355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2 » Текст книги (страница 7)
Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:11

Текст книги "Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)

– Думают! – не уступал рыженький. – Я – знаю! Там, в Швейцарии, в Париже…

Тагильский встал, мягкой походкой кота подошел к нему, присел на ручку кресла и что-то пошептал в подставленное рыженьким ухо.

– Ага! Конечно. Да, да, – бормотал рыженький, кивая растрепанной головою.

Своей раздерганностью он напомнил– Климу Лютова. Поярков, согнувшись, поставив локти на колени, молчал, только один раз он ворчливо заметил Стратонову:

– Классификация фактов – дело полезное, если за ним не скрывается попытка примирить непримиримые противоречия.

Климу показалось, что Прейс взглянул в его сторону неодобрительно и что вообще в этой комнате Прейс ведет себя; более барственна, чем в той, аскетической. Было скучно, и чувствовалось, что у этих людей что-то не ладится, все они недовольны чем-то или кем-то, Самгин решил показать себя и заговорил, что о социальной войне – думают и что есть люди, для которых она – решетное дело. Его слушали внимательно, а когда он дал характеристику Дьякона, не называя его, конечно, рыженький подскочил к нему и стал горячо просить:

– Познакомьте меня с этим человеком – хорошо? Можно? Обязательно познакомьте.

А Стратонов, раскачивая на цепочке золотые часы; решительно сказал:

– Вы сами же совершенно правильно назвали людей этого типа анекдотическими. Когда подует ветер нормальной жизни, он выметет их, как сор.

Сказал и туго надул синие щеки свои, как бы желая намекнуть, что это он и есть владыка всех зефиров и ураганов. Он вообще говорил решительно, строго, а сказав, надувал щеки шарами, отчего белые глаза его становились меньше и несколько темнели.

Тагильский снова начал шептать что-то в ухо рыженького, тот уныло соглашался.

– Да? Ага…

Снова стало раздражающе скучно, и, посидев еще несколько минут, Клим решил уйти, но, провожая его, Прейс сказал вполголоса, тоном извинения:

– Неудачный вечер; тут, видите, случайно оказался человек… мало знакомый нам.

– Этот, кругленький?

– Нет, другой, в углу.

«Поярков, – сообразил Самгин, идя домой по улицам, ярко освещенным луною марта. – Это интересно».

Он не понял этих людей. Два-три свидания с ними не сделали их понятнее. Они не кричали, не спорили, а вели серьезные беседы по вопросам политической экономии, науки мало знакомой и не любимой Самгиным. Они называли себя марксистами, но в их суждениях отсутствовала суровая прямолинейность «кутузовщины», и рабочий вопрос интересовал их значительно меньше, чем вопросы промышленности, торговли. С явным увлечением они подсчитывали количества нефти, хлеба, сахара, сала, пеньки и всяческого русского сырья. Климу иногда казалось, что они говорят больше цифрами, чем словами. Говорили о будущем Великого сибирского пути, о маслоделии, переселенцах, о работе крестьянского банка, о таможенной политике Германии. Все это было скучно слушать, и все было почти незнакомо Климу, о вопросах этого порядка он осведомлялся по газетам, да и то – неохотно.

Но, хотя речи были неинтересны, люди все сильнее раздражали любопытство. Чего они хотят? Присматриваясь к Стратонову, Клим видел в нем что-то воинствующее и, пожалуй, не удивился бы, если б Стратонов крикнул на суетливого, нервозного рыженького:

«Смирно!»

Он вообще говорил тоном командира, а рыженького как будто даже презирал.

– Убежденный человек не может и не должен чувствовать противоречий в своих взглядах, – сказал он ему; рыженький, отскочив от него, спросил недоверчиво, с удивлением:

– Это вы – серьезно?

Стратонов не ответил; он редко отвечал на вопросы, обращенные к нему. Ленивенький Тагильский напоминал Самгину брата Дмитрия тем, что служил для своих друзей памятной книжкой, где записаны в хорошем порядке различные цифры и сведения. Был он избалован, кокетлив, но памятью своей не гордился, а сведения сообщал снисходительным и равнодушным тоном первого ученика гимназии, который, кончив учиться, желал бы забыть все, чему его научили. Его фарфоровое, розовое лицо, пухлые губы и неопределенного цвета туманные глаза заставляли ждать, что он говорит женственно мягко, но голосок у него был сухозвонкий, кисленький и как будто злой. Людей власть имущих, правивших государством, он ругал:

– Ослы. Идиоты. Негодяи.

Выругавшись, рассматривал свои ногти или закуривал тоненькую, «дамскую» папиросу и молчал до поры, пока его не спрашивали о чем-нибудь. Клим находил в нем и еще одно странное сходство – с Диомидовым; казалось, что Тагильский тоже, но без страха, уверенно ждет, что сейчас явятся какие-то люди, – может быть, идиоты, – и почтительно попросят его:

«Пожалуйте управлять нами!»

Рыженького звали Антон Васильевич Берендеев. Он был тем интересен, что верил в неизбежность революции, но боялся ее и нимало не скрывал свой страх, тревожно внушая Прейсу и Стратонову:

– Совершенно необходимо, чтоб революция совпала с религиозной реформацией, – понимаете? Но реформация, конечно, не в сторону рационализма наших южных сект, – избави боже!

Выкатывая белые глаза, Стратонов успокаивал его:

– От уклона в эту сторону мы гарантированы, наш мужик – мистик.

– А – все эти штундисты, баптисты, а? Тагильский, громко высморкав широкий, розовый нос, поучительно заметил:

– Говорить надо точнее: не о реформации, которая ни вам, ни мне не нужна, а о реформе церковного управления, о расширении прав духовенства, о его экономическом благоустройстве…

Берендеев крикливо вставил:

– О реформе воспитания сельского духовенства, о необходимости перевоспитать его!

– С деревней у нас будет тяжелая возня, – сказал Самгин, вздохнув.

– Очень! – тревожно крикнул Берендеев и, взмахнув руками, повторил тише, таинственно: – Очень!

Стратонов встал, плотно, насколько мог, сдвинул кривые ноги, закинул руки за спину, выгнул грудь, – все это сделало его фигуру еще более внушительной.

– Мы, люди, – начал он, отталкивая Берендеева взглядом, – мы, с моей точки зрения, люди, на которых историей возложена обязанность организовать революцию, внести в ее стихию всю мощь нашего сознания, ограничить нашей волей неизбежный анархизм масс…

Тагильский, приподняв аккуратно причесанную светловолосую голову, поморщился в сторону Стратонова и звонко прервал его речь:

– Вы всё еще продолжаете чувствовать себя на первом курсе, горячитесь и забегаете вперед. Думать нужно не о революции, а о ряде реформ, которые сделали бы людей более работоспособными и культурными.

Прейс молчал, бесшумно барабаня пальцами по столу. Он был вообще малоречив дома, высказывался неопределенно и не напоминал того умелого и уверенного оратора,

Каким Самгин привык видеть его у дяди Хрисанфа и в университете, спорящим с Маракуевым.

Пояркова Клим встретил еще раз. Молча просидев часа полтора, напившись чаю, Поярков медленно вытащил костлявое и угловатое тело свое из глубокого кресла и, пожимая руку Прейса, сказал угрюмо:

– Ну, кажется, здесь окончательно выработали схему, обязательную для событий завтрашнего дня.

И, не простясь с другими, Поярков ушел, а Клим, глядя в его сутуловатую спину, подумал, что Прейс – прав: этот – чужой и стесняет.

Как везде, Самгин вел себя в этой компании солидно, сдержанно, человеком, который, доброжелательно наблюдая, строго взвешивает все, что видит, слышит и, не смущаясь, не отвлекаясь противоречиями мнений, углубленно занят оценкой фактов. Тагильский так и сказал о нем Берендееву;

– Ты бы, Антон, брал в пример себе Самгина, – он не забывает, что теории строятся на фактах и проверяются фактами.

Были часы, когда Климу казалось, что он нашел свое место, свою тропу. Он жил среди людей, как между зеркал, каждый человек отражал в себе его, Самгина, и в то же время хорошо показывал ему свои недостатки. Недостатки ближних очень укрепляли взгляд Клима на себя как на человека умного, проницательного и своеобразного. Человека более интересного и значительного, чем сам он, Клим еще не встречал.

Но наедине с самим собою Клим все-таки видел себя обреченным на участие в чем-то, чего он не хотел делать, что противоречило основным его чувствованиям. Тогда он вспоминал вид с крыши на Ходынское поле, на толстый, плотно спрессованный слой человеческой икры. Пред глазами его вставал подарок Нехаевой —.репродукция с картины Рошгросса: «Погоня за счастьем» – густая толпа людей всех сословий, сбивая друг друга с ног, бежит с горы на край пропасти. Унизительно и страшно катиться темненькой, безличной икринкой по общей для всех дороге к неустранимой гибели. Он еще не бежит с толпою, он в стороне от нее, но вот ему уже кажется, что люди всасывают его в свою гущу и влекут за собой. Затем вспоминалось, как падала стена казармы, сбрасывая с себя людей, а он, воображая, что бежит прочь от нее, как-то непонятно приблизился почти вплоть к ней. В такие часы Самгин ощущал, что его наполняет и раздувает ветер унылой злости на всех людей и даже – немного – на себя самого.

Как-то вечером, идя к Прейсу, Клим услыхал за собою быстрые, твердые шаги; показалось, что кто-то преследует его. Он обернулся и встал лицом к лицу с Кутузовым.

– Примечательная походка у вас, – широко улыбаясь в бороду, снова отросшую, заговорил Кутузов негромко, но весело. – Как будто вы идете к женщине, которую уже разлюбили, а? Ну, как живете?

И слова его и грубоватая благосклонность не понравились Климу. Оглянувшись, он сказал:

– Я слышал, что вас выпустили на поруки?

– Именно. Разумеется – без права путешествовать. Но я боюсь растолстеть и – путешествую.

Обмениваясь незначительными фразами, быстро дошли до подъезда Прейса, Кутузов ткнул пальцем в кнопку звонка, а другую руку протянул Климу.

– Я тоже сюда, – сказал Самгин.

– Вот как? М-да… тем лучше!

Кутузов толкнул Клима плечом в дверь, открытую горничной, и, взглянув в ту сторону, откуда пришел, похлопал горничную по плечу:

– Цветешь, Казя? Оказия! О Казя, я тебя люблю?

– И я вас, – ответила горничная весело и пытаясь взять пальто из рук Кутузова, но он сам повесил его на вешалку.

«Демократический жест», – отметил Самгин. Прейс встретил их с радостью и смущением.

– Ты свободен?

– Как видишь.

Войдя наверх в аскетическую комнату, Кутузов бросил тяжелое тело свое на койку и ухнул:

– Ух! Скажи-ко, чтоб дали чаю.

– А я не знал, что вы знакомы, – как бы извиняясь пред Климом, сказал Прейс, присел на койку и тотчас же начал выспрашивать Кутузова, откуда он явился, что видел.

Самгин чувствовал себя несколько неловко. Прейс, видимо, считал его посвященным в дела Кутузова, а Кутузов так же думал о Прейсе. Он хотел спросить: не мешает ли товарищам, но любопытство запретило ему сделать это.

Свесив с койки ноги в сапогах, давно не чищенных, ошарканных галошами, опираясь спиною о стену, Кутузов держал в одной руке блюдце, в другой стакан чаю и говорил знакомое Климу:

– Марксята плодятся понемногу, но связями с рабочими не хвастаются и все больше – насчет теории рассуждают, к практике не очень прилежны. Некоторые молодые пистолеты жаловались: романтика, дескать, отсутствует в марксизме, а вот у народников – герои, бомбы и всякий балаган.

– А – в Казани? В Харькове? – спрашивал Прейс, щелкая пальцами.

Самгину казалось, что хотя Прейс говорит дружески, а все-таки вопросы его напоминали отношение Лютова к барышне на дачах Варавки, – отношение к подчиненному.

Вынув из кармана пиджака папиросную коробку, Кутузов заглянул одним глазом в ее пустоту, швырнул коробку на стол.

– Вы, Самгин, не курите? Жаль. Некоторые вредные привычки весьма полезны для ближних.

Клим впервые видел его таким веселым. Полулежа на койке, Кутузов рассказывал:

– Из Брянска попал в Тулу. Там есть серьезные ребята. А ну-ко, думаю, зайду к Толстому? Зашел. Поспорили о евангельских мечах. Толстой сражался тем тупым мечом, который Христос приказал сунуть в ножны. А я – тем, о котором было сказано: «не мир, но меч», но против этого меча Толстой оказался неуязвим, как воздух. По отношению к логике он весьма своенравен. Ну, не понравились мы друг другу.

Чтобы напомнить о себе, Самгин сказал:

– Удивительно русское явление – Толстой.

– Именно, – согласился Кутузов и прибавил – А потому и вредное.

– Кому? – спросил Клим. Кутузов, позевнув, ответил:

– Истории, которой решительно надоели всякие сантименты.

Прейс тоже как-то вскользь и задумчиво процитировал:

– «Толстой законченное выражение русской, деревенской стихии».

– Ну – и что же отсюда следует? – спросил Кутузов, спрыгнув с койки и расправляя плечи. Сунув в рот клок бороды, он помял его губами, потом сказал:

– Вы извините нас, Самгин! Борис, поди-ко сюда, И, взяв Прейса за плечо, подтолкнул его к двери, а Клим, оставшись в комнате, глядя в окно на железную крышу, почувствовал, что ему приятен небрежный тон, которым мужиковатый Кутузов говорил с маленьким изящным евреем. Ему не нравились демократические манеры, сапоги, неряшливо подстриженная борода Кутузова; его несколько возмутило отношение к Толстому, но он видел, что все это, хотя и не украшает Кутузова, но делает его завидно цельным человеком. Это – так.

– Ну-с, я иду, – сказал Кутузов, входя в комнату. – А вы, Самгин?

– Тоже.

На улице, под ветром и острыми уколами снежинок, Кутузов, застегивая пальто, проворчал:

– Тепло живет Прейсик…

– Не совсем понимаю, что его влечет к марксизму, – сказал Клим. Кутузов заглянул в лицо ему, спрашивая:

– Не понимаете? Гм…

А через несколько шагов спросил:

– Есть не хотите?

– Я бы выпил рюмку водки.

– Что ж, выпейте, – разрешил Кутузов, шагнул в лавчонку, явился оттуда с папиросой, воткнутой в бороду, и сказал благосклонно:

– Ну, айда, выпьем водки.

И снова усмешливо заглянул, в лицо Клима.

– Пощупали вас жандармы и убедились в политической девственности вашей, да?

Самгин не успел обидеться на грубоватую шутку, потому что Кутузов заботливо и даже ласково продолжал:

– Волновались вы? Нет? Это – хорошо. А я вот очень кипятился, когда меня впервые щупали. И, признаться надо, потому кипятился, что немножко струсил.

В дешевом ресторане Кутузов прошел в угол, – наполненный сизой мутью, заказал водки, мяса и, прищурясь, посмотрел на людей, сидевших под низким, закопченным потолком необширной комнаты.; трое, в однообразных позах, наклонясь над столиками, сосредоточенно ели, четвертый уже насытился и, действуя зубочисткой, пустыми глазами смотрел на женщину, сидевшую у окна; женщина читала письмо, на столе пред нею стоял кофейник, лежала пачка книг в ремнях. Клим тоже посмотрел да лицо ее, полузакрытое вуалью, на плотно сжатые губы, вот они сжались еще плотней, рот сердито окружился морщинами, Клим нахмурился, признав в этой женщине знакомую Лютова.

«Очевидно, кабачок этот – место встреч», – подумал он и спросил Кутузова: – Вы здесь бывали?

– Первый раз, – ответил тот, не поднимая головы от тарелки, и спросил с набитым ртом: – Так – не понимаете, почему некоторых субъектов тянет к марксизму?

– Не понимаю.

– Клюнем, – сказал Кутузов, подвигая Климу налитую рюмку, и стал обильно смазывать ветчину горчицей, настолько крепкой, что она щипала ноздри Самгина. – Обман зрения, – сказал он, вздохнув. – Многие видят в научном социализме только учение об экономической эволюции, и ничем другим марксизм для них не пахнет. За ваше здоровье!

Выпив водку, он продолжал:

– А наш общий знакомый Поярков находит, что богатенькие юноши марксуют по силе интуитивной классовой предусмотрительности, чувствуя, что как ни вертись, а социальная катастрофа – неизбежна. Однако инстинкт самосохранения понуждает вертеться.

Он съел все, посмотрел на тарелку с явным сожалением и спросил кофе.

– Так вот, значит: у одних – обман зрения, у других – классовая интуиция. Ежели рабочий воспринимает учение, ядовитое для хозяина, хозяин – буде он не дурак – обязан несколько ознакомиться с этим учением. Может быть, удастся подпортить его. В Европах весьма усердно стараются подпортить, а наши юные буржуйчики тоже не глухи и не слепы. Замечаются попыточки организовать классовое самосознание, сочиняют какое-то неославянофильство, Петра Великого опрокидывают и вообще… шевелятся.

Четверо молчаливых мужчин как будто выросли, распухли. Дама, прочитав письмо, спрятала его в сумочку. Звучно щелкнул замок. Кутузов вполголоса рассказывал:

– Новое течение в литературе нашей – весьма показательно. Говорят, среди этих символистов, декадентов есть талантливые люди. Литературный декаданс указывал бы на преждевременное вырождение класса, но я думаю, что у нас декадентство явление подражательное, юнцы наши подражают творчеству жертв и выразителей психического распада буржуазной Европы. Но, разумеется, когда подрастут – выдумают что-нибудь свое.

– Вы знакомы со Стратоновым? – спросил Клим.

– Юрист, дылда такая? Встречал. А что? Головастик, наверное, разовьется в губернатора.

Кутузов вытер бороду салфеткой, закурил и, ласково глядя на папиросу, сказал вздохнув:

– Пора идти. Нелепый город, точно его чорт палкой помешал. И все в нем рычит: я те не Европа! Однако дома строят по-европейски, все эдакие вольные и уродливые переводы с венского на московский. Обок с одним таким уродищем притулился, нагнулся в улицу серенький курятничек в три окна, а над воротами – вывеска: кто-то «предсказывает будущее от пяти часов до восьми», – больше, видно, не может, фантазии не хватает. Будущее! – Кутузов широко усмехнулся:

– Быть тебе, Москва, Европой, вот – будущее! И, вспомнив что-то, торопливо протянул Самгину рублевую бумажку:

– Иду, иду! Заплатите. Всех благ!

Клим спросил еще стакан чаю, пить ему не хотелось, но он хотел знать, кого дожидается эта дама? Подняв вуаль на лоб, она писала что-то в маленькой книжке, Самгин наблюдал за нею и думал:

«Политика дает много шансов быть видимым, властвовать, это и увлекает людей, подобных Кутузову. Но вот такая фигура – что ее увлекает?»

Мысли его растекались по двум линиям: думая о женщине, он в то же время пытался дать себе отчет в своем отношении к Степану Кутузову. Третья встреча с этим человеком заставила Клима понять, что Кутузов возбуждает в нем чувствования слишком противоречивые. «Кутузов-шина», грубоватые шуточки, уверенность в неоспоримости исповедуемой истины и еще многое – антипатично, но (Прямодушие Кутузова, его сознание своей свободы приятно в нем и даже возбуждает зависть к нему, притом не злую зависть.

Женщина встала и, закрыв лицо вуалью, ушла.

«Не дождалась. Вероятно, ждала любовника, а его, может быть, арестовали».

О женщинах невозможно было думать, не вспоминая Лидию, а воспоминание о ней всегда будило ноющую грусть, уколы обиды.

Недавно Варвара спросила:

– Вам часто пишет Лида?

– Не очень, – ответил он, хотя Лидия написала ему из Парижа только один раз. – Она не любит писать.

– И – говорить. Она – загадочная, не правда ли? Клим, строго взглянув на нее через очки, сказал:

– Загадочных людей – нет, – их выдумывают писатели для того, чтоб позабавить вас. «Любовь и голод правят миром», и мы все выполняем повеления этих двух основных сил. Искусство пытается прикрасить зоологические требования инстинкта пола, наука помогает удовлетворять запросы желудка, вот и – всё.

Иногда ему казалось, что, говоря так грубо, оголенно, он издевается не только над Варварой, но и над собою. Игра с этой девицей все более нравилась ему, эта игра была его единственным развлечением, и оно позволяло ему отдыхать от бесплодных дум о себе. Он видел, что Маракуев красивее его, он думал, что такой пустой и глупенькой девице, как Варвара, веселый студент должен быть интереснее. И было забавно видеть, что Варвара относится к влюбленному Маракуеву с небрежностью, все более явной, несмотря на то, что Маракуев усердно пополняет коллекцию портретов знаменитостей, даже вырезал гравюру Марии Стюарт из «Истории» Маколея, рассматривая у знакомых своих великолепное английское издание этой книги. Самгин моралистически заметил, что портить книги – не похвально, но Маракуев беззаботно отмахнулся от него.

– Маколеем дети играли.

Как-то, восхищаясь Дьяконом, Маракуев сказал:

– Это будет чудесный пропагандист для деревни. Вот такие черви и подточат трон Романовых.

Варвара усмехнулась, обнажив красивые зубы.

– Но – если черви, где же подвиг, где красота?

– Подожди, будут и красивые подвиги, – обещал Маракуев, но она сказала:

– А это – верно: Дьякон похож на червяка. Самгин поощрительно улыбнулся ей. Она раздражала его тем, что играла пред ним роль доверчивой простушки, и тем еще, что была недостаточно красива. И чем дальше, тем более овладевало Климом желание издеваться над нею, обижать ее. Глядя в зеленоватые глаза, он говорил:

– Женщину необходимо воображать красивее, чем она есть, это необходимо для того, чтоб примириться с печальной неизбежностью жить с нею. В каждом мужчине скрыто желание отомстить женщине за то, что она ему нужна.

Самгин знал, что повторяет Ницше и Макарова, но чувствовал себя умным, когда говорил такие афоризмы.

– Какой вы правдивый, – сказала Варвара, тихонько вздохнув и прикрыв глаза ресницами.

Да, с нею становилось все более забавно, а если притвориться немножко влюбленным в нее, она, конечно, тотчас пойдет навстречу. Пойдет.

Как-то в праздник, придя к Варваре обедать, Самгин увидал за столом Макарова. Странно было видеть, что в двуцветных вихрах медика уже проблескивают серебряные нити, особенно заметные на висках. Глаза Макарова глубоко запали в глазницы, однако он не вызывал впечатления человека нездорового и преждевременно стареющего. Говорил он все о том же – о женщине – и, очевидно, не мог уже говорить ни о чем другом.

– Все недоброе, все враждебное человеку носит женские имена: злоба, зависть, корысть, ложь, хитрость, жадность.

– А – любовь? А – радость? – обиженно и задорно кричала Варвара. Клим, улыбаясь, подсказывал ей:

– Глупость, боль, грязь.

– Жизнь, борьба, победа, – вторил Маракуев. Спокойно переждав, когда кончат кричать, Макаров сказал что-то странное:

– Исключения ничего не опровергают, потому что и в ненависти есть своя лирика.

И продолжал, остановив возражения взглядом из-под нахмуренных бровей:

– Моя мысль проста: все имена злому даны силою ненависти Адама к Еве, а источник ненависти – сознание, что подчиниться женщине – неизбежно.

– Это ваша мысль, – крикнула Варвара Самгину, а он, присматриваясь к товарищу, искал в нем признаков ненормальности.

Он видел, что Макаров уже не тот человек, который ночью на террасе дачи как бы упрашивал, умолял послушать его домыслы. Он держался спокойно, говорил уверенно. Курил меньше, но, как всегда, дожигал спички до конца. Лицо его стало жестким, менее подвижным, и взгляд углубленных глаз приобрел выражение строгое, учительное. Маракуев, покраснев от возбуждения, подпрыгивая на стуле, спорил жестоко, грозил противнику пальцем, вскрикивал:

– Домостроевщина! Татарщина! Церковность! И советовал противнику читать книгу «Русские женщины» давно забытого, бесталанного писателя Шашкова.

Клим с удовольствием видел, что Маракуев проигрывает в глазах Варвары, которая пеняла уже, что Макаров не порицает женщину, и смотрела на него сочувственно, а друга своего нетерпеливо уговаривала:

– Ах, не кричи так громко! Ты не понимаешь… Дожидаясь, когда Маракуев выкричится, Макаров встряхивал головою, точно отгоняя мух, и затем продолжал говорить свое увещевающим тоном: он принес оттиск статьи неизвестного Самгину философа Н. Ф. Федорова и прочитал написанные странно тяжелым языком несколько фраз, которые говорили, что вся жестокость капиталистического строя является следствием чрезмерного и болезненного напряжения полового инстинкта, результатом буйства плоти, ничем не сдерживаемой, не облагороженной. И, размахивая оттиском статьи, как стрелочник флагом, сигналом опасности, он говорил:

– Да, – тут многое от церкви, по вопросу об отношении полов все вообще мужчины мыслят более или менее церковно. Автор – умный враг и – прав, когда он говорит о «не тяжелом, но губительном господстве женщины». Я думаю, у нас он первый так решительно и верно указал, что женщина бессознательно чувствует свое господство, свое центральное место в мире. Но сказать, что именно она является первопричиной и возбудителем культуры, он, конечно, не мог.

Варвара смотрела на феминиста уже благодарным, но и как бы измеряющим, взвешивающим взглядом. Это, раздражая Самгина, усиливало его желание открыть в Макарове черту ненормальности.

«Вероятно – онанист», – подумал он, найдя ненормальным подчинение Макарова одной идее, его совершенную глухоту ко всему остальному и сжигание спичек до конца. Он слышал, что Макаров много работает в клиниках и что ему покровительствует известный гинеколог.

– Живешь у Лютова?

– Да, конечно.

– Пьете?

– Я стал воздерживаться, надоело, – ответил Макаров. – Да и Лютов после смерти отца меньше пьет. Из университета ушел, занялся своим делом, пухом и пером, разъезжает по России.

Лютова Клим встретил ночью на улице, столкнулся с ним на углу какого-то темненького переулка.

– Извините.

– Ба! Это – ты? – крикнул Лютов так громко, что заставил прохожих обернуться на него, а двое даже приостановились, должно быть, ожидая скандала. Одет Лютов был в широкое расстегнутое пальто с меховым воротником, в мохнатую шапку, острая бородка делала его похожим на один из портретов Некрасова; Клим сказал ему это.

– Лестно, другие за сумасшедшего принимают. К Тестову идем? Извозчик!

И через четверть часа он, развалясь на диване, в кабинете трактира, соединив разбегающиеся глаза на лице Самгина, болтал, взвизгивая, усмехаясь, прихлебывая дорогое вино.

– Так вот – провел недель пять на лоне природы. «Лес да поляны, безлюдье кругом» и так далее. Вышел на поляну, на пожог, а из ельника лезет – Туробоев. Ружье под мышкой, как и у меня. Спрашивает: «Кажется, знакомы?» – «Ух, говорю, еще как знакомы!» Хотелось всадить в морду ему заряд дроби. Но – запнулся за какое-то но. Культурный человек все-таки, и знаю, что существует «Уложение о наказаниях уголовных». И знал, что с Алиной у него – не вышло. Ну, думаю, чорт с тобой!

Закрыв глаза, он помолчал несколько секунд, вскочил и налил вина в стакан Клима.

– Впрочем – ничего я не думал, а просто обрадовался человеку. Лес, знаешь. Стоят обугленные сосны, буйно цветет иван-чай. Птички ликуют, чорт их побери. Самцы самочек опевают. Мы с ним, Туробоевым, тоже самцы, а петь нам – некому. Жил я у помещика-земца, антисемит, но, впрочем, – либерал и надоел он мне пуще овода. Жене его под сорок, Мопассанов читает и мучается какими-то спазмами в животе.

Он крепко потер пальцами неугомонные глаза свои, выпил вино и снова повалился на диван.

– Я и перебрался к Туробоеву. Люблю таких. «Яко смоковница бесплодная, одиноко стояща, и тени от нее несть» – переврал? Умиляет меня его сознание обреченности своей, готовность погибнуть. Не верит «ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай», не может верить! Поучительно. И – обезоруживает. А кругом – мужики шевелятся, – продолжал он, тихонько смеясь. – Две деревни переселяться собрались, какие-то сектанты, вроде духоборов, крепкоголовые. Третья деревня чуть не вся под судом за поджог удельного леса, за убийство лесника.

Самгин спросил его: где Алина?

– Там, в Париже, – ответил Лютов, указав пальцем почему-то в потолок. – Мне Лидия писала, – с ними еще одна подруга… забыл фамилию. Да, – мужичок шевелится, – продолжал он, потирая бугристый лоб. – Как думаешь: скоро взорвется мужик?

– Революция неизбежна, – сказал Самгин, думая о Лидии, которая находит время писать этому плохому актеру, а ему – не пишет. Невнимательно слушая усмешливые и сумбурные речи Лютова, он вспомнил, что раза два пытался сочинить Лидии длинные послания, но, прочитав их, уничтожал, находя в этих хотя и очень обдуманных письмах нечто, чего Лидия не должна знать и что унижало его в своих глазах. Лютов прихлебывал вино и говорил, как будто обжигаясь:

– Ты, Самгин, держишь себя в кулаке, ты – молчальник, и ты не пехота, не кавалерия, а – инженерное войско, даже, может быть, генеральный штаб, чорт!

Клим взглянул на него, недоверчиво нахмурясь, но убедился, что Лютов изъясняется с той искренностью, о которой сказано: «Что у трезвого на уме, у пьяного – на языке». Он стал слушать внимательнее.

– А я – жертва. И Туробоев. Он – жертва остракизма истории, я – алкоголизма. Это нас и сближает. И это – не смешно, брат, нет!

Вскочив с дивана, он забегал по кабинету, топая так, что звенели стаканы и бутылки на столе.

– Час тому назад я был в собрании людей, которые тоже шевелятся, обнаруживают эдакое, знаешь, тараканье беспокойство пред пожаром. Там была носатая дамища с фигурой извозчика и при этом – тайная советница, генеральша, да! Была дочь богатого винодела, кажется, что ли. И много других, всё отличные люди, то есть действующие от лица масс. Им – денег надобно, на журнал. Марксистский.

Истерически хохотнув, Лютов подскочил к столу, чокнул стаканом о стакан Клима и возгласил:

– За здоровье простейших русских баб! Знаешь, эдаких: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет».

Залпом выпив вино, он бросил стакан на поднос:

– Откровенно говоря – я боюсь их. У них огромнейшие груди, и молоком своим они выкармливают идиотическое племя. Да, да, брат! Есть такая степень талантливости, которая делает людей идиотами, невыносимо, ужасающе талантливыми. Именно такова наша Русь.

Он сел рядом с Климом, обнял его за шею.

– Ты хладнокровно, без сострадания ведешь какой-то подсчет страданиям людским, как математик, немец, бухгалтер, актив-пассив, и чорт тебя возьми!

«Вот как он видит меня», – подумал Самгин с удивлением, которое было неприятно только потому, что Лютов крепко сжал его шею. Освободясь от его руки, он сказал:

– У нас много страданий, искусственно раздутых.

– Это – про меня? – крикнул Лютов, откачнувшись от него и вскакивая. – Врешь! Я – впрочем – ладно! Покачивая встрепанной головою, он шумно вздохнул:

– Я, брат, не люблю тебя, нет! Интересный ты, а – не сим-па-ти-чен. И даже, может быть, ты больше выродок, чем я.

И, яростно размахивая руками, он спросил, почему-то шопотом:

– С какой крыши смотришь ты на людей? Почему – с крыши?

Самгину пришлось потратить добрые полчаса, чтоб успокоить его, а когда Лютов размяк и снова заговорил истеро-лирическим тоном, Клим дружески простился, ушел и на улице снова подумал:

«Так вот каким он видит меня!»

Теперь ничто не мешало ему повторить это с удовольствием.

«Возможно, что так же смотрят на меня многие, только я не замечаю этого. Не симпатичен? В симпатиях я не нуждаюсь».

Да, приятно было узнать мнение Лютова, человека, в сущности, не глупого, хотя все-таки несколько обидно, что он отказал в симпатии. Самгин даже почувствовал, что мнение это выпрямляет его, усиливая в нем ощущение своей значительности, оригинальности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю