355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894 » Текст книги (страница 30)
Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:55

Текст книги "Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

– И что я с ним буду делать? Понимать его, наверно, нельзя… Зачем же я при нём буду?.. И с какими моральными фондами? С любопытством? Сумасшествие – это почти смерть. Если он ещё не совсем сошёл с ума, то я буду присутствовать при его агонии.

Замечательно, почему человек возбуждает к себе больше внимания, когда он погибает, а не тогда, когда он здрав и в безопасности? Иногда мы при жизни совершенно не замечаем человека, нимало не интересуемся им, и вдруг, услыхав, что он при смерти или помер уже, жалеем, говорим о нём… Точно смерть или её приближение сближают и нас друг с другом. Тут, наверное, есть глубокий смысл… Если только тут нет крупной лжи, исстари привычной нам и поэтому незаметной для нас. А может, наблюдая чужую гибель, мы вспоминаем о необходимости погибнуть и самим нам и жалеем себя в лице другого.

В этом есть нечто хитрое и, пожалуй, постыдное… А впрочем, и всё обыденное в этой жизни – хитрое и постыдное… А вот сожаление – жестоко… Жалость и жестокость!..

Да ведь это два совершенно однородные слова!.. Удивительно, как этого до сей поры никто не замечал! Надо написать об этом статью… Пусть одною ошибкой будет меньше».

Вместе с этим открытием Кирилл Иванович восстановил в памяти случай из своей жизни в деревне: упала в овраг тёлка, сломав себе обе передние ноги. Чуть не вся деревня сбежалась смотреть на неё… А она, такая жалкая, лежала на дне оврага и, жалобно мыча, смотрела на всех большими влажными глазами и всё пыталась встать, но снова падала. Толпа стояла вокруг неё и больше с любопытством, чем с состраданием, наблюдала за её движениями и слушала её стоны. И он тоже смотрел, хотя это было неинтересно и очень грустно. Вдруг откуда-то появился кузнец Матвей, высокий, суровый, выпачканный углями. Рукава у него были засучены, и в одной руке он держал тяжёлую полосу железа. Вот он обвёл всех строгим, тяжело укоряющим взглядом чёрных глаз, нахмурил брови и, качнув головой, громко сказал:

– Дураки! чем любуетесь?

А потом взмахнул своею железиной и ударил тёлку по голове! Удар прозвучал глухо и мягко, но череп всё-таки раскололся, и это было очень страшно. Тёлка больше не мычала и не жаловалась на боль своими большими и влажными глазами… А Матвей спокойно ушёл.

«Вот он как жалел, этот Матвей! Может быть, он так же бы поступил и с человеком безнадёжно больным. Морально это или не морально?»

– Ярославцев! стойте, вы куда? – раздался звучный окрик.

Он вздрогнул: на крыльце хорошенького домика стоял Лыжин, засунув руки в карманы. Ярославцев вспомнил, что тут именно и живёт Кравцов.

– Я к вам… то есть к нему…

– Ага! Ну, вот спасибо, что поторопились, а то у меня, знаете, работищи без конца. Это Минорный вытащил меня, соскучившись слушать премудрости Кравцова.

Всё, знаете, говорит! Только сейчас задремал. Доктор определил, что пока это не опасно, просто сильное нервное возбуждение, по-моему – тоже. Говорит он, право, не бессмысленнее, чем всегда говорил, но вот много чересчур – это так. Ну, так вы мне позвольте улетучиться. Придёт Ляхов, скажите ему: доктор был и рекомендовал кали, кали и кали… До свидания.

Он протянул Ярославцеву руку, тот молча стиснул её и, задержав в своей руке, шёпотом спросил:

– Отчего это он, по-вашему?

– Отчего? Гм… Как это скажешь? Знаете, всегда ведь он был с зайцем в голове… Захочет пить – давайте из бутылки на окне, это тоже какая-то умиротворяющая специя, вроде кали. Ну-с, иду! Аddiо!

Он перекинул на руку пальто и пошёл.

Ярославцев посмотрел вслед ему и стал соображать, что теперь делать: идти в комнату, где лежит тот, или ожидать здесь, когда он проснётся и заговорит? Ему представлялось, что как только Кравцов проснётся, так сейчас же выкрикнет высокую, звонкую ноту, вслед за ней начнёт говорить быстро и громко, так, как говорят бойкие бабы-торговки, и это будет походить на барабанную дробь.

Он думал и шёл, наклонив голову, не отдавая себе отчёта в том, куда идёт.

Все его думы вдруг как бы сгорели, на душу осыпался их пепел, – осыпался и покрыл её тёплым пластом тихой печали.

Скверный аптечный запах заставил его очнуться. Он стоял перед дверью в маленькую комнату, в ней царил хаос: стулья были сдвинуты на середину и стояли неправильным полукругом перед койкой; на полу валялись рваные бумажки, книги, черепки тарелки, красный вязаный шарф. Перед койкой стоял круглый стол со стаканом жидкого чая. Из-за доски стола не видно было головы человека, спокойно вытянувшегося, вверх грудью, на койке. Одно из двух окон комнаты было завешено синею тряпкой, другое заставлено банками цветов, и сквозь них видны были кусты шиповника, акации и сирени в палисаднике.

Осмотрев всё это, Ярославцев поднялся на цыпочки, подняв кверху указательный палец правой руки, как бы предостерегая от чего-то сам себя, и двинулся к койке, плавно взмахивая в такт своих движений левой рукой. Подойдя к столу, он нагнулся через него и, удерживая дыхание, заглянул в лицо больного.

Оно очень похудело с той поры, как Ярославцев видел его в последний раз, но и только. Вообще же оно было спокойно, как у всех спящих людей. Ярославцев облегчённо вздохнул. Он представлял себе, что болезнь наложила на лицо Кравцова какой-нибудь уродливый отпечаток, искривила, изломала его. И он отошёл прочь, улыбаясь, в высшей степени довольный своей ошибкой.

Но вдруг, обернувшись в сторону, он увидал, что со стены на него смотрит чьё-то искривлённое странной улыбкой лицо, бледное, с прищуренными глазами и всё дрожащее от сдерживаемого возбуждения. В уровень с этим лицом была поднята рука с вытянутым указательным пальцем, – она как бы грозила и, вместе с лицом, была полна ехидного торжества.

По жилам Ярославцева пролилась холодная тоска, сжав ему сердце предчувствием чего-то неотразимого, рокового, и, подавленный ею, он тихо опустился на стул. Потом он почувствовал, что под кожей левого бока у него вздуваются и тотчас же лопаются какие-то пузырьки, отчего ему стало тоскливо-неприятно. Он снова встал, стараясь не смотреть на ту стену, с которой ему грозили, и с гнетущим ужасом вспоминая, где он видел раньше это исковерканное лицо, в котором есть черты, знакомые ему?

«Неужели это оно, – то существо, которому всё известно?»

Перед Ярославцевым вдруг распахнулась тёмная пропасть без дна и края, полная бесформенного, гнетущего мрака. Он отшатнулся, крепко зажмурив глаза. Его тянуло вниз, и он почувствовал, что если не откроет глаз, то сейчас же полетит туда и будет лететь без конца, замирая от страха и с каждою секундой всё сильнее ощущая его.

Он дрогнул, быстро взглянул перед собой и вздохнул свободно и легко: он был тут, в комнате Кравцова, и под ногами у него был твёрдый пол, в чём Кирилл убедился, сильно надавив его ногой. Тогда ему снова страстно захотелось ещё раз взглянуть туда, на стену… Осторожно приподнимаясь со стула и в то же время поворачиваясь назад, он увидал его, это лицо; но теперь оно было только жалко и, выражая напряжённое и боязливое ожидание чего-то, замерло в этой мине. Он узнал себя.

«Это зеркало… Д-да-а!» – догадался он и увидел, что рама зеркала была сверху, справа и слева закрыта повешенным на него белым полотенцем, а снизу её скрывали рамки карточек; обои комнаты были тоже белые, – вот почему зеркало было незаметно и так напугало его. Но это открытие не убило в нём тоскливого предчувствия, даже ещё принесло с собой нечто, подчёркивающее это предчувствие. Кирилл Иванович, глядя на своё отражение, задумался.

«А ведь это я сам схожу с ума!» – вдруг проникся он весь острою мыслью, вызвавшею во всём его существе тихую, ноющую боль, точно все его мускулы сразу напитались промозглою и влажною сыростью погреба. Ему захотелось кричать, звать на помощь, он чувствовал, что уже оторвался от земли и падает куда-то сквозь палящие зноем слои воздуха. В его груди нестерпимо ныло, – он схватился за неё руками и стал крепко растирать её, – в голове билась уничтожающая мысль и, не затемняя её, кружились ещё какие-то обрывки мыслей, воспоминаний, целый вихрь, точно в его мозгах всё было разорвано, разбито, исковеркано и в ужасе разбегалось перед этою мыслью о безумии.

Он открыл рот, глубоко вздохнул и, вобрав в себя страшно много пахучего воздуха комнаты, напряг грудь, чтобы крикнуть.

– Дурак! Противная рожа! – раздался презрительный и насмешливый голос. – Что ты строишь себе гримасы, когда ты сам не более, как гнусная гримаса природы?

Шпион! Ф-фа!..

Кирилл Иванович быстро обернулся с выпяченною вперёд грудью. С койки, упершись локтями в подушку и подпирая подбородок ладонями, смотрел на него Кравцов глазами, полными ядовитой иронии и лихорадочного блеска. Усы его ехидно вздрагивали, а брови всползли к щетинистым волосам, стоявшим на голове ершом. Губы были искривлены в сардоническую улыбку; он поводил ноздрями; всё лицо его неустанно содрогалось, образуя тут и там кривые узоры морщин, – он был уродлив и страшен.

«Вот кто сумасшедший! Он, – не я!» – вспыхнул новою мыслью Ярославцев, и эта новая мысль уничтожила ту, которая угнетала его.

Он выдохнул из себя целый столб воздуха и почувствовал, что холод и ужас, сковавшие его мозг, исчезли. Ему было невыразимо приятно смотреть на искажённое лицо Кравцова, и чем больше он смотрел, тем полнее сознавал себя.

«Вот что значит – сумасшедший! – воскликнул он внутренно. – На кого он похож?..

На дьявола, которого один святой поймал в своём рукомойнике и запечатал его там своим крестным знамением!»

Это сравнение ещё более подняло Кирилла Ивановича в своих глазах, и он сейчас же, вслед за ним, с глубокою верою в себя и с восхищением подумал:

«Разве это не верно? Разве человек с мыслью, затемнённой безумием, способен на такой широкий шаг в прошлое за образом, нужным его мысли?»

А Кравцов всё говорил едкие слова, не сводя с него пылающих глаз.

– Слушай, ты – шпион!

Ярославцев подвинул стул ближе к койке и с приятной улыбкой, протянув руку Кравцову, сказал:

– Марк Данилович, что с вами? это я!

– Ну да, это ты! Я знаю, ты шпион и пришёл наблюдать, как я думаю. Ты не узнаешь, не откроешь ни одной моей мысли. А я спасу их всех, я знаю, что им нужно… Я понял!

– Марк Данилович! – убедительно, ласково и радостно говорил Ярославцев.

– Разве вы меня забыли?

– Тебя? Забыть? Нет, вас нельзя забыть, вы всюду… Вы – это мухи, вы – это тараканы, клопы, блохи, пыль, камни стен! Вам прикажут – и вы принимаете на себя все формы, воплощаетесь во всё, исследуете всё, – и следите, как, о чём и зачем люди думают. Но вы всё-таки слабы! Я же – могуч! Во мне пылает бессмертный огонь желания подвига! И вот я, как Моисей из Египта, выведу вас из жизни, из помойной ямы, где вам так хорошо дышится. Выведу, и придём мы в обетованную страну, где воздух слишком чист для вас и где, поэтому, вы не можете жить. Там я напою моих братии из Кастальского источника свободы, и воспрянут души их к жизни творчества… к жизни подвигов… к жизни всепрощения и воссоздания человека! А вы, как египтяне, погонитесь за нами и исчезнете, потонете, захлебнётесь в море собственной гнусности, найдёте смерть! Ибо вы в себе носите смерть!

«Это он о чём?» – думал Ярославцев, теряя свою радость под торжественные и громкие речи. Глаза Кравцова испускали острые, светлые лучи, коловшие лицо и грудь тонкими, палящими уколами.

«А! он ведь читал отцов церкви… Августина… и Златоуста… Зачем он это читал? Разве нечего читать кроме? Значит, он давно уж… Очень смешной человек!..

О чём он говорит? Ба! – просиял Ярославцев. – Он меня называет шпионом, – значит, у него мания преследования! Он говорит про себя: «Я как Моисей!» – значит, у него мания величия! Господи, как всё это просто! Наука! Вот наука! Она всегда как факел. Бедный человек!»

Он почувствовал, что сейчас заплачет от жалости к Кравцову, снова охваченный тёплым и радостным сознанием правильности своей мысли.

А с его бедною мыслью творилось что-то странное: то она опускалась в какой-то мрачный ухаб, теряя горизонты; то вдруг поднималась куда-то высоко и свободно, охватывая огромное пространство; то текла медленно и лениво, как бы изнемогая; то быстро стремилась к чему-то, задевая по дороге массу разнородных предметов; и снова точно падала вниз, исчезала. Тогда Кирилл Иванович чувствовал только тревожное биение своего сердца и больше ничего.

Кравцов вдруг весь извился змеёй и сел на койке, в одном белье, с раскрытою грудью, возбуждённый и мрачно торжественный.

– Ты, слушай! Я пойду и созову всех их в поле. Там соберёмся все мы, нищие духом, и грустно уйдём от жизни, нищие духом! Но – не радуйся! И все твои – пусть они не радуются нашему поражению, хотя мы и признаём его, ибо уходим с разбитыми щитами надежд в руках и без брони веры, потерянной нами в битвах. Мы воротимся богатые силой творить и вооружённые крепкою верой в себя, её же нет крепче оружия! Ты понял?

Ты пустишь меня на этот подвиг? Зато я, по возвращении в жизнь, прощу тебя первого. Эй, ты! Пусти меня!

«Кого он хочет спасать и обновлять?» – медленно вертелись мысли в голове Кирилла Ивановича.

Ему уже снова не жалко было Кравцова, он даже немного злился на него за то, что он, не переставая, говорил торжественные слова и они, звеня в голове, мешают уловить некоторую важную мысль. Дело в том, что в голове Ярославцева всё вдруг окрасилось в разные цвета, он ясно почувствовал и видел это: перед его глазами плавали и кружились круглые пятна – жёлтые, синие, красные. Их было много, все они быстро вертелись, из них выбивалось и никак не могло выбиться одно, ярко-зелёное и многообещающее.

Это непременно что-нибудь о вере. Но голос Кравцова сотрясал воздух, и всё дрожало, сливалось, путалось между собой.

«Ах, как он громко! – с тоской воскликнул про себя Ярославцев. – Чего он хочет? Э, урод! Что такое – вон из жизни?»

Он вспомнил картинку: человек, с дудочкой во рту, стоял на берегу реки и играл на своей дудочке, а к нему со всех сторон бежали крысы и мыши. В этом человеке было что-то общее с Марком Кравцовым. Смешно! И Ярославцев вдруг расхохотался, качаясь на стуле из стороны в сторону.

Больной откинулся назад, опёрся спиной о стену и замолчал, наклонив на грудь голову.

– Вот – торжествует Иуда! – громко прошептал он.

Они долго молча рассматривали друг друга, Кирилл – выжидательно и робко, а Кравцов – пытливо и угрюмо. Ярославцев почувствовал, что лучистые глаза больного притягивают его к себе, и, наклонясь на стуле, облокотился у ног Кравцова о койку.

Стало тихо. На улице уже стемнело, от кустов палисадника на стёкла окон и подоконники легли вечерние тени. Наконец Кравцов вдруг улыбнулся и тихо сказал:

– А ведь я вас знаю!

– Конечно! – утвердительно кивнул головой Ярославцев и добавил почти шёпотом: – Вы бы говорили. А то очень страшно… уже ночь.

– Говорить? С вами? Ведь я вас знаю! Вы – Ярославцев, статистик? Вам теперь стыдно?

– Мне? Нет, ничего. Но – страшно.

– Да! Это так! Страшно! Бойтесь будущего!

Они оба теперь говорили шёпотом, и оба старались сказать каждую новую фразу ещё тише, чем предыдущую. Несмотря на сумрак в комнате, Кирилл ещё видел лицо больного и улыбку на нём. Его всё сильнее тянуло к этому человеку с лучистыми глазами.

– Вы думаете, что вашею статистикой и ограничивается всё, да? – внушительно прошептал Кравцов. – Нет, вы ошиблись! Есть ещё статистика совести, ею управляю – я! Я не даю пощады, – и знаю цену факта! Я вас уже подсчитал!

– Не надо пугать человека! – жалобно попросил Кирилл Иванович собеседника.

– Человека – да, но шпиона – надо! Зачем вы шпион? Зачем вы следите, как я думаю? Боже мой, ведь я только думаю! От этого вредно мне, только мне! Думать – это даже благонамеренно, потому что от дум человек погибает сам, и вы не тратите своих копеек на то, чтобы погубить его!

Шёпот Кравцова вдруг порвался, и металлически звякнуло громкое слово:

– День-ги! А, да! Вы хотите денег за мою свободу думать? Вы продаётесь?

Сколько?

– Послушай! – сказал убедительно, но всё-таки шёпотом Ярославцев. – Не кричи, услышат! Они всегда близко!

– Услышат?.. А ты тоже боишься? Почему же? Ведь ты мерзавец, и тебе можно говорить громко. Слушай, пусти меня! Я иду делать простое и полезное дело. Оно легально, уверяю тебя. Я хочу вывести вон из жизни всех тех людей, которые, несмотря на свои пятна, есть всё-таки самые светлые люди в жизни… Они погибают от тоски одиночества и вашего гонения на них. Они задыхаются в смраде жизни, которым ты дышишь легко.

Это твоя стихия – но они… Дай мне спасти их! – крикнул он громко.

Ярославцева охватила волна едкой злобы. Он встал перед койкой и тихо, оскорбительно ясно зашипел в лицо Кравцову:

– Ты не кричи! Я тебе скажу… Ты – сумасшедший, вот что! Понимаешь? Ты со-шёл с у-ма! Да… Спасти!.. кого? Я – Ярославцев, Кирилл Ярославцев, а ты – сошёл с ума!.. Ляг! Понял?! Ну?! и всё…

Он снова опустился на стул, тяжело дыша, часто моргая глазами. Кравцов схватил себя за голову и страшно закачался из стороны в сторону.

Снова стало внушительно и пугающе тихо. Взошла луна, в душный сумрак комнаты через окно влился голубой свет и лёг полосой на полу.

Вспышка злобы ослабила Кирилла Ярославцева, а страх перед будущей минутой всё рос в нём. В тишине и глубоком полумраке комнаты безмолвно совершалось нечто таинственное и стройное – происходила какая-то разрушительная работа.

На голубую полосу лунного света на полу пали узоры теней от цветов на окне, и вместе это походило на некоторую хартию, исчерченную гиероглифами, говорившими о глубоких тайнах жизни и о бессилии ума перед ними. Кирилл взглянул на это и быстро отвернулся, ощущая в груди какие-то толчки.

– Всё кончается! – тихо прошептал он, и ему стало невыразимо грустно.

Кравцов поднял голову и молча посмотрел на него, двинув бровями. Кирилл вдруг заплакал, обнял его ноги, крепко сжал их и ткнулся в них головой, всхлипывая, как ребёнок.

– Мне… страшно…

– Будущего? – тихим и торжествующим восклицанием спросил Кравцов, нагибаясь над ним и весь вздрагивая мелкою дрожью.

– Говорите… говорите! – шептал Кирилл.

– Ага! Я победил ещё одного! – тоже шептал Кравцов, отдирая его голову от своих ног. – Это хорошо… Победа… с первого шага!.. Ты каешься, да?.. Садись… иди сюда, я расскажу тебе всё.

Он пытался отнять руки Кирилла от своих ног, стиснутых ими, и поднять его голову, но тот не уступал ему, всё крепче прижимаясь и что-то бормоча сквозь рыдания.

Наконец Кравцов оставил его в покое; наклонясь над ним, упёрся руками в койку и заговорил тихо, но торжественно и важно:

– Ты знаешь людей в плену у жизни? Это те люди, которые хотели быть героями, а стали статистиками и учителями. Они некогда боролись с жизнью, но были побеждены ею и взяты в плен её мелочами… Вот о них-то говорю я и это их хочу спасти… Ты понял? Они погибают, ибо гонимы, ибо все смотрят на них как на врагов, а сами они враги себе. Рассеянные повсюду, они погибают от сомнения и тоски… от невозможности свободно ходить, говорить и думать… И вот их я соберу воедино, и выведу вон из жизни в пустыню; и там устрою им будку всеобщего спасения. Ты видишь – будка, а не коммуна, не фаланстер, будка – это легально, не правда ли? А я один стану над всеми ими и научу их всему, что знаю. Я знаю много, больше, чем есть материала для знания, ибо я знаю всё, плюс – моё знание!.. Мы источим по капле соки наши на песок пустыни и оживим её, застроив зданиями счастья! Среди нас будет возвышаться над всеми будка всеобщего спасения, и на вершине её, под стеклянным колпаком, буду вечно вращаться я сам и смотреть за порядком среди тех, что вручены мне судьбой. Я буду строг, но не по-человечески справедлив. Я знаю высшую справедливость. Я наложу на всех одну обязанность – творить. «Твори, ибо ты человек!» – прикажу я каждому. Это будет грандиозно! И когда мы создадим своё царство, в котором всё будет в гармонии, то созовём всех шпионов и всех сильных земли, и все глупые народы созовём, и скажем им: «Вот – вы гнали нас, а мы создали вам вечный образец жизни! Вот он, следуйте ему! Мы же, возрождённые из пепла, идём творить, вечно творить… Вот наша задача».

И мы, бывшие бедняки, уйдём, обогатив бывших крёзов богатством духа и силы жить.

Победа!.. Тогда я скажу всему миру: «Люди, оденьтесь в светлое, ибо ночь исчезла и не придёт больше». Вот какую идею родил я из несчастий и мук моей жизни, я, гонимый и затравленный, я, измученный. Ты хочешь быть? – твори новое! Дай что-нибудь людям, дай им, ибо они – жалки и бедны! Тогда как ты – со мной, значит – ты объединился с истиной. Ты будешь первый ученик мой – не плачь! Эй, ты, ребёнок, ты слаб ещё!

Ты тоже оскорблён? Ничего! Скоро ты возродишься к жизни новой, к жизни, в которой мы, наконец, будем принимать участие и будем вслух, громко, без боязни говорить о всём, о чём хотим! Ты не веришь мне? Верь!.. Хотя это кажется и несбыточным, но – верь всё-таки. Я твой добрый гений, я орёл будущего! Ручаюсь тебе, что все слова твоего сердца и ума получат жизнь, их услышат, над ними будут думать, их поймут, и ты получишь должное – славу человека, который жил для жизни и людей. Верь мне, мы напьёмся из полной чаши жизни, и все наши чувства будут удовлетворены. Знаешь ты, что сказал Григорий Богослов о Юлиане, который и есть отвлечённая формула отступления от истины и угнетения веры? И ты, может быть, как все, тоже думал, что Юлиан – это цезарь? Голубчик! Не верь этой пошлой истине, она стара; возьми из неё идею, но забудь о ней. Жизнь – в будущем, и там она наша. В прошлом только идеи, там нет лиц. А мы с тобой – лица и потому возьмём идеи, которые нужны нам для ступенек к лестнице счастья, по которой мы войдём в вечное блаженство, как ангелы во сне Иакова, как творцы жизни, обновители духа!

Его торжественный шёпот превратился, наконец, в поток слов, всё реже и реже оживлявшийся мыслью, и, наконец, просто в слова без смысла, связанные между собой, казалось, только единством звука.

– Спасение… Паскаль… пока…

Кирилл давно уже поднял голову и стал перед койкой на колени, всё обнимая ноги Кравцова. Теперь он закинул голову немного назад и с восхищением смотрел в лицо больного, не отрываясь ни на секунду от него.

На полу ещё лежала эта голубая хартия луны и теней, но начертанные на ней гиероглифы изменились, стали проще формой, но ещё темнее цветом. Вся комната была заполнена волнующимися звуками торжественного шёпота. Тихая и тёмная ночь смотрела в окно.

Две человеческие фигуры, лицом к лицу друг с другом, не обращали внимания на то, что в дверь поочерёдно заглядывали то голова женщины в чёрном платке, то голова мужчины в шапке и с чёрной бородой. За дверью тоже слышался шёпот. А Кравцов, всё так же упираясь руками в койку, склонился к лицу Кирилла и всё говорил, говорил.

Это продолжалось почти до рассвета. И уже когда мгла за окном посерела, он, измученный, свалился на подушку и сразу замер.

Кирилл Иванович быстро встал, пугливо оглянулся и подскочил к нему. Рассветало.

Он сдёрнул с себя пальто, занавесил им окно и, снова подойдя к койке, прошептал:

– Ничего, говори!

Но Кравцов, должно быть, уже не мог говорить; он только кивнул головой и, вздохнув, отвернулся к стене. Тогда Кирилл сел у него в ногах на койку и, обняв свои колени руками, стал смотреть глазами любви и восторга на созидателя будки всеобщего спасения.

В четырёхугольном белом пятне подушки его чёрная голова сначала выделялась резко, а потом стала таять и растаяла. Тогда на месте её появилась жёлтая, безбрежная и сухая пустыня, и в ней всё трупы, – много трупов людей, лежащих в разных позах и отдыхающих от утомления в пути. А далеко на краю пустыни сиял кроваво-красный шар, спускаясь куда-то вниз, а с неба падали мягкие и тёмные тени, окутывая усталых людей… Потом наступила ночь, явился сон, и раздался в тишине пустыни бред спящих.

Среди них один человек не спал, стоя посреди спящих, зорко глядя в небо, где было много звёзд, а ниже их неподвижно стояли в воздухе три чёрные точки. Это были орлы пустыни, и человек смотрел на них подозрительно и в ожидании.

И потом Кирилл видел дорогу, заполненную людьми, исходящими из плена жизни.

Их было много. Среди них были и дети; они плакали на руках матерей и отцов. А отцы и матери молча шли в пыли и в рубищах, и через их глаза Кирилл видел их души в тоске и в лохмотьях, – изорванные, изношенные души много страдавших людей. Впереди всех шёл он, великий человек, которого все слушались и на которого смотрели с надеждой, а рядом с ним Кирилл видел себя. Являлась тьма и всё скрывала собой.

Кирилл Ярославцев видел работу созидания будки всеобщего спасения… и снова тьму… И видел торжественное возвращение в жизнь… И снова тьму… И, наконец, только тьму, которой не было края и дна и которая дышала на него – в лицо ему и в душу – печальным холодом. От дуновения тьмы он качался, чувствовал, что вот сейчас он оторвётся от земли и полетит куда-то, и жил этим острым чувством, мешавшим ему сделать малейшее движение. И ему было тоскливо-больно, холодно, страшно…

Всё крепче сжимаясь в комок, он широко раскрывал глаза, стараясь увидеть вдали тьмы то, что должно было случиться с ним, ибо он чувствовал, что уже скоро, сейчас, в будущую секунду явится нечто освободить его из власти ужаса.

Лучи солнца упали ему в лицо. Он вздрогнул, зажмурил глаза и улыбнулся бледною улыбкой больного ребёнка.

И затем так же неподвижно, как и раньше, но уже с закрытыми глазами, сидел долго…

Поутру, часов в семь, пришли Ляхов, Минорный и человек в золотых очках и с самоуверенным лицом. Они вошли в дверь тихо, по одному, и за ними в сенях остались какие-то странные фигуры людей.

– Ну, что? Не буянил? – сказал Ляхов, высокий человек с печальным и бледным лицом, Кириллу, который при их появлении спустил ноги с койки и смотрел на них с ясною улыбкой.

Кирилл пожал протянутую ему руку Ляхова и с тихим восторгом посмотрел ему в лицо.

– Вы уже пришли?.. Значит, пора?

– Да… – произнёс Ляхов и пристально посмотрел в лицо спящего Кравцова.

– Как же, дождёмся, когда проснётся? – спросил Минорный господина в очках.

– Я полагаю, прямо так взять и в карету. Идите сюда!

Он махнул рукой к себе, и в дверь вошли двое здоровых ребят в белых фартуках.

– Возьмите осторожно больного!

Тут Кирилл Иванович подошёл к койке, стал у её изголовья так, что закрыл лицо Кравцова, удивлённо посмотрел на всех и тихо, но внушительно спросил:

– Куда взять?.. Его взять? Куда взять?

– В дом, конечно, – сказал Минорный.

– В лечебницу, – одновременно произнёс доктор и пристально уставился чрез очки в лицо Ярославцева.

Тот крепко потёр себе лоб, как бы с усилием вспоминая что-то.

– Д-да!.. В лечебницу!.. А зачем же, собственно?.. И кто вы? – и Кирилл тихонько дотронулся до рукава доктора.

– Я – доктор, заведующий домом для душевнобольных, – сказал господин в очках, не переставая рассматривать его.

«Интеллигентный человек, значит!» – сообразил Кирилл и протянул ему руку.

– Мне приятно видеть вас… и я рад, что вы тоже идёте за ним, – сказал он, кивнув на Кравцова.

– Мы приехали в карете, – вмешался Минорный, тоже подозрительно оглядывая Кирилла.

– Ну, это напрасно, – махнул рукой Ярославцев, – мы пойдём все пешком, он – особенно.

– Да ведь он буянить будет на улице! – тихо воскликнул Минорный.

– То есть как это? – удивился Кирилл.

– Да вы что, батенька?.. Образумьтесь! Или вы тоже как он, с ума сошли?..

– Позвольте! – остановил доктор Минорного.

Кирилл вспыхнул и оглянул всех с улыбкой недоверия, со страхом в глазах.

Трое людей стояли и смотрели на него с боязливым любопытством и догадкой. Кирилл то краснел, то бледнел от внутренней работы. Улыбка исчезла из его глаз, и они, странно расширясь, вдруг ярко вспыхнули мыслью.

– Господа! – просительно зашептал он, сжимая руки и хрустя пальцами. – Господа!

Что вы? Это ошибка! Вы считаете его безумным? Это обидная ошибка, господа! Оскорбительная ошибка! Послушайте меня – оставьте его так, как он есть. Дайте ему исполнить задуманное им дело. Это великое, необходимое дело! Вы знакомы с его идеей? Нет? Как же вы, господа, решаетесь на такое отношение к нему?.. Это… странно! Вы послушайте! Я постиг его, я усвоил его идею. Ведь согласитесь, я же – разумный человек. Вот Бабкин засвидетельствует это и Ляхов. Да!.. Как же вы?.. Это возмутительно! Это недостойно вас! Вы вникните в суть его учения: мы подлеем, умирая морально, мы умираем смертью безумия, мы пошло умираем физически. Всё это от тоски по желаниям, от скорби одиночества, от недостатка жизни, в которой нам не дают места. Разве я говорю неразумно? Господа!..

Нам запрещено жить. Почему запрещено, господа? Разве мы преступны?.. И ещё скажите, разве он, предлагая нам выйти с ним за границы жизни в песчаные, необитаемые пустыни, – разве он не прав? Он приведёт нас обратно сюда… когда мы воскреснем духом. Господа, господа!.. Что вы хотите делать… Ведь так у вас все сумасшедшие, все, кто хочет счастья другим и кто простирает руки помощи… кто горячо жалеет и много любит бедных, загнанных жизнью и затравленных друг другом людей…

Наконец он задохнулся и умолк, обводя всех испуганными глазами, из которых текли крупные слёзы. Губы у него дрожали. Казалось, вот он сейчас зарыдает. И у Минорного тоже дрожали губы.

– Вот видите, как оно заразительно!.. а я двое суток… – шептал он доктору.

Тот почесал себе пальцем переносицу, приподняв очки, и, видимо, тоже поражённый, пробормотал: – Д-да, знаете… Странный случай!

Ляхов стоял и смотрел на всех, странно улыбаясь и всё покусывая себе губу.

Все молчали. Кирилл смахивал со щёк слезинки, стоя с убитым лицом. В его глазах светилось море меланхолии. Он стоял и обводил глазами комнату. За троими людьми против него стояло ещё двое в белых фартуках, и за дверью в сенях виднелись ещё головы… И все они упорно и молча ждали чего-то, ждали именно от него, ибо все смотрели в его сторону. Кирилл печально улыбнулся и робко сказал:

– Простите меня, господа! Вы правы, так как вас много! Я не оспариваю ваше право… я ухожу… если могу?

– Подождите минуточку! – любезным жестом остановил его доктор.

– Извольте! – И Кирилл покорно сел на стул, согласно указанию доктора.

Проснулся Кравцов. Он быстро поднялся, сел на койке и, сурово оглянув публику, наполнявшую комнату, громко спросил:

– Вы кто?

– Слушай, Марк, хочешь кататься? – спросил его Ляхов.

– Не обманывай меня, иезуит! Ты хочешь чего-то… Я знаю тебя… и всех вас!.. А! Вы пришли взять меня!.. Но я не дамся без борьбы! Нет!.. Я вас рассею, как пыль!.. Меня взять! нет!..

На него накинули какой-то длинный мешок. Он барахтался в нём, пока его не спеленали, как ребёнка. Вот его подняли на руки и понесли, а он, рыдая и извиваясь всем корпусом, кричал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю