Текст книги "ИСТОРИЯ ФИЗИКИ"
Автор книги: Макс Лауэ
Жанр:
Физика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Наконец, историческое значение имела классическая работа В. Гейтлера и Ф. Лондона (1927) о молекуле водорода Н2. В этом исследовании химическая связь между одинаковыми или подобными атомами была сведена к «энергии обмена». Представление об этой энергии, не имеющей аналога в прежней физике, является необходимым математическим следствием из волнового уравнения Шредингера. Посредством этого же понятия, примененного к электронной проводимости в металлах, Вернер Гейзенберг разрешил в 1928 г. старую загадку ферромагнетизма. Благодаря «явлению обмена» у железа, никеля и кобальта (но не у других металлов) магнитные моменты электронов оказываются
ориентированными параллельно, что и приводит к ферромагнетизму.
Дальнейшее развитие квантовой теории, например вопрос о совместимости волнового и корпускулярного представлений, в настоящее время не является еще исторически зрелым. Здесь мы подошли к границам нашего изложения.
Во всяком случае характерной чертой современной квантовой физики является то, что она не может ничего другого сказать о процессе, кроме вероятности его появления в определенный момент времени. Она вычисляет, например, вероятность освобождения электрона посредством света определенной интенсивности и частоты. Но установление причинной обусловленности лежит вне ее возможностей. Это та же черта, которую Швейдлер (гл. 11) заметил еще в радиоактивных превращениях, а позже Эйнштейн в поглощении и испускании света. Но законы сохранения энергии и количества движения имеют и в квантовой физике строгую значимость.
После 1900 г. в течение многих лет Планк стремился уничтожить пропасть между классической и квантовой физикой или хотя бы перебросить мост между ними. Он потерпел неудачу, но его усилия не были напрасными, так как доказали невозможность успеха таких попыток. Следствием этого является учение о «дополнительности», созданное в 1927 г. Нильсом Бором; речь идет о «дополнительности» старого корпускулярного представления об элементарных частицах и их волнового понимания в квантовой механике. В настоящее время к этому учению присоединились широкие круги физиков. Что покажет в этом отношении будущее – уже не является вопросом истории физики.
ПРИЛОЖЕНИЯ
МАКС ЛАУЭ
МОЙ ТВОРЧЕСКИЙ ПУТЬ В ФИЗИКЕ*) АВТОБИОГРАФИЯ
Мои проницательные родственники рано поняли, что я предназначен быть «книжным человеком». Когда мне было 9 или 10 лет, мой дедушка Теодор Церренер, крепко любивший меня, на рождественские праздники подарил мне десятитомное издание Брэма «Жизнь животных». Я вспоминаю, как часто рассматривал красивые картинки, и я до сих пор сохранил наглядное представление о главных видах животных. Однако у меня никогда не было склонности к биологии. Я увлекался чтением Брэма, будучи мальчиком, еще не размышляющим о своем призвании. Позднее моя милая мать как-то говорила о возможности для меня юридической карьеры. Но и это заглохло, так как вскоре на первый план выступили у меня совсем другие интересы.
В гимназии имени имп. Вильгельма в Берлине (куда мы переселились из Познани в связи с переводом моего отца) я услышал, не помню в какой связи, о факте выделения меди из медного купороса под действием электрического тока. Это первое соприкосновение с физикой произвело на меня огромное впечатление. На несколько дней я впал в такое глубокое раздумье, что не мог ничего делать, и моя мать с тревогой спрашивала меня, что со мной происходит. Узнав, в чем
*) Текст для перевода взят из книги: Hans Hartmann, Schopfer des neuen Weltbildes, 1952; публикуется с некоторыми сокращениями. (Прим. ред.)
дело, она позаботилась о том, чтобы я мог часто посещать «Уранию». Это было научно-популярное общество, в помещении которого на Таубенштрассе было много физических аппаратов, предназначенных для опытов. Стоило только нажать на кнопку согласно приложенному разъяснению и сразу можно было наблюдать то или иное поучительное явление. Лишь гораздо позднее, в 1930 г. на съезде физиков в Кенигсберге, я узнал, что творцом этого способа обучения, производящего очень сильное впечатление, был Евгений Гольд-штейн, открывший каналовые лучи; именно он устроил эту экспериментальную установку. Кроме того, я слышал несколько докладов в аудитории «Урании». Смутно помню также о своих посещениях обсерватории этого общества, расположенной на Инвалидштрассе. В 1913 или 1914 г. я сам читал лекцию в «Урании» и с умилением вспоминал прежние времена.
Мы пробыли в Берлине только один год и три месяца. Затем последовал перевод моего отца в Страсбург. Там я поступил в известную протестантскую гимназию, и мне не пришлось сожалеть о перемене учебного заведения. Во главе этой гимназии, принадлежащей к эльзасской церкви, стоял высоко образованный педагог и благородный человек по фамилии Файль. Он хорошо знал, что каждая индивидуальность имеет право развиваться соответственно своим природным задаткам. Несмотря на сильный теологический уклон, он отдавал должное математике и естествознанию и не раз защищал меня от других учителей, которые не поощряли моих склонностей к математике и физике. Еще долгое время после школьной учебы я посещал этого директора в Иене, где он жил в отставке. Он умер в 1938 г. в возрасте свыше 80 лет.
Высокой похвалы заслуживает подбор Файлем преподавательского состава. Конечно, были в гимназии и отжившие свой век люди, которые не могли ни приспособиться к новой политической обстановке, ни найти себе другой должности. Это были озлобленные люди,
не пользовавшиеся никаким педагогическим авторитетом. Но и для них Файль старался сделать жизнь сносной. Он терпеть не мог политического гнета и, конечно, сам его никогда не оказывал. Если, например, какой-нибудь учитель выражал сомнения по поводу необходимости держать речь в день рождения императора, Файль немедленно освобождал его от этой обязанности.
Из учителей у меня в памяти остался профессор Эрдманн, теолог, который кроме религии преподавал также древние языки и немецкий язык. Среди всех моих воспитателей это был, пожалуй, мудрейший.
Особенно ясно об этом свидетельствуют следующие его высказывания. Обучение немецкому языку в старших классах заключалось, конечно, в изучении истории литературы. Эрдманн, который охотно выходил за пределы предписаний учебного плана, рассказывал однажды о Рихарде Вагнере и об его «Кольце Нибелунгов». При этом он горячо возражал против морали Зигфрида и предсказывал всякие ужасы, если эта мораль будет применена на практике. Другое его высказывание гла– сило: «Кто с воодушевлением посвящает себя большому дену, тот не погибнет бесследно». Я не раз в последующей своей жизни встречал подтверждение этих мудрых высказываний моего учителя.
Почему я обо всем этом рассказываю здесь, где я должен описать мой творческий путь в физике? Этот путь нельзя отделить от общего духовного развития, особенно в те годы, когда мальчик становится юношей и возникают основы для его дальнейшего созревания. Я сомневаюсь также в том, посвятил ли бы я себя целиком чистой науке, если бы не пришел в тесное соприкосновение с греческой культурой и греческим языком, что возможно только в классической гимназии. Если оставить в стороне исключения, то именно у греков можно научиться подлинной радости чистого познания. Чтобы привлечь учащуюся молодежь к науке, в том числе к естествознанию, шире, чем это было в последние десятилетия, я предлагаю: пошлите детей в
гимназию, и пусть они там основательно занимаются древними языками.
Но при этом учите их также читать и любить немецких классиков. Людвиг Больцман, великий венский физик, умерший в 1906 г., пишет в предисловии к своим популярным сочинениям (1905): «Без Шиллера мог, конечно, быть человек с моим носом и бородой, но это не был бы я». Я целиком подписываюсь под этим.
В этой связи стоит, пожалуй, упомянуть, что из тех поколений школьников, которых воспитывал Файль, кроме меня вышел еще ряд преподавателей высших школ, а именно: историки Вольфганг Виндельбанд и Роберт Гольцманн (оба в Берлине), врачи Фридрих Гольцманн (Карлсруэ) и Вольфганг Вайль (Иена), юрист Эдвард Кольрауш (Берлин), химик Вальтер Маделунг (Фрейбург), физики Эрвин Маделунг и Ма-риаиус Черни (оба во Франкфурте-на-Майне). Однако вернемся к нашей теме.
Огромное влияние оказал на меня профессор Геринг, который преподавал математику и физику. Это был старый холостяк и чудак с тысячью странностей, которые для всякого другого человека сделали бы невозможным его занятия с гимназистами. Но все чудачества компенсировались высоким духовным превосходством, которое заставляло подчиняться ему даже злейших шалунов класса, – а мы не были «образцовыми учениками». Устроить у него на уроке какое-нибудь бесчинство – это было невозможно. Никому это даже не приходило в голову. Поэтому он никогда не нуждался в применении наказаний или брани. Самое большее, что я могу вспомнить, это были слова, относившиеся к одному негодному мальчишке: «Губер улыбается, да, Губер улыбается». Губер тотчас же перестал улыбаться. Юность обладает тонким чутьем в отношении духовного значения человека и отдает ему дань большого почитания.
У проф. Геринга я занимался начальной математикой, и надо сказать, что скоро стал одним из лучших учеников. Мы изучали обычную школьную математику:
алгебру до квадратных уравнений, геометрию Эвклида и других геометров древности, логарифмическое и тригонометрическое вычисление и т. д. Давно я уже многое забыл, но когда мне пришлось иметь дело с известной задачей Аполлония о касающихся дугах, я смог ее заново вполне освоить. В этой стадии не так важно приобретенное знание, как развитие способности научного мышления. «Образование есть то, что остается, когда все выученное уже забыто», – гласит часто цитируемое изречение, не знаю каким великим человеком высказанное. Именно так обучал Геринг. Он скоро убедился в моем математическом даровании и различными небольшими поощрениями побуждал меня к занятиям.
В удивительном противоречии с этим находилось полное отсутствие у меня способности к арифметическим вычислениям. На выпускном экзамене, когда для письменной работы был предложен ряд задач и среди них одна с арифметическими вычислениями, преподаватель (это уже не был Геринг) сказал мне: «Эту задачу вы не пробуйте; у вас все равно ничего не получится». Лишь в университете я овладел этими вычислениями и старался производить их правильно, так как это было необходимо для моих физических занятий.
У Геринга я также впервые серьезно изучал физику. Главное влияние оказали на меня при этом не редкие опыты с недостаточными средствами гимназической лаборатории, а способность учителя развивать у учеников научное мышление. Большое значение имело также то, что он умел указать нам для чтения соответствующие книги. По его совету в октябре 1896 г. я достал доклады и речи Гельмгольца, и я сейчас еще ясно помню, как Геринг на своем тюрингенском диалекте рекомендовал мне эти два тома: «Это популярные сочинения, но для людей, которые имеют голову на плечах». Я с большим рвением изучал эти доклады, перечитывал то, что мне было непонятно.
Благодаря им, а также благодаря работе Гельмгольца «Учение об ощущениях тонов» мой горизонт
значительно расширился. Это – классические произведения как по содержанию, так и по форме. Я не ограничивался чтением только докладов, посвященных физике. Я читал также академические юбилейные речи и наслаждался мыслью, что я позже смогу бывать в университете в качестве студента. Но больше всего я любил чудесную автобиографию, которую дал Гельм-гольц в речи в день своего семидесятилетия. Я пытался также, хотя с меньшим успехом, читать его философские доклады.
Однако эти школьные годы не оказали бы такого решающего влияния на мое дальнейшее развитие, если бы я не сблизился с двумя школьными товарищами: Отто Б. и Германом Ф., имевшими те же склонности, что и я. На основе общности наших интересов мы составили математический триумвират, хорошо известный всей школе. Один из моих друзей, Отто Б., происходил из высококультурной семьи профессора Страс-бургского университета. Я мало встречался с его родителями и старшими братьями и сестрами. Но Отто Б. имел поразительную способность точно воспринимать то, что он слышал в семье, и очень интересно воспроизводить это потом для нас. Он также с полным пониманием читал обширную математическую и естественнонаучную литературу, которую находил в своем родительском доме, и сумел разбудить в нас любовь к такому чтению. Тайком мы втроем занимались дифференциальным и интегральным исчислением, рылись в многотомном учебнике физики Вюлльнера, а также самостоятельно экспериментировали, как это обычно делают мальчики.
Эксперименты стали нам особенно удаваться, когда мы смогли купить маленький индукционный аппарат и получать с его помощью более или менее высокие электрические напряжения. В начале 1896 г. мы узнали о великом открытии Рентгена из его знаменитой брошюры, которую Герман Ф. вскоре после ее выхода получил от своего дяди – книгопродавца. Мы достали примитивные разрядные трубки и пытались найти в
них (конечно, без успеха) таинственные Х-лучи, как их тогда называли. Поскольку квартиры наших родителей не были включены в городскую электрическую сеть, мы пользовались как первичными источниками тока элементом Бунзена и элементом с хромовой кислотой. Немало дырок было выжжено в наших платьях разными химикалиями. Особенно хорошо я помню самодельный гальванометр со многими витками и астатической парой игл на подвесе из волоска. Эти опыты дали мне уверенность, которой я не мог бы достигнуть при школьном эксперименте, в том, что разрядный ток лейденской банки отклоняет магнитную иглу. Много занимались мы оптическими явлениями, особенно интерференцией света и загадочной еще тогда диффракцией. Большая привлекательность занятий этими физическими явлениями связана с возможностью их непосредственного чувственного восприятия без измерительных инструментов. Мой особенный интерес к оптике, который позднее проявился в занятиях рентгеновскими лучами, восходит именно к этим школьным временам.
Увлекательные часы часто проводили мы втроем в мансарде родительского дома Отто Б. на Гётештрассе. Из окна открывался взору университетский сад вплоть до Шварцвальда, который виднелся на горизонте в виде синей полосы. Нередко мы втроем совершали туда, а также в Вогезы экскурсии, продолжавшиеся один или несколько дней. Мы вообще не были домоседами; мы исколесили на велосипедах большие расстояния по Рейнской равнине, плавали в большом или маленьком Рейне у Келя. Я часто переплывал Рейн, что, конечно, сильно облегчалось многими отмелями. Свобода, которую предоставляли нам наши воспитатели дома и в школе, давала возможность совершать такого рода прогулки за городом.
В этой свободе заключалась вся прелесть наших путешествий. Мы предварительно самостоятельно составляли планы, изучали географические карты и указатели, оценивали наши возможности ориентироваться
в горах при снеге и тумане. Наши экскурсии развивали не только наши мускулы, но имели также значение и для духовного созревания.
Триумвират, к сожалению, не сохранился до выпускных экзаменов. Годом раньше Отто Б. перешел в гимназию в Бадене; наследственное нервное заболевание лишило его возможности после сдачи выпускных экзаменов заниматься наукой и привело его, в конце концов, в 1904 г. к самоубийству. Я никогда не забывал его и до сих пор в своей работе чувствую то сильное влияние, которое он оказал на меня. Если бы он оставался здоровым, он был бы выдающимся, вдохновляющим студентов преподавателем университета и, возможно, стал бы также великим исследователем. Он погребен в Страсбурге.
Экзамены на аттестат зрелости я сдал в марте 1898 г. Подготовившись соответствующим образом, я находился перед экзаменами в спокойном, веселом настроении, в отличие от возбужденного состояния большинства моих товарищей, сдававших эти экзамены. В таком же настроении я сдавал в 1904 г. государственные экзамены в Геттингене и с легкой усмешкой наблюдал важность, с которой занимались этим делом некоторые экзаменующиеся и экзаминаторы. В аттестате зрелости я получил «хорошо» по религии, латыни и греческому языку, «удовлетворительно» по немецкому языку, французскому языку и истории, «очень хорошо» по математике и физике. По поводу немецкого языка в аттестате стояло следующее примечание: «Лауэ показал знания, соответствующие требованиям, и иногда хорошо выполнял задания. Его общий умственный уровень выше, чем его способность к устному и письменному выражению. Экзаменационное сочинение он выполнил удовлетворительно». Это – совершенно правильно. Всю свою жизнь я испытывал то, о чем вздыхал Шиллер: «Душа говорит, но, увы, она не может выразить себя». Говорить на чужом языке было для меня всегда мучением, и я никогда не мог сделать гладкий и правильный по словесной форме доклад.
В упомянутом перечислении выпускных экзаменов читатель сразу заметит отсутствие английского языка. В немецких гимназиях в то время его не изучали; я всегда позднее ощущал это как большой недостаток моего образования. После школьных лет я изучал английский язык, пользуясь научными журналами и книгами, в которых со временем все больше нуждался. Несколько месяцев я провел в Америке и там также укреплял свои навыки в английском языке. Меньше я занимался после гимназии французским языком. И все же я теперь лучше знаю французский, чем английский. «Was Hanschen nicht lernt, lernt Hans nimmermehr» («Чего Гансик не выучит, того никогда не выучит Ганс»). Конечно, при этом играл существенную роль недостаток моих способностей к изучению языков; поэтому для меня было особенным благом, что гимназия вооружила меня знаниями грамматики и различных форм словесного выражения в ту пору, когда легче всего учиться. Это до известной степени компенсировало недостаток способностей.
Через несколько дней после испытаний на аттестат зрелости началась военная служба и, следовательно, перерыв в умственном развитии. Но все же в зимний семестр 1898/1899 г. я смог посещать лекции по экспериментальной физике Фердинанда Брауна в Страс' бургском университете. Я до сих пор помню его блестящие опыты, его изящное и часто остроумное изложение. Я смотрел на опыты и слушал лекции с воодушевлением. Правда, служба иногда мешала мне вовремя приходить на лекции. Когда я опаздывал, это возбуждало внимание и вызывало некоторое беспокойство, особенно потому, что я носил мундир. И это дало повод к одному происшествию, характерному для стиля Брауна. Я не хочу утаить этот случай от читателя, тем более, что когда я рассказывал о нем Брауну через несколько десятков лет на съезде физиков, он от всей души хохотал над ним.
В конце семестра студенты должны были отмечаться; это являлось свидетельством аккуратности
посещения лекций. Само собой разумеется, что Браун, имея сотни слушателей, не мог знать об их посещаемости. Он сидел за столом в соседней с аудиторией комнате; студенты один за другим подходили к столу с матрикулами, которые он механически подписывал, не глядя даже на фамилии. Но когда я в своем мундире подошел к столу, он мельком взглянул на меня и с легким ироническим вздохом сказал: «О, да! Что вы посещали лекции, это я могу засвидетельствовать».
В дальнейшем я делал все возможное, чтобы регулярно посещать лекции. Когда я опаздывал, мне было очень трудно следить за ходом мысли лектора, особенно на лекциях по математике. Я никогда не мог понять, как студенты могут опаздывать на лекции, например, из-за своих общественных обязанностей в студенческом союзе. У меня в голове была только наука.
Да, но какая? В первом семестре это было для меня большим вопросом. С самого начала мне было ясно, что меня привлекают такие науки, как математика, физика и химия. По всем этим предметам я слушал многочисленные лекции, сначала в Страсбурге, а потом (с осени 1899 г.) в Геттингене. По физике и химии я проходил практику в большем объеме, чем тот, кто точно знал свою цель и старался ее достигнуть кратчайшим путем. В Геттингене под влиянием Вольдемара Фойгта мне, наконец, стало ясным мое призвание: теоретическая физика. Наряду с курсом лекций Фойгта этому решению способствовали опубликованные лекции Густава Кирхгофа, которые мне уже в школьные годы рекомендовал Отто Б.; о первом томе этих лекций, посвященном механике, также неоднократно говорил проф. Геринг. Решающим фактором было осознание поразительного факта, как много можно высказать о природе при помощи математических методов. С величайшим благоговением я иногда останавливался перед теорией, которая бросала яркий неожиданный свет на непонятные прежде факты.

Большое впечатление производила на меня также чистая математика, особенно при слушании блестящего курса лекций Давида Гильберта. В моих воспоминаниях этот человек остался величайшим гением, которого я когда-либо видел. Математика дает наиболее чистое и непосредственное переживание истины; на этом покоится ее ценность для общего образования людей. Еще в школе одной из моих лучших радостей было изящное законченное доказательство. И, однако, математика меня всегда интересовала постольку, поскольку я мог каким-либо образом применить ее к физике. Иначе занятия математикой мне представлялись «плаванием в пустом пространстве», напряжением силы без предмета, к которому она прилагается. Другие теоретики-физики иначе подходят к математике и, занимаясь самой математикой, достигают благодаря этому больших успехов в физике. Но, как я уже сказал, занятия чистой математикой – не в моей натуре, и я должен с этим примириться.
Несмотря на то, что лекции оказывали на меня большое влияние, еще больше, чем из них, я узнал из книг. Устная речь никогда не производила на меня такого впечатления, как то, что я видел написанным черным по белому. Чтение можно при желании прерывать и предаваться размышлениям о прочитанном. На докладе же всегда чувствуешь себя связанным ходом мысли говорящего и теряешь нить, если отвлекаешься. Во многих случаях лекции были для меня только стимулом, который заставлял углубляться в соответствующие книги.
Особенные затруднения, но вместе с тем и большую радость, доставила мне в этом семестре, а также позже теория электричества и магнетизма Максвелла, которая за несколько лет перед этим получила в Германии полное признание. Мне, как и многим другим, эта теория открыла новый мир. Понимание того, как сложнейшие разнообразные явления математически сводятся к таким простым и гармонически прекрасным уравнениям Максвелла, является одним из сильнейших
переживаний, которые доступны человеку. Больцман цитировал однажды стихи по поводу этих формул:
«War es ein Gott, der diese Zeichen schrieb,
die mir das innre Toben siillen,
die Krafte der Natur rings um mich her enthiillen?»
(«не бог ли написал эти знаки, которые успокоили тревогу души моей и раскрыли мне тайну сил природы?») Изучение этой теории не принесло никакого ущерба моим занятиям оптикой; напротив, трактовка оптики как части электродинамики только способствовала еще более углубленному изучению.
Я оставался в Геттингене четыре семестра; зимой 1901/1902 г. я поступил в Мюнхенский университет. Но там в то время как физик-теоретик я не мог почерпнуть многого. Кафедра Больцмана еще не была замещена. У меня остались в памяти только лекции по теории функций Альфреда Принсгейма и практикум по физике у В. К. Рентгена, во время которого Рентген очень обстоятельно и видимо с удовлетворением проверял мои знания. Тогда же я впервые узнал зимние Альпы. В летние каникулы я много раз совершал большие путешествия через горы с Германом Ф. и, тогда еще физически дееспособным, Отто Б. Но зимние экскурсии в горы были для меня чем-то новым и прекрасным. Жаль только, что тогда в Германии не было еще лыжного спорта. Не без труда ходили мы, глубоко погружаясь в мягкий снег, по Рофангебирге и были вынуждены пользоваться салазками, чтобы проникнуть от Брюнштейна до Вендельштейна. Мы – это члены математического общества в Мюнхене, в которое я охотно вступил, так же как прежде в Геттингене и позже в Берлине. В этих научных корпорациях веял хороший дух. Лыжный спорт я изучил лишь в 1906 г. на Фельд-берге под руководством Пауля Друде и Вилли Вина. Но я уже не был тогда настолько молод, чтобы достигнуть мастерства; я только мог добиться уверенности в себе во время горных экскурсий, и этого было доста-
точно, чтобы чувствовать большую радость от занятий этим прекрасным спортом. Каждый март, вплоть до мировой войны, мы отправлялись с Вином в лыжную прогулку на Миттенвальд (Пауль Друде умер летом 1906 г.). Воспоминания об этих выдающихся ученых, знавших также спортивные радости, относятся к числу наиболее приятных воспоминаний того периода моей жизни.
Летом 1902 г. я переселился в Берлин. Меня привлекали там прежде всего мои старые школьные друзья Герман Ф., который готовил в то время докторскую диссертацию по химии, и Отто Б., который все время делал безнадежные попытки заниматься научными исследованиями. Я приехал туда лишь в конце июня (первые восемь недель семестра были поглощены военными занятиями), но получил матрикул без особых затруднений.
Сразу же я пошел на лекцию Планка по теоретической оптике. Я знал его как автора учебника по термодинамике, и мне было известно, что он много занимался оптикой. Но о его главном великом деянии – открытии в 1900 г. закона излучения и квантово-теоре-тическом обосновании его – я ничего не знал; это были тогда еще непризнанные и потому мало известные исследования.
Я смог легко понять лекцию, несмотря на то, что она относилась уже к концу курса, потому что я слушал лекции Фойгта в этой области. Мне даже удалось обратить на себя внимание Планка благодаря изящному решению поставленной им задачи во время упражнений, относящихся к этому курсу. Одновременно я посещал небольшой курс лекций О. Луммера по «специальным проблемам оптики». Речь шла об явлениях интерференции, прежде всего на решетке, на ступенчатой решетке и в плоскопараллельных пластинках. Как раз тогда Луммер совместно с Герке ввел в спектроскопию плоскопараллельные стеклянные пластинки. Луммер был руководящим членом Государственного физико-технического института и приносил с собой
оттуда в физический институт университета, где читал лекции, замечательные аппараты для демонстрационных опытов. Он способствовал развитию во мне оптического инстинкта, который впоследствии оказался таким полезным для моей работы. Тему для диссертации я попросил у Планка. Принимая во внимание указанный курс лекций, он дал мне тему по теории интерференции на плоскопараллельных пластинках. Над этим я работал до лета 1903 г. В июле этого же года я с отличием сдал докторский экзамен по математике и, соответственно положению, по философии как побочной специальности. Об этом надо кое-что сказать.
Я никогда не слушал курса лекций по философии, но много и глубоко занимался философией Канта. Сначала я читал ее изложение в «Истории философии» Куно Фишера, позже неоднократно перечитывал «Критику чистого разума» Канта, а также другие его сочинения, прежде всего по этике. Стимул для этих занятий был дан еще в гимназические времена Отто Б., но мне кажется, что только в университетские годы я настолько созрел, чтобы понять философию. Она совершенно преобразила мое бытие; даже физика кажется мне с тех пор наукой, настоящим достоинством которой является то, что она дает философии существенные вспомогательные средства. Мне представляется, что все науки должны группироваться вокруг философии, как их общего центра, и что служение ей является их собственной целью. Так и только так можно сохранить единство научной культуры против неудержимо прогрессирующего специализирования наук. Без этого единства вся культура была бы обречена на гибель..
Присуждение ученой степени производилось тогда в очень торжественной форме. Между прочим, декан читал формулу присяги, в которой значилось: «Те sol-lemniter interrogo, an fido data polliceri et confirmare religiosissime contitueris, te artes honestas pro virili parte tueri, provehere atque ornare velle; non lucri causa neque ad vanam captandam gloriolam, des quo divinae
veritatis lumen latius propagatum effulgeat» *). Эту клятву, произнесенную под присягой, я всегда старался сдержать.
Во время работы над диссертацией я еще слушал у Планка термодинамику и в высшей степени замечательный курс по теории газов и тепловому излучению. На меня тогда произвели сильнейшее впечатление больцмановский принцип связи энтропии и вероятности, закон смещения Вина и доказательство его Планком в законченной форме и, наконец, смелый вывод Планком закона излучения из гипотезы конечных квантов энергии. К этому прибавлялось обаяние, которое исходило от этого человека и которое чувствовал каждый его слушатель. Все это укрепляло во мне чувство, что берлинский университет является моей духовной родиной.
Университет, но не город. Я всегда чувствовал нерасположение к большим городам. Поэтому я переехал для продолжения моего учения, которое я считал необходимым, в типичный маленький городок Геттинген и провел в нем еще 4 семестра. Я слушал здесь электронную теорию у Макса Абрагама – атомистическое развитие теории Максвелла – и геометрическую оптику у Карла Шварцшильда. Последняя завела меня слишком далеко в специальном направлении. В это же время я сдал государственный экзамен на право преподавания в высшей школе. Это я делал между прочим и удивился тому, что получил оценку «хорошо».
В связи с тем, что я выбрал для экзамена в качестве специальности химию, я должен был, согласно установленному порядку, сдать также экзамен по минералогии. Но этим предметом я никогда не занимался.
*) «Торжественно вопрошаю тебя! Решился ли ты клятвенно обещать и самым священным образом подтвердить то, что ты желаешь радеть по мере сил своих о благородных искусствах, продвигать их вперед и украшать их; и не ради корысти или стяжания пустой и ничтожной славы ты будешь делиться своими знаниями, но для того, чтобы шире распространялся свет божественной истины».
В первые семестры в Геттингене я сделал робкую попытку прослушать курс лекций по минералогии, но вскоре отказался от этого. Из книг я потом усвоил элементарнейшую кристаллографию, т. е. собственно знание классов кристаллов. И это было все. Испытание принимал геолог проф. Кенен, и я до сих пор помню, как росло его веселое настроение по мере того, как он все более убеждался в моем полном невежестве. Комиссия объявила экзамен сданным благодаря проявленным мною знаниям в химии, необычным для кандидата, сдающего государственные экзамены. Этому способствовало также ясное понимание того, что никакого применения из этого экзамена я никогда не сделаю.






