355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Магдалина Дальцева » Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве » Текст книги (страница 15)
Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:37

Текст книги "Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве"


Автор книги: Магдалина Дальцева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

Каховского мучили совсем иные чувства. Идея умерщвления тирана влекла и волновала его романтическую душу. Ему льстило и то, что выбор пал как будто бы на него. Обречь на смерть другого, но вместе с ним и самого себя – высший подвиг. Незадачливый, одинокий недотыкомка, не умеющий устроить собственную жизнь, он станет героем, войдет в историю отечества. Мысль эта поднимала его на необычайную высоту в собственных глазах, возвышала над всеми вокруг. В подвиге этом он отдает себя отечеству, не ища выгод. Одно бескорыстие, на какое способны люди великого духа. Он украшался идеей бескорыстного самопожертвования, как другие украшаются воинской отвагой или аскетическим благочестием. И в то же время некое страшное подозрение приводило его по временам в неистовство. Он готов принести себя в жертву ради отечества. Он не знает ничего выше этого блага. Но только ради отечества, а не для тайного общества, не для его таинственных честолюбивых целей. Он никому не позволит сделать из себя орудие. Никому, и менее всего Рылееву. Временами все, что он делал, как будто из дружеских чувств, – и постоянная помощь деньгами, и посвящение в члены тайного общества, и, наконец, то, что он как будто сделал его избранником для свершения самого трудного, решающего акта, – все представлялось хитро задуманной интригой. Вдохновить, соблазнить, помочь и… отречься. Умыть руки. Они, вся эта сиятельная дума тайного общества, все они будут тут ни при чем. Они этого не хотели. Это они будут судить, казнить – и на свалку труп убийцы императора. Они сделают все, чтобы вычеркнуть его имя из памяти живущих.

В то же время он понимал, что совершить свой героический акт без помощи тайного общества он никогда не сможет. Воспаленное воображение остывало, он снова начинал верить в искреннее участие Рылеева и к нему самому, и к освобождению отечества от оков тирании. Но сейчас, когда он так буднично деловито осведомился, не изменилось ли его решение, а потом победоносно, подчеркивая свое превосходство, читал свои вирши, ревнивое чувство снова вспыхнуло.

Рывком повернувшись к Рылееву, он спросил:

– Ты нас считаешь за баранов?

– Что ты сказал?

– Сказал, что ты нас считаешь за баранов. Впрочем, первым это сказал Сутгоф.

– Когда же это пришло ему в голову?

– Когда вся сиятельная дума – князь Трубецкой, князь Оболенский, Никита Муравьев, князь Одоевский, Пущин и другие заперлись в кабинете у Оболенского, а мы, как мальчики за партой, должны были выслушивать твои разглагольствования о преимуществах американской конституции перед наполеоновской.

Рылеев с трудом сдержался, чтобы не ответить резкостью, но улыбнулся, сказал спокойно:

– Виноват! Прости, что не угодил тебе своими разглагольствованиями. Но ведь молодым участникам надо знать, на что они идут. Государственный переворот – огромное, опасное дело. Его нельзя совершать очертя голову.

Сдержанное раздражение Рылеева не укрылось от Каховского и даже было ему приятно. Криво улыбаясь, вертя в пальцах конец шейного шарфа, он с мальчишеским упрямством продолжал:

– В твоих разглагольствованиях не было ничего нового. Все было давно говорено и переговорено. Неужели ты не понимаешь, что мы уже были членами тайного общества, не подозревая о его существовании? Мы сложились без вашей помощи! Не вы, а Россия сложила нас. Тайное общество – только проформа!

Он сам не замечал, как перешел на крик и кричал по-прежнему стоя, дергая на себе шарф, затягивая его на шее, как удавку.

Рылееву тоже хотелось накричать на него, как на мальчишку, но, стараясь казаться спокойным, он спросил сквозь зубы:

– Я что-то не пойму, из-за чего столько шуму?

– Все еще не поймешь? Так я объясню. Для вас умерщвление Александра совсем не возмездие, хотя народ мог бы требовать публичной казни на эшафоте. За военные поселения, за Аракчеева, за Семеновский полк, крепостное право, поляков, за все невыполненные обещания. За отцеубийство, наконец… Но вы… – он задохнулся и, не понимая отчего, продолжал все туже затягивать шарф.

– Постой! – крикнул Рылеев. – Если вам не нужно тайное общество, так зачем же вы…

– Затем, что нельзя в одиночку! Затем, что офицеры должны поднимать солдат на бунт. Флотские – матросов, а такие, как я… Я – орудие в ваших руках! Смертельное орудие. Предмет неодушевленный.

– Орудие, говоришь?

Не помня себя, Рылеев дернул его за руку, теребившую шарф. Шелковая тряпка размоталась, обнажила грудь.

Рылеев отступил, мгновенно остывая от гнева.

– Даже белья нет, – сказал он тихо.

Наматывая шарф на шею, осевший сразу, побледневший Каховский бормотал:

– Лохмотья… Одна рубашка дома… С плоеным жабо. Чтобы ходить к портному…

– Бог мой! А деньги-то! Хорош я… – он бросился к столу, достал из ящика шкатулку. – Так вот разгорячишься и про все забудешь, – он смущенно поглядел на Каховского. – Слушай, Петр, ты бледный какой-то. Опять замерз? – он дернул пеструю бисерную ленту, висевшую около стола, и приказал тут же появившемуся лакею: – Федор! Чаю и наливки…

Обратясь к Каховскому, ссутулившемуся в низком кресле, принялся с непонятным жаром объяснять:

– Теперь-то мы привыкли, без лишних слов, а ведь раньше-то звонков не было, только в присутственных местах, в канцеляриях. Мне сказывали, сама императрица, если кого нужно видеть, приказывала карлику, кой неотлучно находился при ней, призвать необходимого человека. Сделав свое дело, карлик снова возвращался в царские покои, присутствовал при секретных переговорах. От него не было тайн.

Зачем он плел этот пустой разговор? Перед глазами все еще стояла синеватая кожа. Убожество и отвага… Он готов был болтать сейчас о чем угодно, о прошлогоднем снеге, лишь бы замять, забыть эту тягостную сцену.

Каховский думал иначе. Тихо сказал:

– Хотел бы я быть на месте этого карлы в кабинете у Оболенского.

Продолжать беседу в прежнем тоне не удалось. Рылеев не поддался, превратил его слова в шутку.

– Это в тебе говорит не любознательность, а дурной характер. Спора не выйдет и ссоры не выйдет. Не к чему. Еще не пробил час, и, хоть на время, уйдем от этих мыслей.

Федор внес поднос со стаканами и графином, принялся расставлять посуду на столе, зажег высокий канделябр. В эту минуту дверь с шумом распахнулась.

На пороге стоял Александр Бестужев, без кивера, шинель внакидку, торжествующий и растерянный. Медленно произнес:

– Государь скончался в Таганроге. Восемь дней назад.

23. РАЗБРОД

– Фанфарон! Фанфаронишка! Лети! Мчись к своему герцогу Вюртембергскому. Тебе флигель-адъютантские аксельбанты дороже всех конституций! – кричал он с наигранным негодованием, уставясь на Александра Бестужева.

А тот, развалившись в кресле, заложив нога за ногу, поддразнивал его, подражая судейскому жаргону.

– С одной стороны, нельзя не признаться, что и в самом деле крикун. Вспышкопускатель. Любитель фейерверков и шутих. Но, с другой стороны, нельзя сомневаться, что в роковые минуты не подведет. И ты это знаешь не хуже меня, – с нагловатой улыбкой заключил он.

– Так роковую минуту надо готовить, а не ждать, что она с неба свалится! – уже не на шутку сердясь, кричал Рылеев.

Прислушиваясь к этой перепалке, Евгений Оболенский уныло твердил:

– Не о том толкуете. Совсем не о том. Меня другое мучит. Скажи, Кондратий, имеем ли мы, мы, составляющие едва заметную единицу в нашем обширном отечестве, имеем ли мы право совершать государственный переворот? Ведь мы почти насильственно будем навязывать его тем, кто его не ищет и довольствуется настоящим.

Рылеев даже вскочил.

– Это народ не ищет лучшего?

– Ну, может, и ищет, и стремится, но хочет прийти к нему путем естественного исторического развития!

– Но неужели ты не понимаешь, что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства? Идеи свободно рождаются и развиваются. И если они не порождение чувства себялюбивого или корыстолюбивого, а клонятся к общей пользе, то никакого значения не имеет, что они выражены всего лишь одним лицом, раз они выражают то, что чувствуют многие, но выразить не умеют.

Подобные разговоры и сцены с друзьями-единомышленниками происходили у Рылеева еще совсем недавно, в конце октября – в ноябре, и приводила в отчаяние их глухота к приближению «роковых минут».

В ноябре до столицы докатились наконец слухи, что император заболел в Таганроге. Когда труп Александра уже несколько дней лежал на столе, во дворце все еще шепотом передавали друг другу: «Говорят: опасен». И только теперь, когда Бестужев возвестил им с Каховским о кончине государя, тайное общество охватила судорожная, бестолковая деятельность, так же, как и всю столицу.

В Петербурге царила путаница и неразбериха междуцарствия. При отсутствии прямого наследника, а у императора Александра не было детей, верховная власть должна переходить к следующему по старшинству брату покойного. Таким был Константин, наместник в Царстве Польском, находившийся в Варшаве. Он как будто бы отказывался от престола, но не торопился с официальным отречением. Ходили смутные слухи, что в одном из завещаний Александра, хранившемся в глубокой тайне, престол предназначался следующему брату, Николаю Павловичу. Причины этому были темны и загадочны. Предполагали, что тут имели значение и причастность к убийству отца, императора Павла, и чрезвычайное сходство Константина с покойным родителем – его курносый профиль, белокурые кудельки, а главное, то, что он был женат на особе, не принадлежавшей ни к одной царской фамилии, польке, которой впоследствии был присвоен титул княгини Лович.

В России все уже считали императором Константина. Уже были отпечатаны его портреты, отлиты монеты с его заносчивым профилем, а между братьями все еще шла невразумительная переписка. Фельдъегери, покрывая огромные расстояния, сновали из Петербурга в Варшаву, а оттуда обратно в Петербург, иностранные дипломаты совещались в посольских дворцах, острили: «Братья играют в волан, перекидываясь короной». Сенат, Государственный совет, армия уже присягнули Константину, а он, не соглашаясь стать императором, тянул с отречением.

Николай опасался занять престол без официального отречения брата, зная, что в армии самого его ненавидят. Он был жесток с солдатами и резок с офицерами. Образованных офицеров не терпел, презрительно величал их «философами» и грозился вогнать в чахотку. Петербургский генерал-губернатор граф Милорадович уговаривал его не торопиться с воцарением, не стесняясь упоминать о настроении армии. Да и сама переприсяга могла вызвать возмущение.

В Северном обществе все многократно обдуманные уставные пункты были отброшены. Теперь уже «убежденные» присутствовали на совещаниях думы, а «согласные» принимали в тайное общество без особого разбора всех недовольных и либеральствующих офицеров. В полках непрерывно шли совещания, часто возглавляемые еще совсем неопытными, юными заговорщиками.

Когда-то пылкий и деятельный Никита Муравьев, уже давно превратившийся в кабинетного теоретика, находился в длительном отпуску, вдали от Петербурга, и его заменял в думе Александр Бестужев. Пущин посмеивался: «Променяли кукушку на ястреба. Один хочет десятилетиями вылизывать конституцию, другой кричит: „Мы перешли Рубикон! Рубикон! Это значит – руби направо и налево!“»

В эти же дни из Киева вернулся Трубецкой и пребывал в нерешительности и сомнениях. Он часто приходил к Рылееву, видя его твердость и устремленность к цели, ища для себя опору. Но обрести опору не удавалось, ибо главным желанием Трубецкого было оттянуть возможно далее момент восстания. Рылеев же, напротив, считал провалом всей деятельности общества, если момент междуцарствия будет упущен и воцарится на престоле Николай Павлович.

В обществе и в столице продолжался полный разброд. К тому же Рылеев сильно простудился, лежал в постели и, оставаясь, как прежде, душой заговорщиков, действовать в полной мере не мог. Он понимал, что теперь, как никогда, нужно установить единство всех сил и действий и подчинить их общему руководству. Обществу нужен диктатор. И на эту роль он предложил Трубецкого. Его выбирали по «отраслям», то есть в управах общества и в полках. На первый взгляд казалось, что среди всех причастных лучшей фигуры не найдешь. Трубецкой – участник войны двенадцатого года. Он отличился в сражениях под Бородином и при Кульме. Старейший, еще с 1816 года, член тайного общества, человек высокообразованный, вхожий в высшие сферы и потому имеющий представление о государственных делах и в то же время большой военный опыт. Его знает армия. Кому же еще командовать восставшим войском?

Хотя против избрания Трубецкого диктатором никто не голосовал, однако многие сомневались в его твердости, предполагали, что он по-прежнему верен своим конституционно-монархическим взглядам. Не зря же и не случайно его помощниками избрали Булатова, известного своей решительностью, и Якубовича, заведомо прущего напролом.

Сам Трубецкой был очень обижен иронической улыбкой Арбузова, когда его утверждали диктатором на совещании у Рылеева. И каков же был удар его самолюбию, когда Александр Бестужев прямо сказал: «Ну, это кукольная комедия». «Почему же?» – раздались голоса. «А потому, что он еще два дня назад говаривал, что надо вести себя как можно тише, не торопиться и не лить крови».

Возражение это не показалось убедительным. К тому же Трубецкого поддерживали многие из старших и старейших: полковник Батеньков, барон Штейнгель и некоторые другие. Все они считали вновь принятую молодежь опрометчивой, пылкой, недостаточно основательной для грядущего серьезного дела.

Сомнения самого Рылеева куда как больше касались Трубецкого, осторожность и нерешительность которого он знал лучше всех других. Но представить себе, что возглавить восстание может безвестный офицер с «маленькими эполетами», у него, да и ни у кого другого, не хватало воображения.

Между тем в столице все было шатко. Существовал государь названный, и не было действительного. Все настойчивее повторялись слухи о новой присяге. Теперь уже Николаю Павловичу.

Но то, что присяга Константину была уже принесена, смущало умы и вызывало надежду, что Константин все же займет престол. Трубецкой, который теперь бывал у больного Рылеева раза по три на дню, предлагал в случае воцарения Константина распустить общество и, оставшись всем по-прежнему друзьями, действовать «согласно правил наших и чувствований сердца». При этом желательно было бы также, чтобы члены распущенного общества старались занять в ближайшее время значительные места в гвардии.

На случай отречения Константина Трубецкой предлагал другой, тоже довольно расплывчатый, план. Полк, который откажется от переприсяги, вести к другому полку, в котором уже поработали заговорщики и на который можно надеяться, затем идти к следующим «верным» полкам, и всем вместе двигаться к Сенату и требовать оглашения манифеста, составленного в Северном обществе, где будет сказано, что случай отказа принятия присяги впервые в истории государства Российского, подобных ему еще не было, а посему созывается общее собрание депутатов от всех губерний, по одному или по два от каждой. Это Учредительное собрание установит законоположение для дальнейшего управления государством. В том же сенатском манифесте должны были быть дарованы всем гражданам равные права. Ни словом не упоминать о вольности крестьянам, дабы избежать возмущения, обещание сократить сроки солдатской службы и назначить временное правительство по усмотрению депутатов.

Идти с манифестом в Сенат должны были Пущин и Рылеев.

Не слишком увлеченные этим планом, Рылеев и Оболенский прикидывали, что для осуществления такого бескровного переворота им понадобится полков пятнадцать. Рассчитывать можно было на Гвардейский экипаж, Измайловский, Московский, Егерский, Финляндский гвардейские полки и конно-пионерный эскадрон. Но на поверку оказалось, что твердо рассчитывать можно только на некоторые роты в этих полках.

Рылеев, со свойственной ему пылкостью и легковерием, полагал, что можно рассчитывать и на прокламации, пущенные среди солдат. Он говорил:

– Один решительный капитан может поднять за собой весь полк, так велико недовольство солдат бессмысленной муштрой и придирками начальства.

При этом он вспоминал разговор с Поджио о Бестужеве-Рюмине, о магнетическом действии его речей на слушателей. Но таких волшебников в северной столице не находилось, и предварительный опрос офицеров показал, что надежды сии неосновательны.

Казалось, все сведения подкрепляли уклончивые планы Трубецкого. Но они не оказывали ни малейшего действия на Рылеева. Он был убежден, что откладывать восстание нельзя, ибо тогда в условиях спокойного времени оно провалится уже наверняка. В поддержку ему приехал представитель южан Корнилович с сообщением, что за Южным обществом идет стотысячная армия, готовая к выступлению в любой момент.

Тринадцатого декабря стало известно, что будут заново присягать Николаю.

24. КАНУН

Все карты были спутаны. Наступило время подсчитывать не месяцы и недели, а часы и минуты. Теперь, как никогда ранее, он чувствовал себя за все в ответе. Пусть Трубецкой и приехал из Киева, пусть он и именуется диктатором, но можно ли оставаться спокойным, ждать чужих решений, если знаешь, что во главе общества человек, чьим всегдашним желанием было оттянуть, отдалить день решительных действий.

Лежа в постели, в жару, почти потеряв голос, он пытался привести к согласию и наиболее разумному решению товарищей. День и ночь они собирались у его постели. Единство казалось почти недостижимым. Якубович кричал, сверкая выпученными глазами:

– Надо разбить кабаки! Вы не знаете солдата! Солдату нужны сбивающие с ног средства, и тогда он совершит невозможное. Это я вам говорю! Мой опыт! Чернь должна опьяняться! Они бросятся в бездну, если мы захотим!

И кротчайший Оболенский, неспособный и мухи обидеть, но готовый согласиться с любым энтузиастом, кричал:

– Золотые слова! Чернь должна опьяняться!

Ему вторил Каховский, сумрачно повторяя:

– Крови бояться не должно. Без крови не обойдешься.

– Что они говорят! – всплескивал короткими ручками Торсон. – Это же вандалы! Мы хотим справедливого и мудрого строя, а сами…

– Политика политикой, – также мрачно и веско перебивал его Каховский, и губа его оттопыривалась брезгливо и надменно: – Политика – когда-нибудь, а сейчас рубиться надо.

– В крайние минуты истории только крайности приведут к цели, – говорил Александр Бестужев, не любивший Якубовича, но сейчас захваченный его пылом.

Ничуть не поддаваясь этой свирепой якобинской атаке, бледный и подавленный, Трубецкой развивал самый умеренный план, говоря, что солдат надо вывести на улицу и идти от казармы к казарме, присоединяя новые полки. И, только убедившись, что воинство достаточно велико, повернуть на Сенатскую площадь.

И совсем новую идею предложил Штейнгель. Он полагал, что армия должна присягнуть императрице Елизавете, вдове покойного Александра.

– Можно даже надеяться, что впоследствии она сама откажется от правления и введет республиканское, особливо если ей будет предложено приличное содержание, воздвигнут монумент, поднесут титул Матери Свободного Отечества, ибо чего ей более желать, кроме славы?

– Это невозможно! – выкрикнул Николай Бестужев.

– Почему же? Вспомните-ка, как матушка Екатерина взобралась на престол.

– Екатерина сама хотела этого и сама готовила переворот. А что скажет бедняжка Елизавета? Она же ни сном ни духом… Вы потащите ее принимать присягу в папильотках!

И спор потонул в выкриках Якубовича:

– Смерть вырвала у меня Александра! Но еще жива династия Романовых. Я рассчитаюсь с ней. На фонарь!

Более всех шумели он и Щепин-Ростовский, пока еще не член тайного общества. Его привел Мишель Бестужев, чтобы проверить, испытать, как он будет себя вести, узнав о предстоящем. Эффект был неожиданный. Его так захватило общее воодушевление, что он кричал, размахивая руками, бил ногами, казалось, от него летели брызги и пена. Шума он производил не менее Якубовича. Рылееву с трудом удалось ненадолго усмирить это бурление. Он хотел напомнить о великой цели предстоящих событий, о том, во имя чего собравшиеся будут рисковать и жизнью, и свободой. Он напомнил о главном – о любви к отечеству.

Все притихли, пораженные не только тем, что он говорит, а тем, как говорит. Лицо его, бледное, даже зеленоватое, истощенное болезнью, казалось, светилось лунным светом. Голос звучал негромко и проникновенно, призывая слушавших вернуться памятью к тому, ради чего они здесь собрались.

Когда он кончил, все молчали. А потом снова раздались отчаянные выкрики, фантастические предложения, нестройный галдеж.

Рылеев подошел к Мишелю и Сутгофу, тихо переговаривавшимся в сторонке, положил руки им на плечи.

– Мир вам, люди дела, а не слова. Вы не беснуетесь, как Якубович и Щепин, но в вас-то я уверен. Вы сделаете свое дело.

– Меня смущают все эти хвастливые выходки, бравады. Особенно Якубович, – сказал Мишель. – Вы поручили ему поднять артиллеристов, Измайловский полк и повернуть с ними ко мне. И тогда уже с Московским полком идти на Сенатскую площадь. Я уверен, что он этого не выполнит, а ежели и выполнит, то опоздает. А промедление, когда энтузиазм солдат возбужден, может все испортить.

– Но можно ли предполагать, чтобы храбрый кавказец…

– Храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика. Я приведу своих солдат, а остальные пусть присоединяются ко мне на площади.

– Я знаю, что солдаты твоей роты пойдут за тобой на край света. А другие роты?

– Последние дни мои солдаты усердно работали в других ротах, а ротные командиры дали мне слово, что не остановят своих солдат, ежели они пойдут. А что скажете вы? – спросил Рылеев у Сутгофа.

– То же, что и Мишель. За свою роту я отвечаю, а как поведут себя остальные, – бог весть.

Этот короткий деловой разговор в углу шел под шум и выкрики, казавшиеся сейчас Рылееву полным пустословием. Как зыбко все! Самые верные и честные ручаются только за свои роты, а нужны полки. Кто в этом виноват? Покойный император? Поспешил покончить счеты с жизнью и этим напакостил на прощанье. По городу ходит довольно беззубая эпиграмма: «Всю жизнь провел в дороге и умер в Таганроге». Не смешно, но верно…

Щепин-Ростовский, брызгая слюной в лицо Якубовичу, самозабвенно вопил:

– Ату его! Улепетнул покойничек!

И в ответ рычал Якубович, страшно скаля зубы:

– Не на этом, так на том свете, но он от меня не уйдет!

Смотря на утомленное, презрительное лицо Трубецкого, Рылеев думал, что этот осторожный, уклончивый человек, верно, винит его за весь ералаш, за все нелепые предложения, за все недостоверные посулы, за хвастовство и браваду Якубовича, мельтешение Щепина и будет потом винить за исход дела. И вдруг неожиданная мысль, острая, как удар в сердце: бедная Наташа, ведь она не знает, что и ее судьба висит на волоске…

Надо, однако, принимать окончательное решение. Побоку все завиральные идеи! К делу!

И опять начались словопрения…

И все же в этом хаосе разноречивых предложений, суждений и планов был единодушно выработан план действий, распределены роли, твердо назначен день выступления – четырнадцатое декабря.

Утром тринадцатого декабря Рылеев примчался к Оболенскому, чтобы договориться о последних подробностях предстоящего выступления на Сенатской площади.

Разговор еще не успел начаться, как в комнату вошел Яков Ростовцев, приятель Оболенского и сосед, живший на верхнем этаже. Похожий на лунатика, шагающего наугад по карнизу высокого дома, бледный, с расширенными зрачками, растрепанными, свисающими на лоб волосами, со взглядом, устремленным в одну точку, но как бы невидящим, он поразил Рылеева так, что он запнулся на полуслове. Несколько секунд длилось молчание.

Этого молодого человека Рылеев видел не раз у Оболенского, но близкого знакомства между ними не было, хотя подпоручик лейб-гвардии Егерского полка Ростовцев был причастен и к литературе, уже напечатал трагедию «Князь Дмитрий Пожарский» и статью в защиту поэтической школы Жуковского. Разговоры он вел всегда либеральные, но литературные вкусы его были чужды. Чрезмерно аккуратный, припомаженный вид, нервическое заикание, делавшее его речи еще более сантиментально-восторженными, как-то не располагали к приятельству.

Сейчас, после мгновенной паузы, все с тем же отсутствующим видом, он приблизился к Оболенскому, протянул ему какой-то конверт и сказал:

– Господа! Я подозреваю, что вы намерены действовать против правительства. Дай бог, чтоб я ошибся. Свой же долг я исполнил. Вчера я был у великого князя Николая Павловича. Все меры против возмущения будут приняты. Ваши покушения будут тщетны! – вдруг выкрикнул он последнюю фразу и продолжал: – Будьте верны своему долгу – и вы спасены! Я не назвал имен!

Все это он прокричал, уже не заикаясь, почти что нараспев.

Оболенский, страшно побледнев, протянул дрожащей рукой конверт Рылееву, и тот начал читать вслух:

– «Ваше императорское высочество! Всемилостивейший государь! Три дня тщетно искал я случая встретить вас наедине, наконец принял дерзость писать к вам…

Для вашей собственной славы, погодите царствовать! Противу вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, может быть, это зарево осветит конечную гибель России!..

Всемилостивейший государь! Ежели вы находите поступок мой дерзким – казните меня! Я буду счастлив, погибая за вас и за Россию, и умру, благословляя всевышнего! Ежели вы находите поступок мой похвальным, молю вас, не награждайте меня ничем: пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах ваших и в моих собственных!..

Вашего императорского высочества,

всемилостивейший государь,

верноподданный Иаков Ростовцев.

12 декабря 1825 года».

Рылеев остановился и посмотрел на Ростовцева взглядом, в котором тому почудился смертный приговор. Он схватил его за руку и прошептал:

– Не чита-та-тайте даль-ше. Я все скажу.

Оболенский крикнул:

– Да что же дальше-то, коли ты уже подписался!

– Мой разговор с великим князем. Я записал его.

Рылеев снова взялся за записи:

– «В. князь: Я от тебя личностей ж не ожидаю. Но как ты думаешь, нет ли против меня какого-нибудь заговора?

Я. Не знаю никакого. Может быть, весьма многие питают неудовольствие против вас, но я уверен, что люди благоразумные в мирном воцарении вашем видят спокойствие России. Вот уже пятнадцать дней, как гроб лежит у нас на троне и обыкновенная тишина не прерывалась; но, ваше высочество, в самой этой тишине может крыться коварное возмущение!

В. князь: Мой друг, может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что сие противно благородству души твоей, – и не называй! Ежели какой-либо заговор тебе известен, то дай ответ не мне, а тому, кто нас выше! Мой друг, я плачу тебе доверенностью за доверенность!»

– Этих слов я не мог выдержать! – с каким-то всхлипыванием прервал чтение Ростовцев. – Я открыл ему все, что я знал о вашем завтрашнем выступлении. Но я не назвал ни одного имени! Ни одного!

Схватившись за голову, Оболенский заметался по комнате. Полы его халата развевались, задевая низкий столик, летели на пол бумаги, перья, звякнул разбившийся стакан. Он бормотал почти беззвучно:

– Погибло! Все погибло! Убить тебя мало…

И, остановившись перед Ростовцевым, схватил его за плечи, не помня себя, тряс, вопрошая:

– С чего ты взял, что мы собрались действовать? Что тебе в голову взбрело! Ты изменил моей дружбе! Во зло употребил доверенность! Эка важность – не назвал имен! Великий князь знает наперечет всех либералов и искоренит нас всех до единого! – он передохнул, выпустив из рук позеленевшего Ростовцева, и заговорил зловещим шепотом: – Но ты должен погибнуть раньше всех. Ты будешь первой жертвой!

Оцепеневший Ростовцев все так же, держа руки по швам, смотря прямо в глаза Оболенскому, говорил:

– Если ты считаешь себя вправе мстить мне, отмщай сейчас. Я говорил то, что почитал своим долгом. Я говорил перед богом и государем!

Рылеев, повернувшись к Оболенскому, крикнул:

– Ростовцев не виноват, что думает иначе, чем мы! Это его право. Да, он обманул твое доверие, но какое право имел ты быть с ним откровенным? Кто более виноват? Он поступал по долгу своей совести, решившись идти к великому князю, он рисковал своей жизнью, а придя к нам, – рисковал вдвойне. Ты должен оценить его благородство.

Оболенский слушал его с лицом просветленным и, как всегда воспламеняясь от чужого огня, подбежал к Ростовцеву, заключил его в свои объятия, но сказал:

– Обнимаю его от всей души, но хотел бы задушить в своих объятиях!..

Спустя час забежавший к Рылееву Штейнгель застал его в мрачности и злобе. Он показал письмо Ростовцева и проговорил:

– Добрейший Оболенский раз в жизни пришел в ярость и был прав. Он сказал: «Убить тебя мало». Верно. Ростовцева надо убить.

– Избави тебя бог от такой глупости! Убить лучшего друга великого князя! Завтрашнего императора! Костей не соберешь.

– Думаешь, Николай займет престол? – спросил, помрачнев, Рылеев и, сделав пренебрежительный жест, как бы отмахнувшись от надоедливой мухи, добавил: – Ты прав. Черт с ним. Пусть живет. Не время сводить личные счеты.

Проводив Штейнгеля, Рылеев отправился к Николаю Бестужеву. Он молча показал и ему письмо Ростовцева.

Читая письмо, Бестужев изредка покашивался на Рылеева. Тот сидел, опершись локтями на стол, уронив голову на руки. Поза безнадежного отчаяния. Таким Николай его еще никогда не видел.

– Послушай! – сказал он, кончив читать. – Но тут ничего не сказано о существовании тайного общества, не названо ни одно лицо! Правда, говорится, что какие-то силы могут воспротивиться его воцарению, но все так туманно… Ты уверен, что в этой записи ничего не убавлено против устной беседы?

– Оболенский ручается за искренность Ростовцева. Зачем, говорит, ему надо было бы показывать это нам?

– Затем, что некоторые предусмотрительные люди одновременно ставят свечки господу и сатане, не зная заранее, чья возьмет. Оболенский по доброте душевной готов верить всему. Ростовцев может и написать что угодно, и скрыть, что ему захочется. Но если даже он и не обманул вас, то все-таки у него сказано о злоумышлении. И ежели сейчас у Николая так много хлопот, что некогда путем расспросить доносчика, то после вступления на престол он не преминет расспросить его поболее – и наша песенка спета.

– Ничто не помешает ему и сегодня приказать тайной полиции прибрать нас к рукам.

– Ошибаешься. Сейчас мы стоим на том, что присягали Константину и не хотим переприсяги. Пока-то мы еще ничего не совершили! И если он прикажет нас схватить, а Константин еще официально не отрекся и вдруг вовсе не отречется, какими глазами он будет смотреть на брата?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю