Текст книги "Куда исчез Филимор? Тридцать восемь ответов на загадку сэра Артура Конан Дойля"
Автор книги: Макс Фрай
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Пять минут назад ты улыбнулась мне, я прошептал: Лиса? – и ты кивнула в ответ, а потом белым длинным пальцем словно перечеркнула свою улыбку.
В свете проектора твой ноготь кажется совсем черным – и я молчу, но уже почти не смотрю на экран, сижу вполоборота к тебе, и рыжие волосы то и дело вспыхивают, как тем солнечным днем, когда мы встретились у метро, впервые вдвоем, без тусовки.
Кажется, тебе дал мой телефон Вадим... или Стас? Я помню, ты больше всего общалась с ними двумя. Ты попросила записать тебе словарь Webster для новых виндов – он казался огромным и занимал не то семь, не то девять трехдюймовых дискет. Убирая их в сумочку, ты удивилась: так много? Сказала: неудобно, мол, зайдем куда-нибудь, я тебе куплю чистых.
Интересно, ты это помнишь? Как мы ходили от ларька к ларьку, как наконец увидели дискеты между бутылкой паленого "Амаретто" и белыми кружевными трусами, растянутыми на витрине огромной снежинкой? Помнишь, сколько стоила коробка трехдюймовок? Я – нет, помню только, что это были заметные деньги. То есть для меня заметные.
Я тогда страшно гордился своей самостоятельностью: купил свой первый компьютер, верстал в "Вентуре" и "Пейджмейкере", много зарабатывал – по сравнению с тем, что было два года назад в аспирантуре.
По меркам Вадима и Стаса – копейки, конечно.
Только что подумал: я никогда не спрашивал, чем они занимаются. Ну, коммерсанты и коммерсанты. Купил-продал. Главное, в кино хорошо разбираются.
Что у них был свой банк, я узнал, когда Стас взорвался в своем "мерседесе" вместе с шофером и подругой, – я об этом прочитал на последней странице "Сегодня". Как сейчас помню: на обратной стороне написали, что Михалков проиграл Тарантино Пальмовую ветвь в Каннах.
Выходит, Стас так и не увидел "Криминальное чтиво". Интересно, ему бы понравилось? Все-таки он больше любил Бергмана – а погиб криминальной смертью, как в арт-хаусном фильме или трэшевом боевике.
К тому времени мы почти перестали встречаться. В Музее кино шли давно знакомые фильмы, прокат на Маросейке закрылся, все, о чем мы когда-то мечтали, можно было легко купить на Горбушке.
А может, ребята были слишком заняты своим бизнесом. Судя по газетам, времена наступили лихие. Оказалось, не так трудно заработать первый миллион – трудно его удержать.
Стасу это не удалось, да и Вадиму, кажется, тоже, – и я, похоже, никогда не узнаю, что у них был за бизнес.
Откуда у тебя деньги, я тоже не спрашивал. Было неловко. Я тогда думал, у красивых девушек деньги заводятся через постель.
Смешное было время. Я всерьез считал, что жизнь похожа на американское кино сороковых. Роковые красавицы, преступные страсти...
Если честно, мне до сих пор кажется: так было бы лучше. Честнее.
Красивые девушки не должны работать. Деньги должны доставаться им ни за что, сами по себе – так же, как досталась красота.
Черно-белый поцелуй на экране кажется почти порнографическим в своей страстности. Понимаю, почему в нацистской Германии "Возвращение фройляйн Фукс" разделило судьбу "Завещания доктора Мабузе". Фон Гель, правда, так и не уехал в Америку, – видимо, он тоже не любил смены декораций.
Я хочу спросить тебя: помнишь, как мы впервые поцеловались? Мы сидели у тебя на кухне, пили какой-то ликер – медно-рыжий, под цвет твоих волос. Ты рассказывала о своих мужчинах и, как всегда, улыбалась – иронично и растерянно, как будто извинялась, что ты – такая как есть, красивая, одинокая, несчастная. Улыбка словно говорила: ты не собираешься меняться, хотя понимаешь – ничего хорошего не выйдет из твоих бесконечных романов, увлечений, one night stands. Ты никогда не называла настоящих имен, – наверное, я знал героев твоих историй. Укрытые от моего любопытства, спрятанные за псевдонимами, один за другим они на мгновение возникали эфемерными призраками, струйками сигаретного дыма: случайные знакомые, старые друзья, верные возлюбленные, страстные любовники. У них были жены и дети, другие подруги, большие деньги, заграничные поездки, – они были влюблены в тебя годами, ждали твоего звонка, уходили из семьи, грозили самоубийством, бросали тебя одну, предавали в последнюю минуту, больше никогда не подходили к телефону, не отвечали на письма, лгали тебе, лгали своим женам, лгали самим себе.
Это был не первый такой вечер. Мы часто виделись в то время, и я до сих пор не понял, почему ты рассказывала мне так много. Ты говорила со мной, словно я был так близок тебе, что мне нужно было знать, как ты резала вены от несчастной любви, отходила после аборта от кетаминового наркоза, стоя на коленях умоляла: iне уходи, я не смогу жить без тебя.i Рассказывая, ты улыбалась и как будто говорила: ну да, вот так оно получилось, что же тут поделать, – ну да, это немного стыдно, но что уж тут скрывать. А я все время не понимал, чем я заслужил эту искренность, почему именно мне достались все эти истории, больше похожие на сценарии к фильмам, которые нам еще предстоит увидеть?
Наверное, мы напились в тот вечер. Оранжево-рыжий ликер кружил голову. Ты сказала: хочешь, я покажу тебе свое новое белье? Вчера купила, – а потом встала и медленно подняла юбку. Я сначала увидел узорную резинку чулка, потом – полоску матово-белой кожи, черные переплетения кружев. Я не мог отвести взгляд – но знал, что ты продолжаешь все так же улыбаться, смущенно, кокетливо и растерянно, словно спрашивая: ты знаешь, зачем я это делаю? Лично я – нет.
Я встал из-за стола, шагнул тебе навстречу – и тут зазвонил телефон. Все еще придерживая юбку одной рукой, ты сняла трубку и сказала: алле.
Твое лицо почти не изменилось. Ты все так же продолжала улыбаться, только отступила, одернула подол и приложила палец к губам – тем самым жестом, которым полчаса назад здесь, в ЦДХ, ответила на мое изумленное Лиса?
– Извини, – сказала ты тогда, повесив трубку. – Боюсь, тебе надо уйти: ко мне сейчас придет один мой друг, и я не хочу, чтобы вы встречались.
Ты опять улыбнулась, я ответил что-то вроде: да, да, конечно, мне и самому пора, пошел в прихожую, быстро оделся, сказал: я позвоню завтра, хорошо? – и только открыв дверь, снова посмотрел тебе в лицо.
И вот тогда ты шагнула ко мне и на секунду прижалась губами. Твой язык стремительно, почти неосязаемо, коснулся моего нёба.
Потом ты отстранилась и выпихнула меня. Перед тем как закрылась дверь, я увидел: ты не улыбалась.
Да, не так уж важно, кто там у нас герой. Мог быть и клаббер, и театрал. Клаббер, наверное, курил бы вместе с Лисой траву (и у нее был бы где-нибудь пирсинг, даже немного жалко, что я отменил этот вариант), а театрал мог бы пить тот же самый ядовито-оранжевый ликер. Ну а все остальное – богатые погибшие друзья, разговорчивые эгоцентричные девушки, чулки на кружевной резинке, полуночные телефонные звонки – ну, это уж точно могло быть у кого угодно. Со всеми случалось, если честно.
Но мне по-прежнему кажется, что с кино этот сюжет сочетается лучше. Скажем, если бы герой был вечно укуренный, с самого начала было бы понятно: ничего такого с ним не было, вся история ему померещилась или там – выдумалась.
Так что пусть уж останется ЦДХ и этот вымышленный черно-белый фильм.
Мне кажется, сюжет «Возвращения фройляйн Фукс» чем-то напоминает «Головокружение» Хичкока. Мертвая женщина возвращается, чтобы погубить героя, – или ему только кажется, что вернулась именно фройляйн Фукс, или фройляйн Фукс не умерла, или ее вообще никогда не было.
Я хочу спросить тебя: ты понимаешь, что там случилось за эти тринадцать лет? Ты расскажешь мне? Я слишком долго не видел тебя все эти годы, я слишком долго смотрел на тебя сегодня, я совсем запутался, расскажи мне – что там случилось, куда ты исчезла, почему мы так давно не виделись?
Я хочу спросить об этом, но только шепотом говорю: iЛиса, это в самом деле ты?i – и тогда ты сжимаешь своей белой рукой мою. Прохлада твоих пальцев – такая же, как много лет назад. Ты по-прежнему смотришь на экран, и я вижу только половину улыбки, игривой и грустной. Твоя рука соскальзывает на мое бедро и медленно пробирается к паху – тем же маршрутом, что тринадцать лет назад.
Ты помнишь, я не стал звонить тебе на следующий день, но через два дня мы все равно встретились в Музее кино. Ты села рядом со мной, и, честное слово, я не помню даже названия фильма – только профиль в полумраке, рыжие всполохи волос, прохладное касание твоих пальцев; возбуждение, изнеможение, дрожь. Ты не дала мне дотронуться до тебя, раз за разом решительно отстраняла мою руку, потом нагнулась так, что волосы коснулись моей щеки, и прошептала: iты хочешь меня?i Я прошептал в ответ: iда, а ты разве не видишь?i – и тогда ты улыбнулась и сказала: iэто хорошо.i
Ты была права: это было хорошо.
Я хорошо помню – и сегодня даже не пытаюсь прикоснуться к тебе. Закрыв глаза, я вспоминаю объятия на заднем сиденье такси, поцелуи в медленно ползущем лифте, одежду на полу спальни, твою матовую наготу, прохладу твоей кожи, усталые глаза на старых фото.
За эти годы я не раз пытался понять: что я сделал тогда не так, почему эта ночь так и осталась единственной. Мне кажется, однажды я даже спросил об этом – ты только улыбнулась, приложила палец к губам и сказала: я слишком хорошо к тебе отношусь.
Тогда я вспомнил, как ты улыбалась той ночью – и понял, чт[о?] ты говорила мне этой улыбкой: я знаю, я красива и умна, я сексуальна и раскованна, я знаю, что ты можешь полюбить меня, – но я ничем не могу тебе ответить. Моя красота и мой ум не принадлежат мне, я не могу разделить их с тобой. Моя любовь сама по себе, она – не моя, она не принадлежит мне – я не могу ответить на твою. А если так, чего стоит моя сексуальность и раскованность, что ты будешь делать с ней, что ты будешь делать с моим красивым телом, с моими рыжими волосами, прохладной кожей, опухшими от поцелуев губами?
Той ночью твоя улыбка словно говорила мне: посмотри, все это не принадлежит нам, все это происходит не с нами, мы только выполняем фигуры причудливого танца, обними меня, назови по имени, поцелуй и скажи, что любишь. Но это не ты любишь и не меня ты любишь – потому что меня здесь нет, разве ты не видишь?
Той ночью ты улыбалась, словно хотела сказать: ты хороший человек, мне неловко говорить тебе это. Но извини, мне нечего тебе предложить, нечего отдать взамен – и потому я не хочу ничего брать: ничего, кроме привычных касаний, объятий, поцелуев; кроме разменной мелкой монеты одноразового секса, кроме заученных движений, колебаний, содроганий; кроме обычных мизансцен, давным-давно отрепетированных перед усталыми глазами чужих черно-белых фото.
Я вспоминал рассказы о мужчинах, сходивших по тебе с ума, – и впервые в жизни почувствовал себя героем старого нуара. Как смешно: ты была роковой женщиной, но ничего от меня не хотела: ни денег, ни преступления, ни предательства, ни секса. Наверное, у тебя для этого были другие мужчины.
Я был не нужен тебе. Ты слишком хорошо ко мне относилась.
Я решил, что больше не буду звонить. Ты позвонила два-три раза – и опустилось безмолвие, как в немом фильме без тапера.
Я знал: ты не любишь звонить первой.
Не помню, в каком году это случилось. Кажется, еще до гибели Стаса, – да, точно, мы же с тобой никогда не говорили о "Криминальном чтиве". Об исчезновении Вадима и смерти Стаса тоже не говорили ни разу.
Мы вообще редко говорили о смерти – все больше о кино и о сексе.
Смерть и секс – главные темы нуара. Старый фильм фон Геля – не исключение: я успеваю открыть глаза и увидеть развязку.
Зритель всегда знает: не следует идти на зов фам-фатали. Герой тоже об этом знает, но в отличие от зрителя, укрытого спасительным сумраком кинозала, герой – пленник черно-белого экранного мира, он не может выбирать.
Но и у самой фам-фатали, зловещей роковой женщины, тоже нет выбора: с виноватой улыбкой она идет навстречу своей судьбе и ничего не может поделать: она такая как есть, красивая, одинокая, несчастная. Она не может измениться, хотя понимает – ничего хорошего не выйдет из ее бесконечных романов, увлечений и любовей.
В конце концов всем персонажам фильма нуар достается единая эпитафия: Der Ende, The End, La Fin. Последний кадр – их надгробная плита; свет в зале – чистый свет, посмертное приветствие для умерших черно-белых теней.
Когда-то призраки селились в заброшенных замках, оставленных домах. Для погибших героев нуара нет лучше места, чем опустевший кинозал.
И вот, значит, они встают. Безымянный герой снова смотрит на Лису, думает: неправда, что рыжие стареют быстрей, неправда, что тонкая сухая кожа идет морщинками, а волосы теряют былую яркость.
Они идут к выходу, друг за дружкой, по узкому проходу. Он смотрит на ее силуэт, и ему кажется: даже юбка не изменилась, тот же фасон, та же длина. Чуть приподними – появится узорная резинка чулка, полоска матовой кожи, черные переплетения кружев.
На выходе из зала Лиса ждет его, улыбается растерянно – и впервые в ее улыбке нет иронии или вызова.
– Ты совсем не изменилась, Лиса, – говорит он, а она отвечает: такие, как я, не стареют, – ну, или что-то еще в этом роде, тут уже не важно, реплики можно не прописывать, потому что действие близится к финалу, Лиса оборачивается, пожимает плечами, говорит: iпрости, я забыла в зале сумочку. Подожди, я сейчас,i – ну как-то так, а потом снова улыбается, словно говоря: как-то глупо вышло, прости меня.
Ну а потом она возвращаешься в кинозал, рыжие волосы вспыхивают последний раз перед тем, как за ней закрывается дверь, – и герой долго-долго смотрит (знать бы еще, какие там двери в ЦДХ?), значит, долго-долго смотрит, а минут через пять, а может десять, все-таки входит, зовет ее снова и снова этим дурацким именем Лиса, бегает по рядам, даже комично заглядывает под кресла, – и, разумеется, в зале никого нет, а дверь запасного входа закрыта изнутри.
Он снова кричит: Лиса! Лиса! – и матовый прямоугольник экрана чистым светом сияет ему в ответ.
1994 – 2008
ЮЛИЯ БОРОВИНСКАЯ
ПРОВИНЦИАЛЬНОЕ ДЕЛО
Лазать с палкой по горам – для молодого адвоката занятие странное и едва ли солидное, но Евгений Андреевич Воздвиженский пристрастился к альпинизму еще во время обучения в университете, в бытность свою на Урале. К тому же сия забава так широко распространилась по Европе – да еще и среди представителей лучших семейств, что вряд ли кто-то нынче возьмет на себя смелость поставить ее в укор. Впрочем, на путешествие в Альпы у Евгения Андреевича не было ни средств, ни досуга: окончив юридический факультет и уплатив вступительный взнос в адвокатскую коллегию, он намеревался не позднее чем через месяц открыть собственную практику – поначалу скромную, в захолустном Семипалатинске, где обосновались его родители. Да и к чему ехать в такую даль, ежели родной дядя по матери – священник Святоникольского прихода в форте Верном, что расположился у самого подножья Заилийского хребта. Казахские горы, как известно, ничуть не хуже Альп – разве что для гуляний куда меньше обустроены, ну да Евгений Андреевич – не какой-нибудь избалованный столичный житель, обойдется и без кофеен с беседками. Недаром еще в Екатеринбурге английский термос купил – хоть три часа с ним в кармане ходи, а чай горячий!
Как раз сладкий чай и прихлебывал из термоса горовосходитель, сидя на придорожном валуне, когда по мелкому гравию загрохотали колеса казенного экипажа, в котором, скинув жаркую шинель, развалился начальник местного полицейского управления – сухопарый скуластый мужчина лет сорока пяти с уныло свисающими светлыми усами. Напротив Воздвиженского коляска встала, и седок окликнул:
– Вы, часом, не отца ли Анатолия племянник?
– Я, – отозвался путник. – Воздвиженский Евгений Андреевич, приехал вот погостить.
– Ну а я Петр Григорьевич Остомыслов, местный, так сказать, блюститель закона.
– Рад знакомству.
– Взаимно. Что же вы, Евгений Андреевич, в ущелье ходили?
– Да. Люблю, знаете ли, по горам гулять, за тем, собственно, и приехал.
– Ну так нагулялись уже? Извольте до города подвезу? Заодно и побеседуем, дорога короче покажется.
Изрядно находившийся за день выпускник университета подхватил термос, трость и с благодарностью уселся в экипаж.
– А вас-то что ж в такую даль занесло? – спросил он без особого любопытства, скорее с целью поддержать разговор.
– Да киргизы, прах их побери! Примчался один, лошадь в мыле, убили, кричит, убили! Я – за расспросы, а он только свое "вай-пырмай" воет. Кое-как добился, что на джайляу – это луга такие горные, они там коней пасут, – пояснил Петр Григорьевич гостю, – один другому по голове рукояткой плети ударил, да неудачно так – в висок попал. А рукоятка-то тяжелая, свинцом залита. Чего уж там не поделили?.. Мне бы, дурню старому, урядника послать, а я вот сам потащился. А как же: убийство в наших краях – дело неслыханное, народишко тихий. А все ж ухо востро держать надо: не быть бы бунту. Киргиз ведь обмолвился, что убитый – орыс, русский по-ихнему, из семиреченских казаков.
– И что? – Евгений Андреевич даже подался вперед: истории с убийствами он любил, недаром же и пошел в свое время на юридический.
– А ничего! Ерунда и пустые хлопоты! Приезжаю я, а покойничек того... сидит, кумыс пьет, убийцу своего по матери костерит, но уже так, для порядку, без злобы. Башка и впрямь в крови, кожа у виска рассечена, а здоровехонек, меня переживет. Хотел я хоть киргиза в кутузку прибрать, так сам же казак и не дал. Наши дела, говорит, меж собой и разберемся, а полицию я не звал. Так я и уехал – весь день псу под хвост...
– Н-да, – вздохнул Воздвиженский. – Я ведь и сам, знаете ли, после университета думал в следователи податься. Но ведь в столицу на службу не устроишься, а здесь, в глуши, что расследовать? Один у другого хомут стянул, у третьего на базаре кошелек вырезали, а четвертого жена по голове чугунной сковородой огрела... Провинция!
– Э нет, не скажите! – лукаво сощурился Остомыслов, кивнув на обочину, вдоль которой уже потянулись окраинные кривые саманные домишки. – Случаются и у нас здесь дела загадочные, прямо сказать, нерядовые! Вот, изволите ли видеть, слева серый дом?
Широкое унылое строение и впрямь маячило впереди, украшаясь крупной вывеской "СКЛАДЪ. Торговый домъ Малинников и сынъ".
– Да, ну и что?
– А то, что торговый дом, конечно, крепкий, только вот ни Малинникова, ни сына там уже нет – вдова всем распоряжается. Сам-то купец Малинников Дмитрий Алексеевич осьмнадцать лет, как умре, а вот с сыном его как раз прелюбопытнейшая история приключилась. Представьте: вошел однажды этот молодой человек в свой же дом – на глазах у целой толпы, прошу заметить, вошел – и пропал бесследно.
– Как?!
– В комнатах его не оказалось, следов никаких, никто его больше не видел. Так с тех самых пор сыскать и не можем – четыре месяца уже!
У Евгения Андреевича загорелись глаза:
– Расскажите, пожалуйста, расскажите поподробней! Это же прямо для Шерлока Холмса дело!
– Для Холмса? Очень может быть... Читывал я Конан-Дойла во "Всемирном следопыте", тоже все про запутанные случаи пишет...
Суть же дела оказалась вот в чем:
Ясным днем 14 марта из дому вышли трое: вдова купца Малинникова Ванда Яновна, гостившая у нее сестра Станислава Яновна и сын Александр Дмитриевич. Их видели: соседская служанка Луша (Алия), шедшая мимо на базар, проживающий в доме напротив школьный учитель Алексин, его квартирная хозяйка Пыжова и казачий сотник Каргач, проезжавший по улице. В доме при этом оставалась дочка купца – девица Александра, ослепшая во младенчестве, и кухарка Алтын.
Взглянув на небо, Малинников сказал:
– Такое солнце, а вы, мамаша, без зонтика! Позвольте, я мигом! – и поспешно вернулся в дом.
Прождав молодого человека около четверти часа, обе дамы обеспокоились и вошли в комнаты, чтобы поторопить его. Однако Александра Дмитриевича нигде не оказалось. Александра сказала, что слышала торопливые шаги брата, но после они смолкли и уже не возобновлялись. Алтын, занятая на кухне, и вовсе ничего не видела и не слышала. Все окна были закрыты, из дверей как парадного, так и черного хода (выходивших все на ту же улицу) никто за это время не показывался. Обеспокоенная мать вызвала полицию. Прибывший урядник тщательно осмотрел дом, не пренебрегая чуланами и шкафами, опросил соседей и развел руками: деться пропавшему Малинникову было некуда – разве что вылететь в трубу. Через пару дней было дано объявление о розыске, но тщетно: ни трупа с подходящими приметами, ни самого Александра Дмитриевича так и не сыскалось.
– Вот так-то, – заключил Остомыслов, закуривая неровную и крайне вонючую сигару, похоже, скрученную из местного табачного листа. – Интересно, что бы тут предпринял ваш Шерлок Холмс?
– Даже и не знаю... – озадаченно протянул Воздвиженский. – Если убийство, так труп можно и вовсе не найти: кругом степь – рой где хочешь...
– А можно ли, позвольте поинтересоваться, убить молодого здорового человека, да так, чтобы сестра в соседней комнате не услышала? Ведь у слепых слух, сами знаете, очень тонкий! И как, любопытно, убийца вынес труп и вышел сам? Соседи-то глаз с улицы не сводили с того самого момента, как купчиха и ее сестра забеспокоились, – любопытные! А пока те у двери стояли, и вовсе прошмыгнуть не мог. Через запертое окно?
– Я у кого-то читал, что при захлопывании крюк может сам упасть обратно в петлю... – неуверенно промямлил молодой адвокат.
– А боковая задвижка куда может упасть? Там на всех окнах такие стояли. Да и шум бы сестра услышала...
– А может, она сама в сговоре с убийцей?
– Слепая-то? Ну и в чем ее интерес? Останься ей после брата наследство, она б им и распорядиться с толком не сумела.
– Она-то нет, а вот муж...
– Да какой там муж! Женихов у нее не было, и взяться им неоткуда: Александра из-за своего увечья из дому никогда не выходила, ее, кроме родственников, разве что доктор видел да поп. Вы, кстати, сами батюшку Анатолия и спросите, могла ли такая девица с убийцей связаться.
Эта мысль показалась Евгению Андреевичу настолько здравой, что, вернувшись домой, он немедленно подступил с расспросами к дяде, – кому же и знать своих прихожан, как не священнику?!
Отец Анатолий привычным жестом огладил свою черную клочковатую бороду, делавшую его похожим не столько на солидное духовное лицо, сколько на разбойничьего атамана, и неторопливо начал:
– Малинниковы? Знаю, знаю, многострадальное семейство. Посылает Господь иным испытания...
– А оттого и испытания, что не надо было Дмитрию Ляксеичу на католичке жениться! Тьфу, грех-то! – заметила маленькая, с полным добродушным лицом, но никогда не упускающая случая высказаться по поводу ближнего своего попадья.
– Молчи, Валя! – незло отмахнулся священник. – Католики, чай, тоже христиане, да и детки у них в православную веру крещены. Из Польши они обе-две, – пояснил он племяннику, – и купчиха, и сестра ее. Образованные, женские курсы в Варшаве заканчивали: Ванда бухгалтерии обучалась, а Станислава – акушерка. Как уж их в Казахстан занесло – того не ведаю...
– Говорят, сослали папашу их, они ж, поляки, вечно против царя бунтуют, отделиться хотят! – вставила свое Валентина Трофимовна.
– Может, и сослали, дело давнее. Я-то сам их родителя уже в живых не застал...
– Да бог с ним, с польским дедом, вы бы мне лучше про Александра и сестру его рассказали! – не выдержал Воздвиженский; манера дяди вести любой рассказ едва ли не от сотворения мира неизменно выводила его из себя.
Священник покашлял, прочищая горло, отхлебнул почти остывшего чая и продолжил:
– Когда младенцы родились, Дмитрий Алексеевич совсем уже плох был...
– А что такое? – поинтересовался племянник.
– Так ведь земли трясение случилось, – охотно пояснила попадья. – Ванда в ту пору уже в тягости ходила. Сам-то Малинников в лавке тогда был, под стол с перепугу полез, и свались тут на него с прилавка пудовая гиря. Так спину и переломила – говорить еще говорил, а уж ни рукой, ни ногой шевельнуть не мог. С тех пор все и маялся, пока вовсе не угас.
– Ну хоть детишками его Господь порадовал, – вздохнул отец Анатолий.
– Его-то, может, и порадовал, зато Семена-то как огорчил!
Чутье редко подводило молодого адвоката – в детективных романах он обычно убийцу к середине книжки угадывал. Вот и сейчас в фигуре неведомого Семена, бог весть, с чего огорчившегося появлению на свет наследников Малинникова, забрезжила ему некая разгадка дела. Об этом стоило порасспросить подробнее.
Не чинясь, дядя с теткой на два голоса поведали ему историю купеческого семейства, хорошо известную в Верном. Основатель дела, Алексей Данилович Малинников начинал с самых низов, чуть ли не посыльным в чужой лавке, но со временем так расторговался, поставляя киргизам железо в обмен на лошадиные шкуры и сурочьи, лисьи, а вдругорядь и тигровые меха, что капитал нажил преудивительный. Однако же более всего купец был озабочен сохранением в потомстве своей фамилии, потому и завещание составил хитро, отписав все наследство – деньги, товар, каменный дом, склад, две лавки в Верном и одну в Илийске – не первому своему сыну Дмитрию, а его старшему потомку мужеска полу. А ежели такового не случится, имущество отходило ко второму сыну – Семену. Дмитрий же до времени считался хранителем и распорядителем семейных капиталов.
Семен Алексеевич – уже и в те времена известный пьяница и мот – завещанию, ясное дело, не обрадовался. Ни к какой службе он был непригоден, отошедшую ему денежную долю в несколько лет частью прогулял, частью проиграл в карты и жил с тех пор все больше братними вспомоществованиями. После случившегося с Дмитрием Алексеевичем несчастья Семен воспрянул духом и принялся вовсю занимать деньги, твердя, что его фортуна еще себя выкажет: вот, дескать, родит Ванда дочку, а брату-то жить недолго осталось – и станет он враз именитым купцом. Появление близнецов окончательно расстроило его планы, Семен запил пуще прежнего, окончательно опустился и, если бы не небольшая сумма, ежемесячно выделяемая ему по-родственному Вандой, должно быть, кончил бы тем, что нанялся к киргизам баранов пасти.
– Так вот же, вот оно, заинтересованное лицо! – запальчиво перебил дядюшкин рассказ Евгений Андреевич. – "Qui prodest" – "Ищи, кому выгодно", так ведь еще в Древнем Риме говорили. А кому же выгодней было исчезновение племянника, чем этому пьянице?!
Отец Анатолий хмыкнул, пододвинул чашку на блюдце под краник самовара и пустил в нее струю кипятку.
– Торопыга ты, Женюра, ох торопыга, – укоризненно покачал он головой, – давно я в тебе это замечал! Не дознавши порядком дела, враз рубишь. А ведь Семен-то к тому времени, как Александр исчез, усоп уже, от печеночной вроде как хвори. Аккурат на девятый день в церковь они собирались за упокой души помолиться, свечу поставить, нищим на помин подать – для того из дому-то и вышли.
Да... Чудная новенькая версия лопнула мыльным пузырем, однако университетский выпускник отчаиваться по сему поводу не собирался.
– Ну ладно, умер – и земля ему пухом! Ты же мне не про него, а про сестру рассказать собирался.
– А что сестра? Девица тихая, боязливая. Она пяти недель от роду ослепла, так нашим врачам Малинниковы не доверили, по теткиному наущению в Акмолинск повезли, к глазному доктору. Она ж сама в Акмолинске живет, Станислава-то...
– И правильно, что не доверили! – вновь встряла тетка. – Гарнизонному лекарю только лошадей пользовать да солдат, когда с каши животом маются, а штатский-то врач, хоть и диплом у него на стенке, совсем уж старый был, два лекарства признавал – валерьяну и салицилову кислоту. Дескать, может, и не поможет, а все не навредит!
– И что акмолинский доктор? – не сдавался Евгений.
– Сказал, мол, мозговая это слепота. Сами глаза, значит, целые, а нерв какой-то воспалился или что... Ну да всяко не понимаю я, – развел ладонями поп. – Так она, бедная, в дому и сидела, на улицу – ни ногой. Я уж заходил к ней несколько раз, беседовал, мне об убогих печься сан велит. Сидит, то бусы нижет, то подушку на ощупь шьет, лицо вуалькой занавешено.
– И правильно! – перебила попадья. – Слепым-то в глаза ох как неприятно глядеть: пустой взгляд, бессмысленный, блуждает как ни попадя. Вот, помню, был у нас столяр...
– Я ее спрашиваю, что ж ты к обедне никогда не придешь, – громче загудел отец Анатолий, перекрывая густым басом голос жены. – Помолилась бы Господу – глядишь, и послал бы он тебе исцеление. А она: нет, батюшка, не могу. Боюсь, говорит, людей, и злобы их боюсь, и сочувствия... Я уж, дескать, здесь помолюсь, Господь, он всюду услышит...
– И то сказать, тряслась над детьми Ванда, особливо с тех пор, как Дмитрий Алексеевич помер, – прорезалась ничуть не смутившаяся вынужденной паузой тетка Валентина. – Не то что дочку увечную, сына со двора редко выпускала. Даже в гимназию не отдала, на дом учителя-то ходили. А уж за год до того как сгинуть, он разом все экзамены сдал, как там они говорили... екс... екс...
– Экстерном, – нетерпеливо подсказал Евгений Андреевич. – Так, значит, не выходила дочка Малинникова на улицу?
– Нет. Все-то время в комнатах, не прогуляется, воздуху не вдохнет, и неотлучно при ней киргизка эта, которую они перед тем, как ей ослепнуть, подобрали.
– Та самая Алтын, что у них в кухарках?
– Она, она, и кухарка, и горничная, даже за кучера с ними ездила: не любят Малинниковы чужих в доме. А Алтын – та преданная, добро крепко помнит.
– Зима тогда лютая была, – принялась рассказывать попадья, – а летось у киргизов мор случился, почитай, весь скот полег. Голодали сильно, кто-то вот и в города за куском хлеба забредал. Алтын-то Ванда прямо у себя на пороге нашла: тощая, одежонка худая, а в руках – сверток, в тряпки замотанный. Не бросила помирать, в кухню привела, обогрела, накормила. В уборщицы ее по первости взяла. А на другой день выяснилось, что в свертке-то у киргизки – мертвый младенчик. То ли от голода помер, то ли дорогой померз. Так Ванда ему и похороны справила, сама к нам пришла, дескать, крещеный ребенок, на христианском бы кладбище его положить... И то – одна мать горе другой всегда поймет!
– В Илийске будто Алтын его крестила, – неуверенно передернул плечами священник. – Не поеду ж я проверять! Кто его знает, может, и сама Ванда ему крестик из жалости повесила. Ну да все одно – дитя безгрешное...
И дальше заговорили уж вовсе о другом. Впрочем, Воздвиженский в расспросах упорствовать более не стал, ясно было, что от дяди вряд ли удастся услышать еще что-нибудь полезное.
На следующий день Евгений Андреевич в горы не пошел, а, все еще находясь под очарованием загадочного дела, направился прямиком в полицейское управление.
– А, господин дипломированный адвокат? Здравствуйте, здравствуйте, присаживайтесь, – добродушно, но не без иронии приветствовал его Остомыслов. – Ну как, поговорили с дядюшкой?