355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Магдалина Дальцева » Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве » Текст книги (страница 7)
Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:37

Текст книги "Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве"


Автор книги: Магдалина Дальцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

10. ПОСЛЕ ВСТРЕЧИ

В эту ночь он должен был быть один.

Воротясь домой, тихо прошел мимо спальни в кабинет и бросился в кресло. Душил воротник. Он размотал галстук, сбросил сюртук, расстегнул рубашку. Стало легче дышать. На столе кувшин с квасом – не наливая в стакан, прямо из носика, будто мчался откуда-то, будто гнались за ним.

А ведь ничего не было. Просидел весь вечер почти молча в комнате, увешанной коврами и старинным оружием. Свечи горели тускло, полумрак, лица сидевших за столом были строгими, сумрачными, как лица святых на церковных стенах в сумерки, когда еще не начиналась служба. Запомнить эти лица, запомнить не только увиденных сегодня, но всех сопричастных. Довериться первому впечатлению. Оно никогда не обманывает.

Князь Сергей Трубецкой – диктатор. Спокойные, холодные, светлые глаза, рот, какой, кажется, не умеет улыбаться, сухощавая фигура и крутые, но редкие завитки русых волос на голове, которая уже начинает плешиветь. Мгновенное впечатление слабодушия вот от этих реденьких, младенческих завитков, так не идущих к гордому челу.

Гость с юга, князь Сергей Волконский – черные глаза, густые брови. Лицо человека ограниченного, но справедливого, уверенного в своей правоте. Навсегда уверенного, что бог правду видит.

Никита Муравьев – мечтательность. Кажется, все неправильно – и острый нос, слишком выдвинутый вперед, и узкие глаза. Но вдохновенная, ни на минуту не затихающая внутренняя жизнь делает его просто красивым. К тому же на стене висит портрет его матери, где он, малютка лет пяти, прильнул к ее плечу с тем же выражением вдохновенной задумчивости.

Выражение открытости, готовности к добру, вера в исполнение всех желаний на круглом лице Евгения Оболенского. Может быть, самого простого и простодушного из всех.

Полковник Митьков, как видно, вояка, рубаха парень, с подстриженными ежиком темными волосами. Но складка на переносице, брезгливые складки от крыльев носа к губам обличают натуру нетерпеливую, готовую на поступки решительные.

Хромой Николай Иванович Тургенев, темноволосый, большелобый, с коротким подбородком, нижняя часть лица будто придана этой мыслящей голове впопыхах, наспех. Он кажется серьезнее всех. И при этом противоречив – нервен и рассудителен, смешлив и глубокомыслен.

И, наконец, Иван Иванович Пущин, старый знакомый, но в таинственном полумраке сегодняшней встречи и его облик возникает по-новому. Румянец округлых щек съели тени от мраморного бюста Вольтера, стоящего на консоли позади его кресла. Мраморный старик с ядовитой улыбкой взирал на ставшие вдруг заметными острые скулы и грустные глаза.

Это он, Пущин, ввел его в круг людей, может быть, лучших в России. Оказал доверие, ввел не в качестве «согласного», а как «убежденного» члена тайного Северного общества.

Из длинного душевного разговора он узнал тогда, что распавшийся в Москве Союз благоденствия, существование коего было так же окружено тайной, как ныне существование Северного общества, не умер, а возродился в Петербурге. Что многие его руководители – Трубецкой, Тургенев, Муравьев по-прежнему составляют ядро кружка – думу. Цели общества прежние – совершить государственный переворот в России, создать представительное правительство, которое будет действовать на основе общих законов – конституции. Совершить многие реформы в судах, в народном просвещении и прежде всего отменить крепостное право. Сейчас заняты более разработкой конституции, устава или статута самого общества, поисками способов привлечения симпатий публики к предстоящим реформам, с тем, однако, чтобы сохранить в тайне само существование общества.

По статуту оно делится на несколько отраслей или управ, одной из которых и руководит Пущин. Управы могут и должны привлекать новых членов. Эти новички, пока они не проявили себя, считаются «согласными», а старейшие, «убежденные», вправе принимать новых членов. Его, Рылеева, сразу примут как «убежденного», потому что дума высоко оценила его поэтические труды и деятельность в уголовной палате.

Все это он выслушал тогда с волнением. Радовало не только ошеломляющее открытие, но и для самого себя он ощутил как бы новый смысл существования, о каком неясно мечтал многие годы. И еще его поразили имена основателей тайного общества. Это люди, которым нечего желать для себя. У них было все – власть, богатство, знатность. Для них открыты все пути. Но они предпочли рисковать всем, и даже собственной свободой, ради блага отчизны. И первый тому пример сам Иван Иванович Пущин. Когда-то, при его первом посещении, он был удивлен, что этот блестящий офицер вышел в отставку, чтобы стать заседателем уголовной палаты в чине коллежского асессора. Но из слов его, сказанных между прочим, он узнал, что даже жалкий чин асессора был вынужденной уступкой семье. Выйдя в отставку, он и вовсе собирался стать квартальным надзирателем, и только сестра, которая в слезах стояла перед ним на коленях, заставила его переменить решение.

Пущин прочитал ему отрывок из проекта конституции Никиты Муравьева. Слова его привели в такой восторг, что он тут же переписал их в свою тетрадь, и они дословно врезались в память. Как выражено то, о чем он не раз думал, но не умел сложить так кратко и сильно! Там говорилось, что опыт всех народов и всех времен доказал, что власть самодержавия равно гибельна для правителей и для общества; что она не согласна ни с правилами святой веры, ни с началами здравого рассудка. Нельзя допустить основанием правительства произвол одного человека. Невозможно согласиться, чтобы все права находились на одной стороне, а все обязанности – на другой. Слепое повиновение может быть основано только на страхе и не достойно ни разумного повелителя, ни разумных исполнителей. Ставя себя выше законов, государи забывают, что они в таком случае – вне законов, вне человечества! Что невозможно ссылаться на законы, когда дело идет о других, и не признавать их бытие, когда дело идет о них самих. Одно из двух: или они справедливы – тогда к чему же не хотят и сами подчиниться оным; или они несправедливы – тогда зачем хотят подчинять им других. Все народы европейские достигают законов и свободы. Более всех их народ русский заслуживает то и другое.

Но какой образ правления им приличен? Народы малочисленные бывают обыкновенно добычей соседей и не пользуются независимостью. Народы многочисленные по обыкновению страждут от внутреннего утеснения и бывают в руках деспота средством притеснения и гибели соседних народов. Обширность земель, многочисленное войско препятствуют одним быть свободными; те, которые не имеют сих неудобств, – страждут от своего бессилия. Федеральное, или Союзное, правление одно разрешает сию задачу, удовлетворило бы всем условиям и согласило величие народа и свободу граждан. Охлаждая его пыл, Пущин тогда добавил:

– Это прекрасная преамбула, но дальше есть с чем поспорить.

Пущин говорил еще и о том, что тайное общество не оставляет без внимания и нравственный облик своих участников, что вырабатывается некий катехизис поведения участников общества.

– Впереди еще много нерешенного, – говорил он, – еще ведутся бурные споры о конституции, о том, нужно ли соединяться с Южным обществом, которое после роспуска Союза благоденствия вовсе не прекращало своей деятельности. Кстати сказать, программа реформ у них более радикальная, чем в Питере, – и, помолчав, закончил: – Я чувствовал бы в наше время себя полным подлецом, если бы остался в стороне от этого благородного движения.

И хотя он говорил с пылом, очень серьезно, глаз его непроизвольно подмигивал, и движение это как бы снижало, заземляло высокие планы открывавшейся перед ним деятельности. Такой обширной, непривычной, казавшейся не по плечу рядовому человеку, каким считал себя Рылеев. Веселость и фамильярность этого невольного подмигивания ничуть не умаляла значения предстоящего, а лишь делало его более доступным. «Государственный переворот», – торжественно провозглашал Пущин, как бы открывая перед ним необозримую бездну, а глаз успокаивал: «Осилим! Выдюжим!»

В таких мыслях, готовый к немедленным действиям, он и пришел на нынешнее сборище и был устрашен и подавлен широтой открывшегося перед ним поля деятельности. Как они глубоко вникали! О чем только не шла речь – о конституции Никиты Муравьева, Евгений Оболенский взялся написать уставную статью «Об обязанностях гражданина», много было говорено о подготовке крестьян к свободе. Это не одноразовая беседа, следует хорошенько обдумать это длительное дело. С одной стороны, расшевелить косные умы, с другой – не посеять опасных слухов, в которых желаемое будет принято за сущее. Легко могла возникнуть опасность создать вместо разумного и справедливого государственного устройства вторую пугачевщину.

Сейчас было трудно вспомнить, кто о чем говорил. В ушах звучали лишь отдельные фразы. Пылкий Поджио кричал: «К делу, братцы, к делу! Нас южане ждут!» А Муравьев отвечал: «Нас Россия ждет, и потому мы не должны торопиться». Кто-то крикнул: «Не говорите загадками!» И тогда рассудительный Пущин вступился за Муравьева, хотя чувствовалось, что по проекту конституции между ними особого согласия не было. Пущин сказал: «Беря на себя ответственность за судьбу отечества, мы права не имеем поступать опрометчиво, хотя бы южане и изнемогали от нетерпения». И Поджио пришлось умолкнуть.

О южанах Рылеев ничего не знал, кроме того, что они существуют. Что-то говорилось о Тульчине, о Васильковской управе, звучали имена Сергея Муравьева-Апостола, Бестужева-Рюмина, о полковнике Пестеле говорили – «сам Пестель». Верно, фигура значительная. Но все вместе имена и географические пункты не укладывались в стройный ряд и вызывали лишь впечатление огромной, но беспорядочной работы.

Теперь, когда он хотел собраться мыслями наедине с самим собой, ему становились яснее, хотя и в общих чертах, чаяния и планы южан. Прежде всего – республиканское правление. О величавой фигуре монарха, милостиво благословляющего все узаконения мудрых и справедливых парламентариев, речи быть не может. Второе необходимое условие – истребление всей царствующей фамилии, дабы не возникали претенденты на престол из-за рубежа и не сеяли смуты в народе. И, наконец, настойчивое желание южан совершить государственный переворот в этом же году.

Кажется, и по всем уставным пунктам, содержащимся в проекте конституции Пестеля, носящей название «Русской правды», у северян тоже были разногласия, но в этот раз о них и вовсе не толковали.

Но что-то ускользнувшее, личное, было в смутных отношениях между южанами и северянами. Запомнилась фраза сумрачного, несколько брюзгливого полковника Митькова:

– Они хотят объединиться так, чтобы в директорате были и Пестель и Юшневский. Из наших – кто угодно. Любого к рукам приберут.

Слова эти не были обращены ни к кому. Он пробормотал их как бы раздумывая вслух, но, сидя рядом, их нельзя было не услышать. Неужели в таком высоком, благородном деле возможна борьба самолюбий, какие-то личные виды? Нет! Этого быть не должно. Поступки слишком бескорыстны, цели слишком чисты, а риск неслыханно велик.

Сам он сидел молча, медленно осваиваясь в этой неярко освещенной комнате, в густых сизо-голубых клубах дыма, среди шума голосов, изредка прерываемого глухим звоном тяжелых пуншевых кружек. Если не вслушиваться в смысл слов, как это сборище похоже на обычную гусарскую пирушку! Но не прислушиваясь к речам, а лишь вглядевшись в лица, невольно вспоминаешь рембрандтовский «Ночной дозор», прекрасную литографию с коего он видел в Париже. Та же твердая решимость в лицах, та же тайная, но ясная цель в непреклонных, хмурых глазах. Стыдясь своего молчания и робости, он подумал еще и о том, что некоторые из собравшихся были моложе его. Хотя бы тот же Пущин.

А какие имена возникали вдруг в этом запретном обществе! Заговорили о Великом соборе – собрании делегатов от народа и о временном правительстве, которое должно управлять страной после переворота и до утверждения Великим собором конституции.

Кто-то считал, что временное правительство должен возглавить Николай Тургенев или Трубецкой. Но Трубецкой сказал, что президентом должен быть человек, которого знает весь народ. Таких в России только два – Мордвинов и Сперанский. С ним все почти единодушно согласились, и Пущин, наклонившись к Трубецкому, прошептал:

– Интересно, что бы они сказали, узнав, какое «общество» их так высоко чтит?

А какова же будет его собственная роль в этом сообществе? Что должен сделать он, чтобы приблизить желанный срок переворота? Ему сегодня этого никто не сказал, но он-то знает, куда идти. А сколько таких еще юных, как он, пребывают в бездействии, в полусне?

Он подошел к окну, отдернул тяжелую штору, приник лбом к холодному стеклу. Над набережной Мойки серая мгла, сугробы в грязных заплатах подтаявшего снега. Перед окном погасший фонарь, и лишь вдалеке, у самой решетки колеблется желтый язычок пламени в перевернутом вверх основанием конусе фонаря. Он дернул шнур, и в открывшуюся фрамугу ворвался ветер, пахнущий талым снегом и арбузом. Без мысли, без напряжения сами собой пошли складываться строки. Пошли без запинки, как ноги идут под плясовой мотив.

 
Пусть юноши, своей не разгадав судьбы,
Постигнуть не хотят предназначенье века
И не готовятся для будущей борьбы
За угнетенную свободу человека.
. .
Они раскаются, когда народ, восстав,
Застанет их в объятьях праздной неги
И, в бурном мятеже ища свободных прав,
В них не найдет ни Брута, ни Риеги.
 

И, освободившись от последнего напряжения этого вечера, повалился на оттоманку и, без мыслей и желаний, уснул не раздеваясь.

Фрамуга долго скрипела на заржавленных петлях, по комнате ходил февральский слабый ветер, сдувая со стола листки, заполненные быстрым, летучим почерком, пока уже при чуть брезжившем рассвете в дверях не появилась Наташа. Всплеснула руками, чуть вскрикнула и побежала за одеялом. Вернувшись, прикрыла мужа, собрала с пола листки, села за стол и тихо заплакала.

Нет, конечно, ничего страшного не случилось сегодня ночью, но с каждым днем, живя под одной крышей, он уплывает все далее и далее. Теперь она ревновала его ко всем. К друзьям, которые, казалось, никогда не покидали их дом, к работе, о которой ей было скучно слушать, к женщине, которая бывает в этом доме и в Батове. Веселая, беспечная, бесцеремонная… По многим обстоятельствам, и родственным, и деловым, нельзя даже заикнуться, чтобы отказать ей от дома. Кондратий шутил и веселился, когда она приходила. Торжествуя, всем своим видом она показывала, что у них есть какая-то общая тайна. Нож в сердце. А может, это только пустое кокетство? Светские женщины бывают так злы, беспощадны… Как понять Кондратия? Ведь он любит детей, ему не скучно подолгу стоять у кроватки Саши, когда он, распеленатый, потягивается, а потом начинает перекатываться с боку на бок, пробует встать на четвереньки. Он всегда находит несколько минут поиграть с Настенькой, но иной раз за два дня не успевает сказать жене два слова.

А как он был влюблен еще пять лет назад! Как вломился в кабинет к папеньке. Папенька не мог решиться отдать любимую дочь за бедного подпоручика, нерадивого военного без надежды на продвижение по службе. Кондратий по-военному отрапортовал ему: «Прошу руки вашей старшей дочери Натальи Михайловны». Папенька поблагодарил за честь, но начал толковать о препятствиях. Кондратий сказал, что все это им предвидено, и так красноречиво развернул свои планы на будущую жизнь. Но папенька нисколько не поддался и сказал, что это сладкие мечты, а жизнь скоро превратит их в горькую действительность. А он ему ответил: «Я люблю вашу дочь и решился не выходить из этой комнаты, не получив вашего согласия». «Сколько же лет вы надеетесь просидеть в этих креслах?» – спросил папенька, но голос его задрожал. Я за дверью все слышала и трепетала. Кондратий сказал: «Это дело будет решаться не годами, а минутами». И, вынув пистолет, приставил дуло ко лбу.

А папенька, хоть он был прежде из больших военных, питал отвращение к оружию, особенно к огнестрельному. Он схватил Кондратия за руку и закричал: «Да подумали ли вы, что если б я даже согласился, то не могу принудить к тому же мою дочь!» Тут я распахнула двери и бросилась к нему на шею вся в слезах. «Папенька, отдайте меня за Кондратия Федоровича, или я уйду в монастырь». Он, конечно, не смог препятствовать взаимному влечению.

Ведь это же все было? Было. А ныне?

Это все-таки любовь? И при том он любит всю семью Тевяшовых. Настаивает, чтобы прислали в Петербург племянника Мишу, хочет, чтобы он жил в их доме и учился в столице. На столе лежит еще неотправленное письмо к сестре, и как славно он пишет!

Удивляться надо, как он входит во все семейные обстоятельства. В письме к ней в Подгорное настаивал, что пускать Мишеньку по ведомству министерства – глупость. Он должен приехать сюда и служить в гвардии. И расходы все возьмет на себя. Можно ли такие заботы назвать отчуждением? Когда приходится расставаться, он пишет часто самые нежные письма. Из Харькова писал в стихах:

 
Прощай!
Мой друг! Хранитель, ангел мой!
О ты, с которой нет сравненья!
Люблю тебя, дышу тобой!
Но где для страсти выраженья!
 

Такие стихи не пишут разлюбленным.

И в этом же письме: «Посоветуй с сестрицею Маминьке, дабы позволила Мишиньке учиться играть на фортепьяно. Это, право, для него очень хорошо, и при том разницы всего в 200 р. К тому же ему самому хочется».

Она вытерла еще не просохшие слезы на щеках, на цыпочках подошла к оттоманке. Какое милое, беспечное лицо даже у спящего! Брови вразлет, уголки тонких губ приподняты кверху. Черты такие не могут быть мрачными. Можно ли на него сердиться? Он дома, он с ней. Все остальное выдумки, пустые обиды. Отец, человек безоблачного спокойствия, любил повторять: «Мы не можем изменить натуру другого, стало, надо изменять самого себя». Золотые слова. Она нагнулась, в воздухе перекрестила мужа, сняв с себя турецкую шаль, осторожно покрыла его поверх одеяла. Потом также на цыпочках удалилась, тихо прикрыв за собой дверь.

Утром проснулся не рано. Разбудил колокольный звон. День воскресный, в ближней церквушке, как видно, уже отошла ранняя обедня. Не сразу понял, почему лежит под Наташиной шалью. Сообразив, улыбнулся. Стало, не сердится, что пропадал до поздней ночи. Впрочем, она не умела сердиться. Только обижаться. На это она большой мастер.

Он представил ее черные, полные слез глаза, молчаливую укоризну, утомительное объяснение, в каком он будет каяться, без вины виноватый, – не рассказывать же ей о существовании тайного общества! Потом сантиментальное примирение, посещение детской, лепетание Настеньки, пугающе серьезный взгляд Сашеньки, который еще не умеет говорить, но смотрит так, как будто знает все. Во всем этом прелесть и теплота домашнего уюта, какого ему не хватало всю жизнь. Но погружаться в семейную идиллию после вчерашнего вечера – это обкрадывать себя, обрезать собственные крылья. Судьба обольщает его, толкая в сонно-безмятежное существование отца семейства, добросовестного петербургского чиновника. Но он не подчинится ей, пусть рок и грозит неведомыми опасностями.

Он дернул бисерный шнурок, висевший у окна. На звонок в дверях появился лакей.

– Федор! Чай в кабинет.

Сейчас – за перо. Записать две строфы, так волшебно легко сложившиеся вчера ночью. Эти строфы не отдельное стихотворение. Может быть, они войдут куда-нибудь. В «Войнаровского»? Кажется, что это лучшее из всего, что он написал до сих пор.

Перо скрипело. Чай в голубой севрской чашке-бокале, подаренной тещей Матреной Михайловной, безнадежно остывал. Откуда взялись эти строки? Вчера это было внезапное озарение. Сегодня – счастливая находка. Кажется, что возникли они без его участия. Он закинул голову, громко повторил вслух последние строки:

– И, в бурном мятеже ища свободных прав, в них не найдет ни Брута, ни Риеги…

Без стука в комнату вошел Бестужев, не здороваясь, плюхнулся в кресло, спросил лениво:

– Сам с собой ведешь беседу?

– Так точно. Нашел самого понятливого и безропотного собеседника. Ни спора, ни критики. – Но, вглядевшись в приятеля, изменил тон: – Но что с тобой? Мрачен, даже зловещ, как Люцифер. Иль, может, с похмелья?

И верно, лицо Бестужева было непривычно угрюмо, глаза опущены долу, руки безвольно свесились с ручек кресла.

– Ты угадал, – сказал он, – я шел к тебе с пирушки. От офицеров из Преображенского полка.

– Печальное вино, le vin triste, как говорят французы. Так это мы поправим мигом! Что-что, а огуречный рассол и водка в моем доме…

– Не то, Кондратий! Не в опохмелке дело. Переполнилась чаша терпения. Я понял – так дальше жить нельзя.

– Да что с тобой случилось?

– В том-то и дело, что со мной ничего не случилось. Я шел от преображенцев. После пирушки. Шел, знаешь, там рощица за казармами? Снимают с дерева удавленника. Солдат повесился. Спрашиваю: почему? Говорят, отправляют полк на военное поселение. Так он, чтобы жену и детей оставить на месте, у своего хозяйства, – повесился. Освободил их от своего солдатского существования! Ни в чем не виноватый человек руки на себя наложил, чтобы спасти семью от каторги!

– Вот, вот – че-ло-век! Об человеке не то что думать, знать не хотят те, кому надлежит иметь о нем попечение!

Не слушая его, Бестужев вскочил с места и, шагая по комнате, кричал, обращаясь к невидимому противнику:

– Что за страна! Что у нас происходит! Военные поселения парализовали не только умы, но все промыслы в местах, куда направляют солдат. Уже три года идут постоянные возмущения крестьян. Люди чувствуют свои права, бегут куда глаза глядят. Верят любому пустому слуху. Целые селения бродят наугад. Из Малороссии бегут на берега Амударьи. В пустыне ищут плодородных земель! А мы…

Рылеев устремил на него пристальный, почти торжествующий взгляд.

– А что же по-твоему мы? Что мы можем сделать?

– Ничего. Не знаю…

Он перестал ходить по комнате, бросился в кресло, пробормотал:

– Если бы ты видел его руки! Синие, как на морозе. И усы. Обвисшие, почему-то мокрые… – он как-то странно икнул, поперхнулся.

Рылеев подошел к нему, положил руку на плечо, нагнулся, заглянул в глаза.

– Ты плачешь, Сашка?

– Что за чушь! На своем веку я видел много трупов. Еще на Кавказе – и своих, и черкесов. Я видел покойников из родственников своих в петербургских соборах, под парчовыми покрывалами, в цветах, с изможденными лицами, но величавых, как на дворцовых приемах. Казалось, даже смерть не могла унизить их, приравнять ко всему человечеству, обреченному также уйти в землю…

Рылеев отошел от него, сел в кресло. Кажется, Александр приходит в себя, заводит свои витиеватые речи. Так лучше. Пусть предается упоению краснобайством.

Но Бестужев как-то странно поежился, стал говорить отрывисто.

– Это все было. Все раньше. Но этот самоубийца, удавленник этот… Смерть не принесла ему успокоения, он по-прежнему был страдальцем. Все близкие его – жена, дети – все страдальцы. При жизни и после смерти! – вдруг выкрикнул он.

– И ты хотел бы что-нибудь сделать для них? – спросил Рылеев почти на ухо, перегнувшись через ручку кресла. – Ты только что сказал, что не знаешь, что мы можем сделать?

– Не знаю… – покорно повторил Бестужев.

– А рядом с нами, здесь, в Петербурге, есть люди, которые знают, что нужно делать. И уже делают. Хочешь быть с ними?

– О чем ты говоришь?!

– Я вправе принимать новых людей в это тайное общество. Ты будешь первым, кого я введу туда.

– А братья? – будто очнувшись от тяжелого сна, оживился Александр. – Николай и Михаил?

– О Николае я знаю много. Если Михаил в тех же мыслях, будем вместе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю