Текст книги "Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве"
Автор книги: Магдалина Дальцева
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Рылеев знал о давнем намерении Пестеля установить длительную диктатуру временного правления из директоров тайного общества. Без созыва народных депутатов она будет вводить республиканское правление в духе «Русской правды», этой любовно и единолично выношенной Пестелем конституции. С его железной волей и целеустремленностью, он, несомненно, добьется всего, что ему заблагорассудится, как только окажется у власти.
Уклоняясь от прямого ответа, Пестель встал из-за стола, с воодушевлением воскликнул:
– Вы назвали Наполеона! Вот истинно великий человек! Из какой разрухи, из какого разлада он вывел Францию и превратил ее в величайшую державу мира. Как сумел обвести вокруг пальца фортуну! Страна беспрерывно воевала, а народ благоденствовал. И это почти пятнадцать лет. Это загадка, над которой следовало бы поломать голову экономистам. Уж если иметь над собой деспота, так лучше иметь Наполеона!
Неожиданно прорвавшийся энтузиазм, так несвойственный этому холодному, сдержанному человеку, еще более насторожил Рылеева, и он нарочито спокойно, почти лениво сказал:
– Сохрани нас бог от Наполеонов, Александров Македонских, Чингисханов. Нынче любой честолюбец, если он хоть сколько-нибудь благоразумен, скорее пожелает быть Вашингтоном, чем Наполеоном.
Похоже, что Пестель почувствовал, что он чересчур разоткровенничался, и, набивая трубку, теперь уже спокойно согласился.
– Ну, разумеется. Я только хотел сказать, что не должно опасаться честолюбивых замыслов. Не то время, не те люди. Но если кто и воспользуется нашим переворотом, то ему должно быть вторым Наполеоном. – Он выпустил густое облако дыма и мечтательно заключил: – В этом случае все бы мы оказались не в проигрыше.
Куда девался его ледяной, отрывистый тон, как только зашла речь о Наполеоне. Эти несколько фраз более всего походили на невольную исповедь. Так ведь часто бывает, что приходит нежданная минута и открываешь душу собеседнику неблизкому, у которого сам хотел бы выпытать сокровенное. Но тут ему не найти единомышленника.
– Нет ничего страшнее, чем представить, что на смену императору из династии Романовых придет император Наполеон. Вся наша деятельность оказалась бы бесплодной. Это крах. – И, посмотрев на сделавшееся сумрачным лицо Пестеля, добавил: – Никак не могу согласиться на диктаторские полномочия временного правления. Пусть даже я не убежден в совершенстве предлагаемой обществом конституции, но без возражений покорюсь большинству голосов. Условие одно – конституция, принятая обоими нашими обществами, должна быть представлена Великому собору, а не навязана ему насильно.
Отчетливая непримиримость Рылеева заставила Пестеля несколько умерить свои притязания, хотя он не изменил тон. С той же стремительностью, какая обескураживала собеседников, он подошел к Рылееву, спросил:
– Но вы хотя бы согласны с тем, что в депутаты Великого собора надо ввести как можно более членов и при том самых деятельных членов тайного общества?
– Это совсем другое дело. Было бы безрассудно не хлопотать об этом. Натурально, в Великий собор должны войти в большом числе люди, работавшие над государственным уставом и обсуждавшие его не один год.
Пестель не успел ответить. За окном послышался шум, подобный грохоту горного обвала, но слишком равномерный и продолжительный. Сидя в низком кресле, Рылеев увидел полк марширующих солдат, возвращавшихся в казармы. Белые лосины мелькали перед глазами, напоминая белобоких стерлядей, плещущихся в тесном садке. Такой искусственный водоемчик был когда-то у отца в Батове. В детстве Рылеев подолгу простаивал около него, с мучительным любопытством наблюдая, как извиваются, ныряют, всплывают наверх, будто задыхаясь в этой тесноте, рыбы. Солдаты, если смотреть на них снизу вверх, похожи на них, хотя и идут чеканным шагом. И так же безгласны, как рыбы.
Пестель подошел к окну и тоже смотрел на проходящий полк.
– А как отражены в вашей конституции сроки прохождения солдатами военной службы? – спросил он Пестеля.
Продолжая смотреть в окно, Пестель не ответил и только тихо проронил:
– Землепашцы…
Кажется, это первый вопрос, который удалось задать за время длинной беседы, подумал Рылеев. Как видно, Пестель считает, что задавать вопросы это только его право. И, подтверждая его мысль, Пестель продолжил:
– Много ли земли будет у нашего свободного крестьянина? Как вы представляете?
Рылеев знал, что соответственно проекту Пестеля освобожденный крестьянин мог получить надел от государства под беспроцентную ссуду. Причем в первую очередь наделы общественной земли должны получить те, кто просит меньший надел. Таким образом, по мнению Пестеля, в России будут уничтожены нищие. Рылеев никак не мог с этим согласиться.
– Как же можно отказать крестьянину в праве на собственность? Ведь это та же кабала! Не у помещика, так у государства. Вся земля российская должна быть поделена надвое. И одна половина поделена между крестьянами. Мужик волен ее продавать, дарить, передавать по наследству. Только так он будет истинно свободен, то есть независим.
– Так, так, – кивая, соглашался Пестель, с видом врача, успокаивающего тяжелобольного, коего не следует раздражать, а лишь поддакивать.
Эта видимость участливого внимания взорвала Рылеева. Выходит, он даже не удостаивает его спора? Но он сдержался и, вопреки самому себе, обошелся невинно язвительной шуточкой.
– У вас удивительно покладистый характер! Как это вы до сих пор не поладили с Никитой Муравьевым, с Трубецким?
– Слишком велика пропасть меж нами. Но и ее надо преодолеть, – тихо сказал Пестель.
Второй раз за этот вечер он показался Рылееву искренним. Первый, когда речь зашла о Наполеоне.
Дверь распахнулась. В комнату влетел мяч, а за ним появилась Настенька. Маленькое чудо в длинном платьице, в длинных панталончиках с кружевцами, выпущенными из-под платья, согласно детской моде.
– Он сам прибежал. Я не хотела, – пролепетала она, подняв на отца смеющиеся глаза.
– Какое прелестное существо, – сказал Пестель, не глядя на ребенка.
И опять он стал неприятен. Можно ли не любить детей? Мгновенная симпатия, возникшая, когда он сказал о пропасти, кою следует преодолеть, улетучилась.
В дверях показалась Наташа.
– Эта проказница помешала вам? Но все равно, пора идти пить чай, а Настеньке пора спать. – И она подхватила девочку на руки, сияющая, не в силах скрыть материнской гордости.
Рылеев попросил принести чай в кабинет, понимая, что для Пестеля болтовня с дамой за чайным столом будет скучной и тягостной. И сразу погасшая Наташа удалилась вместе с малюткой.
За чаем, который незамедлительно принес Федор, разговор снова шел о земельном разделе, об испанской революции. И снова оба собеседника были согласны в мыслях, особенно когда речь зашла об объединении Северного и Южного обществ. Как будто беседа перестала походить на допрос, в котором Рылеев чувствовал себя если не обвиняемым, то уж во всяком случае свидетелем. Разговор, как и положено за чаем, шел плавный и неторопливый. И все же подозрения Рылеева не рассеялись, а еще более укрепились. Еще раньше ему приходилось часто слышать о диктаторских замашках Пестеля, о его несговорчивости и чрезмерном самомнении. Все с равным почтением говорили о его уме, образованности, устремленности к намеченной цели, но… На этом «но» обычно спотыкались и далее плели что-то бессвязное о себялюбивом характере, неуступчивости и еще о чем-то неуловимом, из чего можно было заключить, что Пестель лишен личного обаяния. Черт возьми! Обладал ли Наполеон личным обаянием? Нужно ли оно было ему? На вершине славы, пожалуй, не нужно. Но на пути к ней совершенно необходимо. Впрочем, сам он не слишком доверял этим недоброжелательным характеристикам. Чем более человек отличается от других, тем чаще он вызывает отчуждение окружающих. Но сегодняшняя беседа против воли заставляла его присоединиться к мнению большинства. Как мог ярый республиканец, радикал Пестель пожелать России нового диктатора, к тому же еще Наполеона! Это было сказано не в шутку, да и можно ли заподозрить Пестеля в способности шутить? Он говорил о Наполеоне с пафосом самым искренним. Сомневаться нельзя, эту роль он предуготовляет для самого себя… Пока лишь в мечтах, но только для себя. Ищет сподвижников. Вот для этого и пришел. Он бросил быстрый взгляд на Пестеля. Тот накладывал в блюдечко вишневое варенье и говорил:
– Малороссия – вишневые садочки, выбеленные хаты… Выйдешь в деревне за околицу – степь. Далеко видно. Я рос в Сибири. Там леса дремучие…
Оказывается, он может слово проронить не только о «Русской правде» и о Наполеоне. Нельзя так плохо думать о людях. Едва ли он способен, сколачивая Южное общество, подвергаясь постоянной опасности быть разоблаченным, думать только о самовозвеличении.
Как ни успокаивал он себя, но и после ухода Пестеля неотвязные тревожные мысли не покидали. Зачем он появился сегодня? Не для того же, чтобы проговориться о самом потаенном, в надежде найти сообщника? А может, зная о частых несогласиях деятельной группы общества с Муравьевым и Трубецким, тайными противниками объединения обоих обществ, он явился, чтобы вбить клин между теми и другими? Экое коварство! Но непохоже. Ни разу он не упомянул имени Муравьева, ни словом не осудил неповоротливость северян.
Пожалуй, правильнее и благороднее будет думать, что уверенный в скором соединении двух обществ, он просто искал единомышленников среди северян.
Неделю спустя после неожиданного посещения Пестеля к полудню собрались у Рылеева северяне. Сборище это нельзя было назвать совещанием официальным, но все же собравшиеся были оповещены заранее. Приехали Оболенский, Николай Тургенев, Митьков, Муравьев-Апостол, представляющий южан вместо уехавшего Пестеля, и Пущин. Никита Муравьев не явился, не решаясь покинуть хотя бы на несколько часов прихворнувшую жену.
Расстроенная Наталья Михайловна, с красными пятнами на щеках и на лбу, заперлась у себя в комнате. Причиной ее огорчения было неистребимое упрямство мужа. Издавна повелось, что питерские друзья Рылеева, почти не пропуская и одного дня, собирались у него на знаменитые «рылеевские завтраки». Все угощение – блюда с солеными огурцами и квашеной капустой да водка в граненых хрустальных графинах. Рылееву часто приходилось жить в столице холостяком. Наталья Михайловна по нескольку раз в году уезжала то в Подгорное к отцу, то в Батово к свекрови. Не желая себя стеснять хозяйственными заботами и тем более менять образ жизни в доме, превратившемся в некий офицерский клуб, Рылеев завел этот нехитрый порядок. Гости были довольны оригинальностью и простотой угощения. Но Наташа сгорала от стыда и старалась не выходить из своих комнат, когда приходили друзья мужа. По острогожским понятиям это был чистый позор. Воспитанное с детства провинциальное хлебосольство не могло в ней примириться с такой скудостью. Переубедить Кондратия Федоровича не было никакой возможности. Сегодня такой прием был двойным позором. Добро бы появились братья Бестужевы – Николай и Александр, люди почти родные, неспособные осудить. Но светский лев Трубецкой, князь Оболенский, сановный Тургенев… Что они подумают! Страшно представить. Нет, она ни за что не выйдет к этим гостям!
Между тем гости собирались не враз. Ждали прихода Трубецкого и Волконского и, отнюдь не пренебрегая однообразной закуской, пили за грядущие роковые дни.
Беседой завладел Тургенев и, обращаясь к Митькову, вразумлял:
– Что вы все толкуете о сочувствии к реформам! Вся страна давным-давно им сочувствует. Жаждет их. Простонародье – потому как настрадалось. Аристократия… Знаете, что мне сказал один высокопоставленный старец? Такой высокопоставленный, что даже имя его не буду называть. «Что вы, – говорит, Николай Иванович, все талдычите о крепостном праве? Не оттуда надо начинать. Видно, забыли русскую поговорку, что лестницу метут сверху». Каково?
Митьков, как видно, не сразу понял, а когда сообразил, то его всегда торжественно-неподвижное лицо озарилось широчайшей улыбкой.
Рылеев не только сразу понял, но и догадался, что речь шла об адмирале Мордвинове, под началом которого Тургенев работал в Государственном совете. Конечно, не стоило называть его имя. Анекдот неизбежно разойдется по всей столице и докатится до дворца.
А Тургенев уже говорил Пущину, жаловавшемуся на лицеприятность председателя уголовной палаты:
– Такой же случай был и в Париже. Невинно осудили одного крупного негоцианта. Ошибка выяснилась через несколько лет. И когда герцог Орлеанский спросил председателя суда, как могло случиться, что такой опытный юрист допустил явную ошибку, тот ответил: «Лошадь о четырех ногах и та спотыкается». «Может быть, лошадь, но целая конюшня?..» Куда же смотрят ваши заседатели, Иван Иванович?
Рылеев всегда завидовал светской легкости, памятливости на анекдоты, способности говорить самые острые вещи, никого грубо не задевая. Такими были Вяземский, Пушкин, Дельвиг. Таким же был и Тургенев, хотя и не принадлежал к литературной братии и считался весьма серьезным человеком. Сам же он, увлекаясь в разговоре предметами серьезными, часто впадал в неуместный дидактизм и иной раз обижал собеседников невольной поучительностью.
Трубецкой и Волконский явились почти одновременно. Приход их прервал бесприцельную болтовню.
Трубецкой сразу приступил к делу и, радуясь отсутствию Пестеля, заявил, что сейчас не может быть речи о слиянии Северного и Южного обществ. Главным аргументом против такого соединения, по его мнению, было различие между муравьевской и пестелевской конституциями. Они несходны и по духу, и по сути. Волконский возразил, что это не должно служить препятствием. Время не терпит, и уставные пункты можно развить и согласовать и после переворота. Заспорили и как всегда ушли в сторону от предмета, о каком толковали.
Рылеев слушал эти не слишком связные речи и, вспоминая свою недавнюю встречу с Пестелем, понимал, что разногласия лежат гораздо глубже, чем это могло показаться. Трубецкому и отсутствующему Муравьеву хотелось оттягивать объединение, потому что они не столь ревностно, как следовало бы, занимались делами общества и энергический, целенаправленный Пестель без труда оттеснил бы их от руководства. В свою очередь Пестель тоже не стремился устранить разногласия и только торопился захватить власть, стать диктатором, пренебрегая интересами Великого собора, осуществляя лишь свой план устройства России. А там… Можно работать над проектом конституции хоть годами. Как печально, что задуманное ими всеми благороднейшее, бескорыстнейшее предприятие превращается в игру самолюбий.
Он вскочил с дивана и внятно сказал:
– Нужна третья конституция.
Все примолкли, а он продолжал:
– Я не сторонник ни той, ни другой конституции, но одно мое мнение немногого стоит. Нужен третий проект, объединяющий все ценное в обеих конституциях и принятый большинством обоих обществ. Я повторяю, большинством. Иначе это будет опять пустая игра личных самолюбий. Но и эта конституция должна быть представлена Великому собору как проект, а не насильственно навязана ему. Иначе это было бы нарушением прав народа.
Он говорил так обстоятельно и спокойно, доводы его были так ясны и убедительны, что все и даже те, кто несколько минут назад настаивали на противоположном решении, единодушно с ним согласились.
С неумолимой настойчивостью Рылеев повторил:
– Мы вправе разрушать то правление, которое почитаем неудобным для своего отечества. Утверждать новый устав может только Великий собор.
На совещании решили, что соединение обществ полезно и необходимо, и поручили членам думы произвести окончательные переговоры с Пестелем.
Когда все разошлись, усталый Рылеев бросился на оттоманку, закинул руки за голову. В комнату вошла Наташа, присела рядом, в знак примирения погладила его руку.
– Не знаю, что выиграл Пестель, посетив меня, но я благодаря этой встрече выиграл сегодняшнее совещание. Я узнал его, догадался о потаенных мыслях, – продолжал он. – И если он человек опасный для отечества и для общества, то надо его не выпускать из виду и знать все его движения.
– Опасный? – переспросила Наташа. – Значит, он вредный?
– Глупышка! Хирург, делающий операцию, тоже опасен. Она может кончиться смертью, а может спасти жизнь.
15. НОЧНЫЕ ВИДЕНИЯ
Среди ночи его разбудила Наташа. Обняла горячей рукой, горячо дыша, шепнула в ухо:
– Тебе страшно?
Протирая глаза, он пробормотал:
– Нисколько. Разве я кричал? Разбудил тебя?
– Мне страшно… – и она уткнулась лицом в его плечо.
– Что-нибудь приснилось? Кащей Бессмертный? Баба-Яга?
Когда бывало ее жалко, всегда хотелось говорить, как с маленькой. Даже спросонья. Она прижалась к нему крепче.
– Это предчувствие. Что-то должно случиться…
– Ты глупая. Просто вчера Настеньке показалось, что больно глотать, ты вспомнила о Саше и вот… Пустые страхи. Ничего не случится.
Почему-то оба говорили шепотом, будто боясь кого-то разбудить, хотя Настенька с няней спали в другом конце дома.
– Не Настенька… Что-то должно случиться с тобой, с нами. Там… – и горячая слеза упала на его плечо.
– Но «там» уже все кончено! – почти крикнул он и осекся.
– Что кончено? Это еще случится.
Значит, не о том. Он вздохнул облегченно, обнял ее, целовал пальцы, волосы и через минуту услышал ровное дыхание. Спала. Спала, как дитя, уставшее от слез.
Он-то теперь долго не уснет. Чуть не проговорился. Почудилось спросонья, что она знает все. Это было бы несчастье, пропасть, бездна. Разбить ее бедное, преданное сердце. Подумать страшно.
В спальне полутемно. Горит лампада у икон, покачивается на серебряных цепях, освещая кроваво-красным светом лик богородицы. От легкого этого движения он оживает, кажется страдальческим, обреченным… Вот так же было и тогда, в сумерки, в полутемной комнате на Большой Морской, во флигеле в глубине двора, не по-питерски затененном деревьями. Не было лампады, но распятие из слоновой кости, пожелтевшее, как старческое измученное тело, оживало в страданиях при свете свечей. И прекрасная полячка, обольстительная, коварная, влекла его стать на колени перед изображением Христа и поклясться в верности до гробовой доски. Театр! Комедия! К чему ей понадобились такие необозримые сроки? Он горько улыбался. Комедия. А до сих пор щемит сердце.
И началось-то почти что в театре. В маскараде. Летели санки по Литейному. Сашка Бестужев уговаривал не заворачивать домой, а ехать прямо в маскарад, говорил, что поэт не должен бежать впечатлений бытия, что однообразие сушит воображение, мертвит фантазию, что цвет и звук тускнеет, глохнет в жизни, устремленной к единой цели, хотя бы и самой благородной. Много еще чего говорил, и захотелось уступить златоусту, витиеватому краснобаю. Слаб человек.
Но, приняв легкомысленное это решение, твердо положил себе быть не участником, а хладнокровным зрителем этих забав.
Сначала удавалось без труда. Оцепенел от яркого света, музыки, от зрелища комических масок, наряженных паяцами, нищими, чертями, торговцами; они бесновались, прыгали, плясали, только что не кувыркались. Их оттесняли великолепные кадрили античных красавиц, средневековых рыцарей, цветочниц, испанок, самоедов в звериных шкурах, пытавшихся величественными позами, неспешными танцами облагородить это разнузданное веселье. Удивительно было видеть среди этой не по-русски непринужденной и пестрой толпы чинов высокопоставленных и знатных – Новосильцева, Чарторыйского, Уварова… Около них увивалась очень грациозная маска, одетая разносчицей писем. Она совала им маленькие конвертцы, напропалую интриговала, указывая на некоторых степенных дам, сидевших в ложах, как видно объясняя, что послания писаны ими. Вельможи, распечатав конвертцы, показывали письма друг другу и очень смеялись. Подумалось, что в нашей столице даже на маскарадах соблюдают иерархию. И как раз в эту минуту бойкая почтальонша подлетела к нему и подала конверт. Менее всего можно было ожидать такое письмо на маскараде. Не письмо – мадригал. Писавшая называла его поэтом-гражданином, восхваляла его отвагу и мужество, лестно сравнивала с другими поэтами, каковые воспевают лишь утехи любви, забывая о горестях отчизны. Кто из светских дам, а тем более не светских, мог сочинить такое послание? Но нельзя сомневаться, что оно написано не мужской рукой. Слова, обороты фраз, неточность орфографии – все выдавало искреннее волнение, почти влюбленность. Теперь стыдно признаться самому себе, что лесть пронзила, как точный удар в самое сердце. Забыв решение оставаться в этом празднестве только зрителем, преодолевая робость, он подбежал к прелестной почтальонше и спросил, кем послана записка. Ответ последовал короткий: «Угадайте». Он стал указывать на тех, от кого было бы приятно получить такое признание. На величественную Антигону в белой тунике, не расстававшуюся с седобородым старцем, на задумчивую красавицу в лиловом домино, уронившую веер на барьер ложи, на жгучую брюнетку в костюме испанки: «Эта? Эта?» Почтальонша только отрицательно качала головой и вдруг, потеряв терпение, ткнула себя пальчиком в грудь: «Эта!»
Она не хотела назвать свое имя. Письмо было подписано инициалом К. «Пусть я всегда буду для вас госпожой К.», – сказала она. Всегда? Значит, эта встреча не последняя?
Он потерял дар речи. Оглянулся, разыскивая глазами Александра Бестужева и радуясь, что он исчез безвозвратно. На хорах трубачи гремели торжественным полонезом, пустела середина зала, медленно, слегка приседая, двигались пары, устремляясь к соседней зале. Она протянула ему руку, приглашая влиться в эту нескончаемую вереницу…
Домой он провожал ее в наемной карете, счастливый тем, что завтра увидит ее снова.
Теперь ему было непонятно, как мог он не заметить суетливую поспешность ее признаний, неженскую отвагу, с какой она атаковала его. Тогда казалось, что он завоевал ее своим талантом, своей несхожестью с другими. Простак, он не замечал, что был сам мгновенно завоеван ею! Во всем тогда чудилось роковое предназначение этой встречи. Еще по дороге, в карете, он узнал, что они могли встретиться гораздо раньше. Двое важных судейских чинов просили его принять некую даму, приехавшую из Польши хлопотать о своем муже. Он попал в некрасивую денежную историю. Дело должно было решаться в столичной уголовной палате… Из щепетильности, не желая до разбора дела подвергаться чьему-либо влиянию, он отказался ее увидеть. И вот – сама судьба. И перст ее он видел еще в том, что в маскарадном многолюдье, среди множества красавиц он отличил ее, еще не получив послания.
Так началось. И недолгие месяцы этого увлечения, головокружение, беспамятство, восторг оставили неизгладимый след в душе. И горечь.
Она не переставала удивлять его. Порывы страсти сменялись беседами о судьбах Польши и России. Но ей хотелось знать, что он думает об устройстве государства Российского, о его будущем. Что он думает! До сих пор ни одна женщина не интересовалась его мыслями о сих предметах. А ей хотелось знать, что думают и о чем говорят даже его друзья. Вот уж забота! Он хранил молчание не только потому, что свято оберегал тайны общества, но и потому, что угар любви заставлял его забывать обо всем на свете. Иногда ему казалось, что они поменялись ролями. В нем олицетворилось начало женское, преданное лишь сердцу. В ней – целенаправленная воля, мужской ум. В то же время бескорыстие ее казалось беспредельным. Ни разу она не заговорила о делах мужа. Само упоминание его имени, по ее словам, оскверняло их любовь. Их любовь выше всего земного, пошлого, хорошо если и ее имя он забудет и она останется для него навсегда госпожой К., как подписывалась тогда на маскараде. Пылкость ее, внезапные переходы от бурных ласк к проклятиям деспотизму, превращающему и поляков и русских в рабов, ошеломляли. Он забывал о деспотизме, бесправии и самозабвенно писал любовные стихи. Он не мыслил отдавать их в печать, как немыслимо было бы давать страницы своего дневника на суд Булгарину и Гречу. Однажды он прочитал ей стихи, которые особенно нравились ему самому, хотя и не выражали и сотой доли его чувств.
Покинь меня, мой юный друг,
Твой взор, твой голос мне опасен:
Я испытал любви недуг,
И знаю я, как он ужасен…
Но что, безумный, я сказал?
К чему укоры и упреки?
Уж я твой узник, друг жестокий,
Твой взор меня очаровал.
Я увлечен своей судьбою,
Я сам к погибели бегу:
Боюся встретиться с тобою,
А не встречаться не могу.
Эффект был неожиданный. «Иезус Мария! – закричала она, – вы сворачиваете с пути, на который сам бог направил ваш талант! Это же альбомные стишки! И вы читаете их мне, которая…» И вдруг она рассмеялась и повлекла его в спальню.
Никогда нельзя было угадать, как она поступит. И ведь была права. Стихи-то верно – альбомные. Растворяясь в любви, он становился похожим на всех.
Потом они сидели на кушетке у окна, и она спрашивала со своим неуклюжим, казавшимся ему очаровательным, польским акцентом:
– Скажи мне, что есть любовь к отечеству? Одним словом скажи.
Он не мог одним, но сказал коротко:
– Любовь к отечеству – это ненависть к его недостаткам.
Она вскочила, подбежала к столику, вынула из ящика тетрадочку в зеленом сафьяновом переплете. Объяснила: «Сюда я записываю изречения великих людей». Что-то начертала в книжечке, положила обратно и заперла на ключ. Как глупо, что он не полюбопытствовал заглянуть в книжечку. В блаженной истоме он смотрел на ее розовый локоть и думал, что он похож на морскую раковину, какие привозят из Италии и, прикладывая к уху, угадывают отдаленный шум волн. Впрочем, книжечку она все равно не дала бы. Нашлись бы тысячи уловок.
Подобно многим пылким влюбленным, он нуждался в наперснике. Буря чувств рвалась из груди, требовала выхода. Лучший друг Александр Бестужев не годился на эту роль. Трудно быть уверенным в его скромности. Иное дело Николай Бестужев, его старший брат, умный, сдержанный, мягкий. И однажды, когда он шагал по кабинету и бормотал то ли свои, то ли чужие строчки: «Куда, куда как не смешны забавы в сердце запоздалом…», тот спросил: «Влюблен?» Он будто только того и ждал, хотя за минуту не думал исповедоваться. Несвязно, бестолково, как мальчишка, он говорил о буре чувств, не испытанной доселе, о том, что у этой любви нет будущего, а будущее свое без этой любви он не мыслит. О ее неземной красоте и нежности, о неженском уме, о бездонных глазах, о чарующем голосе.
Ничуть не заражаясь его восторгами, Николай спросил:
– Кто? Где? Откуда? Рассказывай по порядку.
Тут он растерялся. Рассказывать, что дама познакомилась с ним в маскараде и на другой день они снова встречались? Но это же какая-то низкопробная, вульгарная интрижка! Что подумает Николай о госпоже К.? Так можно скомпрометировать женщину. Пусть ее имя не названо, но что о ней скажут? Странно, что и самому не пришло в голову. Надо бы подумать о таком неправдоподобном увлечении светской женщины.
Он замешкался, а потом плел что-то невразумительное о судейских чиновниках, которые их познакомили, чтобы разобраться в делах арестованного мужа, о каких-то общих знакомых, где они сначала встречались, о ее необычайном интересе к его стихам, его мыслям, его друзьям. Они с ней обо всем думают одинаково. И если бы женщин принимали в тайное общество, госпожа К. могла бы возглавить любую управу не хуже мужчины. Николай перебил его.
– Она подослана.
Обухом по голове.
– Кем подослана?
– Аракчеевым. Или его клевретами.
– С какой же целью?
– А ты уверен, что тайное общество продолжает быть тайным? Что ропот общего недовольства не доносится до ушей, которые его слышать не хотели? Но раз услышав, хотели бы доискаться, откуда идет этот шум.
– Но женщина…
– Мужчины часто любят говорить о женском коварстве, не понимая, что женщина становится коварной, когда теряет женские черты. А у госпожи К., по-моему, чисто мужская хватка.
Мгновенно охваченный сомнениями, он все-таки прошептал:
– Как ты можешь, не зная женщину, обвинять ее в предательстве?
– По твоему рассказу, восторженному, но правдивому, мне кажется, что я ее знаю лучше, чем ты. Ты ослеплен страстью, я – холоден.
Он все еще пытался сопротивляться.
– С каких это пор холод просветляет ум и зрение?
– Верно, с тех самых, как страсть лишает разума. Но слушай меня. С первой минуты эта госпожа К. обнаружила себя. Кто-кто, а ты-то, верно, по себе знаешь, как трудно влюбленному, а тем более влюбленной женщине признаться в своих чувствах. А эта дама с первой встречи не постеснялась обнаружить свои чувства. Деловые люди ходатайствовали за нее, просили тебя назначить встречу. Когда же встреча эта состоялась, дама не захотела даже упоминать имени мужа. Странно? Ты читаешь ей любовные стихи, она отмахивается и призывает выполнять в поэзии свой гражданский долг. Разве влюбленная женщина останется равнодушной к стихам, посвященным ей?
– Но есть другие доказательства любви!
– Другие? Но это зависит от темперамента. Может, ты ей в самом деле нравишься? Тем приятнее выполнять деловое поручение. И, наконец, почему ее интересует, о чем говорят твои друзья? Она-то рассказывала тебе, о чем говорят ее подруги?
– В такие низины мы не спускались.
– Низины! Во всей этой истории как нельзя лучше проявился твой характер, открытый, готовый доверять любому слову, чуждый подозрительности. А я, трезвый и хладнокровный, тебе разложил весь пасьянс. Карты сошлись – она шпионит. И умоляю, уноси ты ноги из этого флигелька на Большой Морской. Только виду не подавай, что обо всем догадался. Подведешь и себя, и общество.
Трезвый голос рассудка казался очень убедительным, но внимать ему не хотелось. Он был предан сердцу, как в отрочестве, когда писал витиеватые письма отцу.
На другой день он по-прежнему поехал к госпоже К. и против обыкновения застал у нее гостя. Это был молодой человек наружности непримечательной, какую трудно запомнить с первой встречи. Запомнился только синий фрак, по цвету сильно смахивающий на жандармский мундир. Досадно было, что после вчерашних речей Бестужева теперь всякий пустяк будет вызывать подозрения.
Молодой человек неразборчиво назвал свое имя и сразу заторопился прощаться. Хозяйка пошла его проводить, а оставшись один, он заметил на столике раскрытую книжечку в зеленом сафьяновом переплете, куда, по словам госпожи К., она записывала изречения знаменитых людей… Не удержался и прочел на раскрытой страничке: «Братья Муравьевы росли во Франции. Когда семейство возвращалось в Россию, мать сказала: „Дети, я должна вам сообщить ужасную вещь: в нашей стране есть рабы“».
Послышались легкие шаги, он поспешил отойти от столика. Госпожа К., не глядя на него, заторопилась убрать книжечку и запереть ящик. Но с него было достаточно и того, что он прочитал. Ничего опасного для Муравьевых не заключалось в этих строчках. Однако при чем же тут изречения великих людей? Это просто педантическая подробность жизни и воспитания людей, находящихся под подозрением. Николай Бестужев – настоящий провидец, и надо во всем следовать его советам.