими усами.
– Ох, батюшки... – прозвучал в воздухе её испуганный голос. Все притихли. Илья смотрел на старуху и вспоминал Олимпиаду...
– А сына – нету? – тихо спросил кто-то.
– В Москве.
– Он, чай, только того и ждал...
– Ещё-е бы!
Лунёву было приятно, что никто не жалеет Полуэктова, но, в то же время, все люди, кроме чернобородого купца, казались ему глупыми и даже противными.
В купце было что-то строгое и верное, а все остальные стоят, как пни в лесу, и, толкая его, Илью, болтают гнусными языками злорадные слова.
Он дождался, когда маленькое тело менялы вынесли из лавки, и пошёл домой, иззябший, усталый, но спокойный. Дома, запершись у себя в комнате, он сосчитал деньги: в двух толстых пачках мелких бумажек оказалось по пятисот рублей, в третьей – восемьсот пятьдесят. Была ещё пачка купонов, но он их не стал считать, а, завернув все деньги в бумагу, задумался, облокотясь на стол, – куда их спрятать? Думая об этом, он почувствовал, что ему хочется спать. Решив спрятать деньги на чердаке, он пошёл туда, держа пакет в руках, на виду, И в сенях наткнулся на Якова.
– А, ты пришёл уж! – сказал Яков. – Что это ты несёшь?
– Это? – переспросил Илья, глядя на деньги, И, вздрогнув от страха проговориться, торопливо сказал, помахивая в воздухе пакетом:–Это... тесёмка...
– Чай пить придёшь? – спросил Яков.
– Сейчас!
Он пошёл быстро, ноги его ступали нетвёрдо, и голова была мутная, тяжёлая, как у пьяного. Идя по лестнице на чердак, он шагал осторожно, боясь нашуметь, боясь встретить кого-нибудь. А когда он зарывал деньги – в землю около трубы, – ему вдруг показалось, что в углу чердака, во тьме, кто-то притаился и следит за ним. Он ощутил желание бросить туда кирпичом, но вовремя опомнился и тихо сошёл вниз. В нём не было больше страха, – он как бы спрятал его на чердаке вместе с деньгами, – но в сердце возникло тяжёлое недоумение.
"Зачем я его удушил?" – спрашивал он себя.
Когда он вошёл в подвал, Маша, возившаяся у печки над самоваром, встретила его радостным восклицанием:
– Как ты рано сегодня!
– Снег, – сказал он. И тотчас же раздражённо закричал: – Что за рано? Пришёл, как всегда, – в свою пору... Видишь – темно.
– Здесь и в полдень темно, – чего ты орёшь?
– А того и ору, что все вы, как сыщики, – рано пришёл, куда идёшь, чего несёшь... вам какое дело?
Маша пристально посмотрела на него и с упрёком сказала:
– А-яй, Илья, как ты стал зазнаваться.
– А, ну вас к чёрту! – выругался Лунёв и сел к столу. Маша обиженно фыркнула, отвернулась от него и стала дуть в трубу самовара. Тонкая, маленькая, она встряхивала чёрными кудрями, кашляла и жмурилась от дыма. Лицо у неё было худое, тёмные пятна вокруг глаз увеличивали их блеск, и было в ней что-то похожее на один из тех цветков, что растут в глухих углах садов, среди бурьяна. Илья смотрел на неё и думал, что вот эта девочка живёт одна, в яме, работает, как большая, не имеет никакой радости и едва ли найдёт когда-либо радость в жизни. Он же теперь будет жить, как давно желал, – в покое, в чистоте. Ему стало приятно от этой мысли и, почувствовав себя виноватым перед Машей, он тихо окликнул её.
– Ну что, злющий?.. – отозвалась она.
– Знаешь... я – поганый человек, – сказал Лунёв, голос у него дрогнул: сказать ей или не говорить? Она выпрямилась, с улыбкой глядя на него.
– Колотить тебя некому, вот что!
И, быстро подойдя к нему, Маша торопливо заговорила: