Текст книги "Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
– Пшла прочь!!. – заорал он благим матом и, попытавшись вскочить на ноги, больно ударился плечом и головой.
Собака отскочила, испуганная его криком.
Рыжик сел на корточки и без дум, одеревенев от тучи смутных чувств, над которыми преобладал страх, застыл в своей позе, точно ожидая, что будет дальше.
Несколько секунд длилось невероятно долгое молчание, нарушаемое подозрительным рычаньем собаки.
– Ну, вылазь! – раздался глухой, сиплый голос, и вслед за ним собака снова сунула свою морду.
Услыхав голос человека, Рыжик как-то сразу встряхнулся и пришёл в себя.
– Вылазь, говорю! – нетерпеливо и грозно командовали ему.
Но теперь его не смущал этот тон. Всё равно вылезть придется.
– Вылазь, ч-чёрт, а то свистну! – крикнул в третий раз сторож.
– Сви-и-стнешь?! – переспросил Рыжик. – Ну, это, брат, ты погоди! Не имеешь права. Я и сам могу тем же ответить! – заговорил, наконец, Рыжик уверенным тоном, даже с оттенком некоторого задора.
– Полицию свистну! Лезь, чёрт!..
– А-а, полицию!.. – протянул Рыжик. – На что? Чтобы больного человека в часть забрала? Изволь. Если на тебе нет креста, то изволь! Но собаку убери, в пасть ей я не полезу.
– Гуляй, прочь! – гукнул сторож.
Собака отскочила, громко рыча; но Рыжик не вылезал.
– Ну, что ж ты, проклятая харя, не лезешь?!. а?!. – торопил сторож.
– Лезу, лезу! погоди. А где это ты, мил человек, собаку взял? э? чья это собака? – спросил Рыжик, высовывая голову и пристально рассматривая собаку, сидевшую у ног сторожа.
– Да ты полезешь?!. али тебя огреть палкой?!.
– Погоди, не зевай! – пренебрежительно ответил Рыжик. – Чего разорался?
Али не узнал я тебя, думаешь? У меня, солдат, память-то подлиннее твоей. И я тебя сразу по голосу узнал. И хоть рыло твоё не вижу, но знаю, что это ты.
С этими словами Рыжик, согретый вдруг вспыхнувшим в нём чувством надежды на помощь со стороны старого товарища, неуклюже вывалился из своей норы.
– Гуляй! – стал он манить собаку, щёлкая пальцами и причмокивая губами.
– Али не узнал хозяина? Гуляй! по-оди сюда, собака!
Гуляй лениво поднялся и, замахав хвостом, посмотрел на сторожа, точно желая спросить его о чём-то.
– Что за человек? Кто таков? – тоном некоторого беспокойства заговорил сторож и, ткнув собаку ногой, стал поправлять громадный овчинный воротник тяжёлой серой шубы, делавшей его похожим на неуклюжий, громадный пень.
– Сс-кажите, как мы стали богаты и важны! уж и не можем узнать старых товарищей!.. Гуляй, подь сюда! Ах ты, проклятая собака!..
Но собака не шла к Рыжику. Отойдя в сторону, она села на землю и, не обращая внимания на своих хозяев, стала усердно чесаться.
Это возмутило Рыжика. Он поднял с земли сухой ком грязи и с ругательством бросил в неё. Рыча, собака отбежала дальше.
– Да это ты, что ли, Григорий? – угрюмо спросил сторож, высунув голову из воротника.
– Признал, значит? Покорно благодарю! – сыронизировал Рыжик. – Как, братец мой, в сытом-то виде мы слабы на память! а?
– А говорили, что ты умер! – тоном почти сожаления заявил сторож. – В больнице, дескать, от тифу…
– Ан я вот не умер. Н-да. А ты как это в чин попал? а?
Рыжик стоял, глубоко сунув руки в рукава своей рвани и, весь сжавшись под ветром, плотно прижимался к брёвнам, точно боясь, что ветер собьёт его с ног. Громадная фигура товарища, закутанная в тёплую, тяжёлую шубу, производила на него странное впечатление. Что-то горькое и злое ныло в голодном нутре Рыжика и рождало в нём желание поколотить эту тушу. Это желание было так сильно, что на некоторое время скрыло за собой и чувство голода и зародившуюся надежду на помощь. Молча Рыжик смотрел на неподвижного и поражённого встречей старого товарища и, чувствуя, как ему с каждой секундой всё сильнее хочется чего-то острого и потрясающего, не знал – что бы ему сказать.
– А говорили – умер, дескать… – начал сторож, смущённый странным молчанием и чувствуя, что надо что-нибудь говорить. – Как же ты это, брат, теперь? а?
Расстроенные болезнью и наточенные злобой нервы Рыжика стали чутки, как туго натянутые струны. Его ещё пуще злил какой-то странный, виноватый тон товарища, и, не видя в нём ничего, что бы говорило, что ему приятна встреча с ним, Рыжиком, – он сразу возненавидел его. Ему ещё сильнее хотелось сделать что-нибудь такое вредное для Савелия, собаки, всего мира…
– Ну, как же ты – рад, что видишь меня? – спросил он, едко усмехаясь.
Савелий как-то глупо завозился на месте.
– Я-то? Я рад. А что ж ты теперь?.. как?
Дальше он не мог сказать ничего, почувствовав себя в опасном положении, и вдруг, вдохновлённый этой опасностью, заговорил быстро и придвинувшись к Рыжику:
– Вот что, браток! Ты лезь опять туда… а я пойду. Потому мне нельзя, обход скоро пойдёт. А к утру я за тобой зайду… И мы, значит, поговорим обо всём… а то я, видишь ты, сторож… и, значит, обязан, коли что, сейчас забрать и представить в часть. Служба, браток; ничего не попишешь!.. – И, тяжело вздохнув, Савелий замолчал.
Рыжик не откликнулся ни звуком.
Наступила скверная, тяжёлая минута, усиленная ещё тем, что ветер, завывавший на пустыре, вдруг замолчал, точно желая яснее расслушать всё то, что будет сказано дальше. Тучи, тяжело двигавшиеся по небу, на минуту разорвались. Молочные и холодные лучи луны любопытно глянули на пустырь и, осветив мутным светом двух людей, молча стоявших друг против друга, собаку в стороне от них и тяжёлые, громадные кучи дерева, – снова скучно спрятались за тучами.
– Гуляй! поди сюда! Гуляйка! – крикнул Рыжик сардонически звенящим голоском.
Ему было приятно молчать; он понимал, что это молчание очень мучает Савелия.
– Гуляй!..
Собака двинулась к нему, виляя хвостом и в то же время посматривая на нового хозяина. Её новый хозяин нетерпеливо мялся на месте и боязливо оглядывался вокруг себя.
– Видишь ли ты, – заговорил он тоскливым тоном и как-то глухо, нехотя, – в сторожа я попал. Такое тут дело вышло, и попал я, значит… Так вот теперь и наблюдаю.
Служба, брат!.. Тру-удно! Потому – чуть что, и слетишь… И то насилу, насилу приняли.
Кто таков? Солдат – Савел! А, известен! Невозможно! Ну, а Антип Митрич говорит:
«Иди, говорит, сторожи мои штабеля, три рубля в месяц, и помогать дворнику. И харч хозяйский». Пошёл, потому – надоело это мне, цыганить-то. И караулю, значит.
– Гуляйка!.. У, чёрт лохматый! Узнал хозяина!.. а-а, шельма!.. Узнал!..
Рыжик ласкал подошедшую к нему собаку и, вскользь бросая взгляды на смущённую и убитую его поведением красную усатую рожу Савелия, наслаждался. От холода его трясла дрожь, но он точно не замечал этого, согреваемый своей маленькой местью и не пытаясь даже плотнее завернуться в свои лохмотья.
– Мил-лая собака!.. – чмокал он губами, гладя Гуляя, довольно равнодушно относившегося к его ласкам.
– Ах ты, господи! – вздохнул Савелий и, передвинув рукой шапку на голове, снова начал вяло и скучно говорить: – «Будешь, говорит, исправен, похлопочу, чтоб тебе участок дали. Рублей, говорит, двенадцать наберёшь. Но, говорит, смотри! Помни, кто ты». Ну, я и того… Ты бы, брат, улез в дыру-то до утра. Как я кончу дежурство, так и того… а теперь опасно мне. Обход должен сейчас поехать. Лишусь я через тебя места и прочее такое! Плюнь, брат! Улезь!
Рыжик, слыша его просительный и боязливый шёпот, ликовал.
– Гуляйка! Милая собака! Небось, ты вот меня за три целковых не продашь?
а? У, ты!..
Савелий понурил голову и стал тыкать палкой в землю. Рыжик продолжал:
– Друг ты мой, Гуляй! Собака ты, но супротив тебя человеку не устоять. Душа у тебя есть. Жалеешь ты меня? Вижу, жалеешь! потому – и я ведь собака…
– Собака и есть! – вдруг вскинул головой Савелий.
– Ну?
– Собака, мол, и есть! Тебя честью просят, не подводи человека, а ты – своё. Чёрт паршивый! Лезь, коли хошь!
Рыжик не ожидал такого взрыва, не приготовился к нему и был поражён им.
– А как не хочу?! – нашёл он вопрос.
– А, так я тебя силком засуну али в полицию сведу. Понял? Ты что думаешь?
Мне, брат, всё равно. Я Мишку Косого прошлый раз отправил. И очень были мной довольны. Что я могу делать, коли с вашим братом сладу никакого нет!
Савелий воодушевился. Он почувствовал на своей стороне силу и ещё что-то, поддерживавшее его.
– Дурак, говорил тебе – лезь! вон обход едет! слышь? Лезь, чёрт! заберут!
А то сам сейчас засвищу! Ну!..
Но Рыжик не полез. Он почувствовал, как что-то горячее и удушливое хлынуло ему из груди к горлу, крякнул, заскрипел зубами и вдруг истерично закричал:
– Не хочу! Не лезу! Гуляй! Пшёл сюда! Я – твой хозяин! Гуляй! давай воровать!
Смотри, солдат, тащу! Хочу доску спереть у тебя, солдат! Что ж ты меня не хватаешь?!
а? Ну, свисти! Свисти, подлец! Мерзавец ты! Узы его, Гуляй! Рви его!! рви его, Иуду!!.
Рыжик пришёл в исступление. Он начал дико кричать и, вцепившись в шею собаке, пытался бросить её на Савелия.
Собака громко завыла, вертясь в его руках, и вдруг вцепилась ему в ногу.
Дико вскрикнув, Рыжик, как сломанный, свалился на землю и, воя, как волк в капкане, стал кататься по ней.
Разозлённый Гуляй метался вокруг него, пытаясь вцепиться ему в горло, а солдат растерянно стоял и, нелепо размахивая палкой по воздуху, резко свистел, закинув голову в небо.
Послышался топот лошадей, и на пустырь выехали две серые конные фигуры.
– Что такое? – торопливо спросила одна из них, спрыгивая на землю и обращаясь к Савелию, ещё не успевшему перестать свистеть.
Савелий тупо оглянулся на Рыжика, откатившегося к стороне. Над ним уже склонился другой полицейский и поднимал его с земли.
– Что за шум? Ну! – повторил свой вопрос полицейский, встряхивая Савелия за шиворот.
– Человек пришёл… – забормотал Савелий. – Пришёл и прёт доску. Я, значит, и засвистел… Господи!.. – вздохнул он убито.
– Человек пришёл!.. – передразнили его и, сунув кулаком в лицо подведённого Рыжика, слабо всхлипывавшего, добавили: – Разве это человек? У ты, м-морда! Веди его!
Савелий неопределённо махнул рукой и не тронулся с места.
– Веди его, говорят! – крикнули ему.
Тогда он подошёл к Рыжику и, взяв его за рукав, глухо сказал:
– Пойдём!
– Смотри, чтобы не убежал! – напутствовали его полицейские и, сев на лошадей, скрылись в ночной тьме.
Рыжик шёл и молча всхлипывал, то и дело наклоняясь, чтоб дотронуться до ноги.
Шли какой-то пустынной улицей, среди заборов, из-за которых на улицу простирали свои голые ветви уродливые деревья. Улица была узка, и ветви висели над ней частой сетью. Казалось, что много длинных и тонких рук протянулись друг к другу и пытались сцепиться в крепком рукопожатии, но ветер, качая их, не позволял им сделать это, и деревья тихо и жалобно скрипели. Сквозь узоры ветвей видны были фатально плывшие в небе тучи, и их медленное, тяжёлое движение было так тоскливо и бесцельно.
Вдали виднелись тёмные силуэты каких-то построек, и жалкие огоньки фонарей, мерцая кое-где средь них, делали ночь ещё тоскливей и мрачней.
– Вот тебе, проклятый! – радостно взвизгнул Рыжик, взмахнув рукой в воздухе… И вслед за его визгом раздался жалобный визг Гуляя.
Савелий остановился.
– Что это ты собаку-то?.. – угрюмо спросил он, посматривая искоса на Рыжика.
– К-камнем тррахнул! Попал хорошо. Что, дьявол, воешь? Вой, вой! Я выл.
И ещё бы завыл, но больше голосу нет.
Рыжик захохотал дробным, металлическим смехом и грузно опустился на землю.
– Дальше я не пойду. Устал я и иззяб. Здесь я издохну. Дальше ни-ни! будет.
Он вытянулся на земле и замолчал, скорчившись в странный, лохматый ком.
Савелий тоже стал, молча оперся на палку и уставился на него глазами, переминаясь с ноги на ногу и желая сказать что-то.
Где-то неподалёку приютился Гуляй и тихо взвизгивал.
Минута за минутой, медленные и тяжёлые, проходили в молчании и точно камнями ложились на Савелия. Он, стоя над Рыжиком, сопел и, сгибаясь над ним, наконец, осторожно дотронулся до его плеча.
– Пойдём, брат! – сказал он, точно выдавив из себя эти два слова.
– Куда? – не поднимая головы, спросил Рыжик.
– В участок, – тихо прошептал Савелий.
– Н-не хочу! – двинулся Рыжик. – Не могу. Бывал уж я там… А ты пошёл прочь. Пошёл прочь! – звонко выкрикнул он, садясь на земле и показывая рукой куда-то вдаль. – Пошёл! – настойчиво повторил он, видя, что Савелий не двигается с места.
– Не могу я уйти, – заговорил Савелий, вздыхая. – Невозможно это. Нужно тебя представить. Ты не сердись на меня, брат! Что ж такое? Там тепло, и сыт будешь.
А то вон ты какой больной. Помрёшь ещё на улице где. Разве долго?
– Э-эх ты, Иуда!.. Иуда ты предатель! Товарища продал! Как собаку бы тебя камнем хватил, но сил нет. Оз-зяб я… и хвор, это верно. А хватил бы… ох, как бы хватил, кабы сила! Но ты… подлец! – И Рыжик снова вытянулся на земле.
– Эх, брат! – заговорил Савелий. – Непонимающий ты. Какая наша жизнь? Волчья жизнь! Хорошо это? Ну скажи! Вот то-то! – уверенно кончил он, видя, что Рыжик молчит.
– Рад я, что могу по-человечески пить, есть, а ты всю жизнь мог мне нарушить…
Ну, вот оно и вышло так… – И он снова замолчал, не умея сказать, как это вышло.
– Ну, а я? – ехидно спросил Рыжик, посмотрев на него, и закашлялся. Он кашлял долго, извиваясь змеёю на холодной земле. – Ну, а я? – ещё задыхаясь от кашля, повторил он.
Его вопрос, резко прозвучав в холодном осеннем воздухе, замер, покрытый тоскливым скрипом деревьев. Савелий молчал и думал.
– А ты!.. судьба уж такая у тебя! – произнёс, наконец, он, смущённо тыкая палкой землю.
– Су-удьба!.. Нет, не судьба, а потому, что ты мерзавец. Нет никакой судьбы, мерзавцы только есть! Понял?! – вдруг крикнул он.
Снова наступило молчание. Гуляй, перестав выть, подошёл к Рыжику, лежавшему среди улицы, и глухо заворчал.
– Пшёл! – крикнул на него Савелий и замахнулся палкой. – Слушай, Гриш, пойдём!
– В участок-то? – спросил Рыжик.
– В участок!
– Больше ничего мне и невозможно уж? а?.. Эх ты, подлец!.. – почти простонал Рыжик. Савелий молчал.
– Хошь, я уйду? Навсегда уйду, чтоб уж с тобой и не встречаться нигде, окромя страшного суда? Хошь?! – вдруг вскочил он с земли и стал против Савелия.
– Нельзя этого сделать, браток! Никак это невозможно! должен я представить тебя. Уж ты не спорь, пожалуйста. Что поделаешь? Жизнь у тебя такая. И никуда от неё не уйти тебе! – философски убедительно говорил Савелий и даже легонько хлопнул по плечу собеседника.
– Не уйду? никуда не уйду? Ой врёшь, уйду! От всех вас уйду, и ничего вы с меня не возьмёте. Да!
– Нет, брат, такого места, Гриша, куда так совсем уйти можно. И не ищи!
– вздохнул Савелий.
– А в реку ежели? – стуча зубами, еле выговорил Рыжик.
Савелий вздрогнул.
– Это что же? Это уж совсем швах дело! – быстро заговорил он. – Разве можно это говорить? Пустяки это, браток!
Говоря так, он ощущал безотчётный страх, усиливавшийся по мере того, как он присматривался к лицу Рыжика, синему, с оскаленными и стучащими зубами, острому и почему-то решительному до ужаса.
– Идём! – вдруг дёрнул его за рукав Рыжик и бросился бегом вперёд.
– Ну вот, давно бы! – радостно крикнул Савелий и, путаясь в длинных полах своей шубы, поспешил за ним.
Рыжик, длинный и худой, бежал и над чем-то смеялся. Громадный и тяжёлый Савелий, громко стуча сапогами по мостовой, пыхтел, как паровик, и еле поспевал за ним.
Смех Рыжика звучал неприятно, как смех сумасшедшего, и производил на Савелия угнетающее впечатление. Но довольный, что всё обошлось хорошо, он пытался не отставать от товарища, частыми, но мелкими шагами летевшего вперёд.
– Стой, Гриш! Не туда! Налево надо! Налево!.. чудак ты, налево!
– Врёшь ты всё! – снова захохотал Рыжик, прибавляя шагу.
– Гриш, голубчик, али ты бежишь? Эй, брось! Невозможно это!.. Как же я-то? Пожалей, чай! – жалобно взывал Савелий вдогонку товарищу.
Пустынная улица была совершенно спокойна. Длинный ряд заборов, деревья за ними и тьма. Две людские фигуры и собака, бежавшие посредине её, не могли возбудить ни в ком интереса к себе.
Савелий кричал, и сердце его замирало от страха, что Рыжик убежит от него.
И вдруг он вспомнил, что сейчас они выбегут на берег реки к яру и что Рыжик может прыгнуть в неё. Это придало ему быстроты, испугав его до онемения.
Но Рыжик был уже далеко от него. Его длинная фигура, согнутая, точно переломленная посредине, всё более и более глубоко ныряла в тьму, и вот она пропала. Савелий задыхался.
– Убежал!.. – звонко раздалось в воздухе последнее Рыжиково слово.
Послышался злой, резкий смех и через секунду звучный всплеск воды.
…Расставив руки и задыхаясь от усталости, Савелий стоял на краю обрыва и тупо смотрел вниз. Там было темно и страшно тихо. Чёрная, холодная вода текла медленно и бесшумно, так медленно и бесшумно, что, казалось, она неподвижна; а когда редели тучи, видно было, как ветер покрывал воду мелкой рябью… но тучи снова оползали друг на друга, и вода снова казалась неподвижной, чёрной, страшной.
Савелий долго смотрел на неё. Наконец он вспомнил, что надо сделать, – крикнул, запрокинув голову к небу: «Караул!» и тотчас же, не давая замереть отзвукам своего крика, быстро сорвал с шеи свисток и разорвал тишину тоскливой осенней ночи отчаянным свистом…
– Человек… в реку прыгнул!.. – заорал он, видя, что из тьмы уже появляются бегущие люди, и, схватив рукой первого, кто подбежал к нему, растерянно забормотал:
– Рази я виноват?.. а?..
На соли
– Иди ты, брат, на соль! Там всегда найдёшь работу. Всегда найдёшь… Потому как дело это каторжное, отчаянное дело, долго на нём не настоишь. Бегут оттуда люди… не дюжат! Вот ты и повози денёк. По семь копеек с тачки дадут, чай… На день-то ничего, хватит.
Рыбак, рекомендовавший мне это, сплюнул в сторону, посмотрел в голубую даль моря и меланхолически замурлыкал в бороду себе какую-то песню. Я сидел с ним в тени от стены куреня; он чинил холщовые шаровары, зевал и медленно цедил сквозь зубы разные печальные сентенции о недостатке на земле работы для людей и о том, как много надо человеку положить труда в поисках за возможностью найти труд.
– Коли не дюжишь… приходи сюда отдыхать… Расскажешь… Тут недалеко, вёрст пяток… Да… Вот поди-ка!
Я распрощался с ним, поблагодарил его за указание и отправился берегом «на соль». Было жаркое августовское утро, небо было чисто и ясно, море ласково и пустынно, и на прибрежный песок одна за другой с грустным плеском вбегали зеленоватые волны. Впереди меня, далеко в голубой знойной мгле на жёлтом берегу лежали белые пятна, – то Очаков; сзади – курень утопал за буграми ярко-жёлтого песка, сильно оттенённого аквамариновой водой моря…
Я очень много наслушался в курене, где ночевал, разных глубокомысленно нелепых историй и суждений и был настроен минорно. Волны звучали в унисон настроению и усиливали его.
Скоро передо мной развернулась картина соляной добычи. Три квадрата земли, сажен по двести, окопанные низенькими валами и обведённые узкими канавками, представляли три фазиса добычи. В одном, полном морской воды, соль выпаривалась, оседая блестящим на солнце бледно-серым, с розоватым оттенком, пластом. В другом – она сгребалась в кучки. Сгребавшие её женщины, с лопатами в руках, по колена топтались в блестящей чёрной грязи, и как-то очень мертво, без криков и говора, медленно и устало двигались их грязно-серые фигуры на чёрном, блестящем фоне жирной, солёной и едкой «рапы», как называют эту грязь. Из третьего квадрата соль вывозилась. В три погибели согнутые над тачками рабочие тупо и молчаливо двигались вперёд. Колёса тачек ныли и взвизгивали, и этот звук казался раздражающе тоскливым протестом, адресованным небу и исходящим из длинной вереницы человеческих спин, обращённых к нему. А оно изливало нестерпимый, палящий зной, раскаливший серую, потрескавшуюся землю, кое-где покрытую красно-бурой солончаковой травой и мелкими, ослепительно сверкавшими кристаллами соли. Из монотонного визга тачечных колёс грубой и резкой нотой выделялся басистый голос кладчика, солоно ругавшего рабочих-возчиков, ссыпавших из тачек к его ногам соль, которую он, поливая водой из ведра, выкладывал в продолговатую пирамиду. Стоя на высокой куче соли и размахивая в воздухе лопатой, кладчик, – высокого роста, чёрный, как уголь, мужчина, в синей рубахе и белых широких шароварах, – во всё горло командовал ввозившим по доске вверх тачечникам:
– Сыпь налево! Налево сыпь, дьявол лохматый! Ах ты, пострели тобя в становую жилу! Кол тебе в глаз! Куда ты прёшь?!. куда?!. Ах ты, чёртов ноготь!..
Затем раздражённо вытирал потное лицо подолом рубахи, озлобленно ухал и принимался, ни на минуту не переставая сквернословить, выравнивать соль, изо всей мочи стукая по ней лопатой. Рабочие автоматично ввозили тачки кверху, так же автоматично опрокидывали их по команде «направо! налево!» и, с усилием расправляя спины, тяжёлым, колеблющимся шагом, волоча сзади себя тачки, скрипевшие тише и более устало, шли по дрожавшим и вязнувшим в чёрном жирном иле доскам снова за солью.
– Возись проворней, черти! – покрикивал им в зад кладчик.
Но они возились так же молчаливо-пришибленно, и только их хмурые, усталые и истомлённые, покрытые грязью и потом лица, с плотно сжатыми губами, порой зло и раздражённо подёргивались. Иногда колесо тачки съезжало с доски и вязло в грязи; передние тачки уезжали, задние вставали, и двигающая их сила, в лице отрёпанных и грязных босяков, тупо и безучастно посматривала на товарища, старавшегося поднять и поставить колесо шестнадцатипудовой тачки снова на доску.
А с безоблачного, подёрнутого знойным туманом неба жаркое южное солнце всё с большим усердием раскаливало землю, точно ему непременно сегодня и во что бы то ни стало нужно было убедить её в своём жарком внимании к ней.
Посмотрев, стоя в стороне, на всё это, я решил попытать счастья и, приняв возможно более независимый вид, подошёл к доске, по которой рабочие шли с опорожнёнными тачками.
– Здравствуйте, братцы! Помогай бог!
В ответ получилось нечто совершенно для меня неожиданное. Первый, – седой, здоровый старик, с засученными по колена штанами и по плечи рукавами рубахи, обнажавшими бронзовое, жилистое тело, – ничего не слыхал и, не сделав ни движения в мою сторону, прошёл мимо. Второй, – русый молодой парень, с серыми злыми глазами, – зло посмотрел на меня и скорчил мне рожу, крепко ругнув вдобавок. Третий, – очевидно, грек, чёрный, как жук, и кудрявый, – поравнявшись со мной, выразил сожаление о том, что у него заняты руки и что он не может поздороваться своим кулаком с моим носом. Это у него вышло как-то не подобающе желанию равнодушно. Четвёртый насмешливо крикнул во всё горло: «Здравствуй, стеклянные зенки!» и сделал попытку лягнуть меня ногой.
Этот приём был как раз тем, что в культурном обществе, если не ошибаюсь, называется «нелюбезным приёмом», и этого никогда не случалось со мной в такой резкой форме. Обескураженный, я невольно снял очки и, сунув их в карман, двинулся к кладке, намереваясь спросить у кладчика, – нельзя ли поработать. До места кладки ещё не успел подойти, как он окрикнул меня:
– Эй, ты! Чего тебе? Работы, что ли?
Я сказал.
– А ты на тачках работаешь?
Я сказал, что, мол, возил землю.
– Землю? Не годится! Земля – совсем другое дело. Здесь соль возят, а не землю. Пшёл к свиньям на хутор! Ну, ты, кикимора, вали прямо на ноги!
Кикимора, – оборванный сивый геркулес, с длинными усами и сизым прыщеватым носом, – ухнул во всю грудь и опрокинул тачку. Соль посыпалась. Кикимора ругнулся, кладчик переругнул его. Оба довольно улыбнулись, и оба же сразу обратили на меня своё внимание.
– Ну, чего ж тебе? – спросил кладчик.
– А ты, кацапе, мабудь вареники истi до соли прiйшов? – подмигивая ему, говорил Кикимора.
Я стал просить кладчика принять меня на работу, уверяя его, что я привыкну и что стану возить не хуже других.
– Ну, здесь прежде, чем привыкнешь, хребет себе вывихнешь. Да ин бог с тобой, ступай! Первый день больше полтины не положу. ЭЙ! дайте ему тачку!
Откуда-то вынырнул малый в одной рубахе, с голыми ногами, перевязанными до колен грязными тряпками, скептически посмотрел на меня и сквозь зубы проговорил:
– Ну, иди!
Я пошёл за ним к груде тачек, наваленных друг на друга, и, подойдя, стал выбирать себе полегче. Малый чесал себе ноги и молча осматривал меня.
– Чего ты взял-то? Али не видишь, – у ней колесо кривое, – проговорил он, когда я, облюбовав себе тачку, взял было её, – и, равнодушно отойдя в сторону, он лёг на землю.
Я, выбрав другую тачку, стал в ряд и пошёл за солью, чувствуя, как какое-то неопределённое, тяжёлое чувство давит меня, не позволяя мне заговорить с товарищами по работе. На всех физиономиях, несмотря на усталость, искажавшую их, ясно выражалось глухое, пока ещё скрываемое раздражение. Все были измучены и обозлены на солнце, беспощадно сжигавшее кожу, на доски, колебавшиеся под колёсами тачек, на «рапу», этот скверный, жирный и солёный ил, перемешанный с острыми кристаллами, царапавшими ноги и потом разъедавшими царапины в большие мокнущие раны, – на всё окружавшее их. Эта злоба была видна по косым взглядам друг на друга, по забористым, ядовитым ругательствам, изредка вырывавшимся из воспалённых жаждою глоток. На меня никто не обращал внимания. Только входя в квадрат и расходясь с тачками по крестообразно разложенным доскам к кучкам соли, я почувствовал удар по ноге сзади и, обернувшись, получил прямо в лицо злое восклицание:
– Подбирай пятки, длинный чёрт!
Я поспешно подобрал пятки и, поставив тачку, стал лопатой насыпать в неё соль.
– Полней насыпай! – скомандовал мне геркулес-хохол, стоявший рядом со мной.
Я насыпал, как мог, полно. В это время задние скомандовали передним: «Вези!»
Те поплевали на руки и, кряхтя, двинули тачки, снова сгибаясь чуть не под прямым углом, и, выдвинув корпуса вперёд, как-то странно вытянули шеи, как будто бы это должно было облегчить труд.
Заметив все эти приемы, я точно так же елико возможно согнулся и вытянулся вперёд; приподнял тачку, – колесо пронзительно завизжало, кости ключиц заныли, напряжённые до последней возможности руки задрожали… я, шатаясь, сделал шаг, два, – меня мотнуло влево, потом вправо, дёрнуло вперёд… колесо тачки съехало с доски, и я полетел в грязь прямо лицом. Тачка назидательно стукнула меня по затылку ручкой и потом лениво повернулась вверх дном. Оглушительный свист, крик, хохот, приветствовавшие моё падение, точно ещё больше забивали меня в тёплую жирную грязь, и, барахтаясь в ней, тщетно пытаясь поднять увязшую тачку, я чувствовал, как что-то холодное и острое режет мне грудь.
– Эй, друже, а ну – помоги! – обратился я к хохлу-соседу, хохотавшему во всё горло, взявшись за живот и покачиваясь из стороны в сторону.
– О, трясца твоей матери!.. Тю-тю-тю, дурню?.. Выдыбай на доску! Карету-то гни налево! Тю!.. А щоб тобi рапа засосала!.. – и он снова грохотал со слезами на глазах, хватаясь за бока и охая.
– Пошёл, чёрт, по брёвнам!.. – сокрушённо махнул рукой, глядя на меня, передний седой старик и, крякнув, повёз тачку.
Передние тачечники уехали; те, что были сзади меня, стояли и довольно недоброжелательно смотрели на меня, вспотевшего от усилий вытащить тачку и покрытого толстым слоем грязи, стекавшей с меня. Помочь никто не хотел. А с кладки доносился голос кладчика:
– Что застряли, дьяволы? Собаки!., свиньи!.. Аль дальше с глаз – дольше день?! Лешие!.. черти!.. Вези, анафемы!..
– Прочь с дороги! – гаркнул хохол сзади меня и двинул тачку, чуть-чуть не задев меня по голове её крылом.
Я остался один, кое-как вытащил тачку и, так как соль из неё высыпалась и она была вся облеплена грязью, повёз её, пустую, вон из квадрата, намереваясь выбрать себе другую.
– Что, брат, упал? Ничего, спервоначалу это со всяким бывает!
Оглянувшись в сторону, я увидал за одной из кучек соли на положенной в грязь доске парня лет двадцати, присевшего на корточки и сосавшего себе ладонь. Он смотрел на меня из-за руки добрыми, улыбавшимися глазами и кивал мне головой.
– Ничего, брат! Это с непривычки бывает.
– Что у тебя с рукой-то? – спросил я.
– Да вон сцарапал, а рану-то разъедает; не высосешь, так бросай работу, болеть будет здорово! Вали, вали, поезжай, а то кладчик заругает!
Я поехал. Со второй тачкой у меня сошло благополучно; вывез и третью, и четвёртую, и ещё две. На меня никто не обращал внимания, и я был очень доволен этим вообще очень грустным для человека обстоятельством.
– Шабаш! Обедать! – прокричал кто-то.
Все, облегчённо вздохнув, пошли обедать; но и тут никто не проявил ни оживления, ни радости отдыху. Всё делалось как-то подневольно, с худо скрытым отвращением и злобой. Казалось, никто не видел в отдыхе ничего приятного для своих наломанных работой костей и разморённых зноем мускулов. У меня сильно ныла спина, ноги и руки в плечах, но, стараясь не давать другим заметить этого, я бодро пошёл к котлу.
– Погоди! – остановил меня старый угрюмый босяк-рабочий, в синей рваной блузе и с таким же, под цвет блузе, синим запойным лицом, украшенным хмуро сдвинутыми густыми бровями, из-под которых дико и насмешливо сверкали красные, воспалённые глаза. – Погоди! Тебя как зовут?
Я сказал.
– Так! Дурак был твой отец, коли дал тебе такое имя. У нас к котлу Максимов не пускают в первый день работы. Максимы первый день на своих харчах работают.
Так-то! Вот кабы ты Иван был или ещё как – другое дело. Меня вот Матвеем зовут, – ну – я и пообедаю, а Максим пусть посмотрит. Пшёл от котла!
Я удивлённо посмотрел на него и, отойдя в сторону, сел на землю. Меня сбивало с толку такое отношение ко мне, отношение, мной не вызванное и до сих пор не испытанное.
Раньше и позднее мне случалось не один десяток раз входить в артель, и всегда я сразу вставал на простую товарищескую ногу. На этот раз всё было как-то невероятно странно, и, несмотря на тяжесть и остроту моего положения, моё любопытство было затронуто очень глубоко. Я решил поискать ключа к этой высоко интересной для меня загадке и, решив, наружно спокойно посматривая на обедавших, стал ждать начала работы…
Нужно узнать, почему ко мне так относятся.
II
Вот они пообедали, порыгали и стали закуривать, расходясь от котла. Геркулес-хохол и малый с перевязанными ногами подошли ко мне и сели так, что загородили собой от меня ряд тачек, оставленных на доске.
– Ну что, братику? – спросил хохол. – Покурить хочешь?
– Давай! – сказал я.
– А разве у тебя нет своего табака?
– А был бы, так я бы и не спросил.
– Ото верно! На, покури. – Он подал мне свою трубку. – Что ж ты, будешь возить?
– Да, буду, пока могу.
– Так! А ты откуда сам?
Я сказал.
– Эге! А что, это далеко?
– Тысячи три вёрст.
– Ого! Добре далеко. А чего ж ты сюда пришёл?
– Да как и ты же, всё равно.
– Ага! Так тебя, значит, тоже за воровство из твоей деревни выгнали?