Текст книги "Ступеньки, нагретые солнцем"
Автор книги: Людмила Матвеева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Синяя комната
Странный сон приснился Тимке. Синяя, как вечернее небо, комната. Не тёмно-синяя, не светло-синяя, а чисто синяя. Синие стены, синие вазы, и в них белые цветы. А может быть, синие цветы, Тимка не запомнил. Ещё там были на стенах картины в золотых рамах, тяжёлые медные подсвечники. И свечи горели неподвижным пламенем, как будто язычки огня были из оранжевого стекла. Неподвижные огни отражались в зеркалах, но отражались не такими, как были, а гораздо ярче и горячее.
Тимка не видел в своём сне того, кто жил в этой комнате. Но почему-то он знал, что живёт там принцесса, хотя откуда-то Тимке известно, что это не дворец, не замок, а квартира. И комната принцессы – просто комната.
Во сне Тимка был в этой комнате один. Он видел всё так ясно, как будто не во сне. И тихо журчала кинокамера: Тимка снимал кино. И, снимая кино, он удивлялся сам себе: зачем он снимает пустую комнату? Даже очень красивая комната – это всё равно только комната. Он во сне очень хотел, чтобы вошла принцесса. Он не знал, какая она, и знал, что сейчас, во сне, увидит её впервые и сразу полюбит на всю жизнь.
И она вошла неслышной походкой.
Он видит её отчётливо на фоне синей стены. Вот она садится на маленький бархатный диван, притихла. А диван не продавливается – принцесса лёгкая, как луч.
Какое у неё лицо? Прекрасное. Он не смог бы описать её лица – какие у неё брови, какой подбородок. Но он знает: прекрасные глаза, прекрасные брови – лицо настоящей принцессы.
Этот сон был явственней, чем явь. Тимка видел, как за окном синей комнаты качался старинный тяжёлый фонарь, похожий на фонари у памятника Пушкину. Качался тревожно, свет метался по стенам, метались тени цветов в кувшинах. И весь сон Тимка ждал; он помнит это чувство – ждёшь и веришь: вот-вот случится чудо. И, веря, сомневаешься – а вдруг не случится. Мало ли что может помешать чуду случиться? Это сомнение, наверное, обязательное. Какое же может быть чудо, если в нём уверен? Тогда это вовсе не чудо.
Принцесса сидела на своём бархатном диване не торжественно, не как сидят на троне. Она уютно поджала под себя ноги в меховых домашних тапочках. Листает книгу без картинок. И не смотрит на Тимку, считается, что его нет здесь. А он здесь, он всё видит. Он наводит кинокамеру на принцессу, а она не реагирует. Тимка слышит, как шелестят страницы её книги. Вот сейчас она поднимет свою прекрасную голову, и что-то переменится. Перестанет метаться фонарь за окном, тени на стенах успокоятся, оживёт пламя свечей, оно станет не стеклянным, а живым и тёплым. И может быть, со звоном распахнутся двери. Что-то будет.
Высокие часы в углу чётко тикают. И вошёл старый часовщик Яков Бернардович. Тимка раньше никогда не видел его, не слышал такого имени. Но почему-то сразу узнал, как будто они были давно знакомы. И сам себе сказал во сне: «Это пришёл часовщик Яков Бернардович». Часовщик поклонился принцессе, подошёл к часам и притронулся к стрелкам. И часы начали бить звонко и протяжно, они били долго и пробили, наверное, сто ударов.
«Они не показывают время, – шёпотом сказал часовщик Яков Бернардович. – Смысл не во времени. Смысл совсем не во времени. Совершенно не во времени».
«А в чём?» – хочет спросить Тимка, но не слышит своего голоса. Ему очень важно понять, в чём же всё-таки дело. Но он не слышит своего голоса, а часовщик тем более не слышит его.
Принцессы уже нет на диванчике. Она незаметно исчезла, и Тимка не видел, когда и как. И ему грустно, что она ушла. Он перестаёт снимать кино и убирает в футляр кинокамеру и закрывает футляр на кнопку.
И там, во сне, в этой синей комнате, Тимка знает, что это сон. И знает, что принцессы не будет ни во сне, ни наяву. Что он, Тимка, спит. А когда проснётся, сна не станет, и то, что он видит сейчас так ясно, исчезнет. Он знает, что в больших зеркалах отражается не жизнь, а сон. Это было с ним впервые: внутри сна его не покидало сознание, что это сон. И там же, во сне, было желание не забыть этот сон, потому что всё, что ему снится, чем-то важно для него и дорого. Мало того, там, во сне, он хотел рассказать свой сон Кате. Он помнил о Кате даже во сне, только Кати не было поблизости, ей почему-то нельзя было войти в ту синюю комнату. А если бы Тимка мог пойти туда, где находилась Катя – в класс или во двор, – то можно было всё рассказать, и она там, во сне, всё бы поняла.
Тимка и во сне любил Катю. И принцессу тоже любил. И немного любил Надежду. Хотя Надежда там, во сне, висела вниз головой на гимнастических кольцах. А может быть, на люстре из старого тёмного дерева. А скорее всего, и не было во сне Надежды. Она вспомнилась уже после, когда Тимка шёл утром в школу и думал о своём удивительном сне.
Водитель троллейбуса – интересная профессия
Катя с мамой пьют чай на кухне. Солнце греет новую клеёнку на столе, а на клеёнке нарисованы бананы и апельсины. В новой квартире много новых вещей: новый коричневый ящичек-репродуктор на стене, новый белый чайник на плите, новая штора на окне, и на шторе огромные красные кленовые листья. И жизнь кажется Кате какой-то новой, сверкающей, праздничной. Конечно, не от чайника и не от штор. А от чего? Катя не знает.
По радио поют песенку: «С голубого ручейка начинается река, ну а дружба начинается с улыбки».
Катя наливает себе ещё чаю. Ей не хочется больше пить, но так приятно сидеть с мамой за столом, впереди длинное воскресенье, мама никуда не торопится, и Катя никуда не торопится. На улице мороз, но солнце сквозь стекло пригревает Катину щёку. Мама намазывает ей хлеб персиковым конфитюром. Смешное слово «конфитюр»; а на банке нарисован рыжий персик с красным боком и написано по-болгарски и по-русски: «Персиковый конфитюр». Красивый, прозрачный, солнечный конфитюр. Красивое небо за окном. И Катя стала подпевать:
– «С голубого ручейка начинается река…»
– Да, насчёт слуха у тебя не очень, – замечает мама.
– Ну и что? – смеётся Катя. – Слух – не самое главное, мама.
– Интересно. А что самое главное?
– «Ну а дружба начинается с улыбки». Вот что главное. И ещё что снег, и зима, и скоро весна, и не знаю, что ещё.
– Глубокая мысль. И ясно выражена. Знаешь, Катерина, я тебя, кажется, понимаю. Как это ни странно.
Удивительный человек Катина мама. Она шутит с серьёзным лицом, даже не сразу поймёшь, что это шутка. А когда маме грустно, она много смеётся и даже поёт. Однажды Катя шла домой и с лестницы услышала, что в квартире громко играет музыка. Катя вошла и увидела, что мама танцует, одна кружится по комнате.
– Праздник? – спросила Катя.
– Неприятности на работе, – ответила мама, продолжая танец.
Сегодня мама не смеётся, и Катя чувствует, что на душе у мамы спокойно и светло.
…Солнце квадратами лежит на полу, в соседней комнате весело тикают новые часы на батарейке, эти часы не надо заводить, они идут себе и идут. Ярко блестит на полке красная кастрюля в белый горошек. Мамина подруга тётя Нина подарила кастрюлю на новоселье и сказала: «Не вздумайте варить в ней суп. Это декоративная вещь». Мама поставила кастрюлю на полку.
Прекрасно блестит кастрюля.
Катя смотрит в окно. На маленьком дворовом катке мальчишки играют в хоккей. Когда шайба бьётся о деревянные щиты, раздаётся сильный грохот. Прекрасный грохот. А на другой половине катка девочки в коротеньких юбочках и в разноцветных куртках кружатся, приседают, одна делает «ласточку». Катя не знает их, это маленькие девочки – может, дошкольницы, может, первоклассницы. Кате они не нравятся. Когда по телевизору показывают фигуристок, Катя восхищается ими: смелые, красивые, весёлые. А эти, в своём дворе, кажутся ей какими-то притворами, кривляками, жеманными. Почему так?
Крылечко у зелёного флигеля давно заметено снегом. И сегодня там пусто. И вчера было пусто. Вчера Тимка увидел Катю и перешёл на другую сторону улицы. Странный, непонятный мальчик.
Разве Катя сделала ему что-нибудь плохое? Раньше, совсем ещё недавно, он вытаращивал глаза под очками и смотрел на неё, как на какое-нибудь удивительное чудо. А когда на тебя смотрят как на чудо, ты и в самом деле становишься не такой, как раньше. Ты превращаешься из обыкновенной Кати в удивительную Катю. Катя не смогла бы объяснить это словами, но смутно чувствовала, как от Тимкиного восхищённого взгляда в ней возникал мерцающий серебряный свет, а один раз даже слышался лёгкий звон.
Теперь всё изменилось.
Вчера Тимка перешёл на другую сторону, остановился у плаката: «Водитель троллейбуса – интересная профессия». Там был нарисован молодой человек, он улыбался, зубы у него были ровные, белые. А в руках он держал руль. Катя украдкой смотрела на Тимку, а Тимка упрямо смотрел на водителя троллейбуса. Катя поняла, что Тимка хочет, чтобы она ушла. Ему теперь не нравится ходить с ней по одной улице, даже по разным сторонам.
Что же делать? Она ушла. Сначала пошла медленно и краем глаза следила, не идёт ли он сзади. Не шёл. Она зашагала быстрее, быстрее и побежала. Не было больше того тихого звона, который слышен не всем, а только тому, кому слышен. Дворник скрёб железным скребком по асфальту…
Пустое, заметённое голубым рассыпчатым снегом крылечко.
Грустно отчего-то. Но сегодня и грусть почти не грустная. Кажется, такую грусть называют светлой. На душе ярко, легко, и только на самой поверхности немного облачно. Есть предчувствие, что облака скоро исчезнут.
– Катя, ты что засмотрелась в окно? Шла бы гулять.
– У нас есть один мальчик в классе. Очень смешной. То сидит, сидит, как будто больше делать нечего. То вдруг возьмёт и уйдёт неизвестно куда.
– Да, очень странное поведение, – серьёзно соглашается мама, – ну совсем необъяснимое… Слушай, моя глубокомысленная дочь. Ты никогда не замечала, что все люди на свете ведут себя точно так же: сидят-сидят, а потом встанут и пойдут. А потом опять могут сесть и сидеть. А потом…
– Встать и пойти? Да?
Кате смешно. Мама всегда так – повторяет твои слова, вроде именно так ты и сказала. Только чуть-чуть иначе говорит мама, а получается, что ты сказала великую глупость. Но мама делает это нисколько не обидно, а только смешно.
Катя залезает с ногами на диван.
– Мама, расскажи мне что-нибудь. Ну, не читай свою «Неделю». Подумаешь, «Неделя». Потом можно почитать. Расскажи.
Мама смотрит немного насмешливо, немного вопросительно. Как будто хочет сказать: «Больше ты ничего не придумала? Только у меня и дела, что рассказывать тебе, взрослой девочке, всякие истории». Такое у мамы выражение лица. Но Катя знает, что мама всё равно будет ей рассказывать. Посмотрит некоторое время таким вот насмешливым взглядом, а потом начнёт рассказывать. Потому что Катя очень любит слушать мамины рассказы. А ещё потому, что мама очень любит рассказывать, только не любит почему-то в этом признаваться.
Когда мама рассказывает, Катя словно видит старый московский двор на тихой улице со смешным названием Плющиха.
Бегут-мчатся по двору мальчишки. Эй, кто будет играть в папанинцев? Нет, сегодня во дворе будет война в Испании! Мы – республиканцы, антифашисты! И мы антифашисты! А как же тогда воевать? Ладно, давайте в казаки-разбойники!
Бегут мальчишки, бегут девочки. И девочка Люба тоже летит по двору в своём синем платье с матросским воротником, воротник развевается за спиной. Больше всех на свете любит Катя эту девочку. Во всех играх, во всех спорах Катя сочувствует Любе…
Мама очень хорошо помнит своё детство; когда она рассказывает, Катя будто видит всё своими глазами, и ей кажется, что и она жила в том старом дворе, играла с теми ребятами в казаки разбойники. А на самом деле её и на свете тогда не было, и в казаки-разбойники она играть не умеет. Не видела, а как будто помнит.
– Мама, почему так получается – я не видела вашу жизнь, а как будто помню?
– Наверное, потому, что прошлое не уходит без следа. Что-то ушло, а что-то важное осталось со мной, а значит, и с тобой.
Кате не совсем понятно, но она верит маме. Значит, бывает так на свете: прошлое не уходит без следа.
Слушая мамины рассказы, Катя будто переселяется в то далёкое трудное время.
Я буду вашим Тимуром
Катя видит:
Славка Кульков подошёл и сказал:
– Любка, тихо. Секретно и без шума. Есть тимуровское задание. Сегодня ты и я пойдём пилить дрова к старику Курятникову.
– Когда пойдём, Славка? – обрадовалась Люба. Она готова хоть сейчас бежать, выполнять тимуровское задание. Тем более со Славкой.
Когда-то, ещё до войны, когда во дворе было гораздо больше ребят, потому что никто не уехал в эвакуацию, они все любили по вечерам сидеть на скамейке у ворот. Скамейка была длинная, на ней могло поместиться сколько угодно людей, надо было только немного подвинуться.
Они сидели там, смотрели на закат. Иногда рассказывали страшные истории. Почему-то обязательно страшные – про чёрный гроб, про золотую руку. Как жутко было слушать заунывный, пугающий голос Риты, она лучше всех умела пугать. У Риты начиналось что-то вроде вдохновения, она выла, вскрикивала… Люба чуть не падала со скамейки. Хорошо, что рядом сидел кто-нибудь и можно было прислониться, слегка толкнуть локтем, почувствовать, что здесь живой человек, совсем близко.
Чаще всего рядом с ней сидел Славка.
Это было совсем давно, ещё до войны. А потом началась война. Уехала Рита. Уехал с мамой Лёва Соловьёв, лучший мальчик во дворе. Так считали все девочки. Не самый сильный, не самый красивый – самый лучший, и всё. Когда Лёва уехал, самым лучшим стал, конечно, Славка. Перед самой войной он и его сестра Нюра вернулись из Средней Азии. «Другие туда, а мы оттуда!» – говорила Нюра с гордостью. «А чего прятаться? – пожимал плечами Славка. – Смелые люди на фронте, а всякие трусы сидят в эвакуации».
Люба была не согласна со Славкой. В эвакуации были смелые люди, они работали на заводах, делали танки и снаряды, а без танков и снарядов воевать тоже никак нельзя. И Лёва Соловьёв был в эвакуации в Сибири. А он не был трусом, лучший мальчик Лёва Соловьёв.
Но Люба не стала спорить со Славкой. Он был старше, а к тому же она понимала, что он и сам всё понимает, а говорит просто так, чтобы получилось, что он, Славка, смелый человек.
Как-то после уроков они собрались в школьной раздевалке. Это было самое тёплое место во всей школе, потому что батареи не грелись, а в раздевалке тётя Дуся поставила железную печку. В печке гудел огонь, все сидели вокруг. Славка постелил на пол телогрейку и сказал Любе:
– Садись. А ты, Нюрка, подвинься. Ишь, барыня, всю телогрейку заняла!
Коляня сидел поджав под себя ногу. Валя Каинова держала ладони недалеко от печки, ладони просвечивали розовым насквозь. Валя считалась самой красивой во дворе. В неё влюбился Лёва Соловьёв. Люба не очень любила Валю и всегда старалась найти у неё какие-нибудь недостатки. Сейчас она подумала, что Валя нарочно не садится, а стоит, чтобы все видели, какие у неё аккуратненькие новые валенки. Хитрая. В других не влюбился Лёва Соловьёв, а в неё почему-то влюбился. Обхитрила. Люба ещё не знала тогда, что так часто кажется, если кто-нибудь кому-нибудь завидует: обхитрила.
Лёва был далеко, никто даже толком не знал, в каком городе.
Ставка потёр озябшие руки, сунул их под мышки и сказал:
– Я решил создать тимуровскую команду.
Славка не имел представления ни о какой демократии. «Я решил» – и всё. Но всем понравилось такое решение. Коляня сказал:
– Всех запишешь? Или по отметкам?
Коляня учился хуже всех, и до войны оставался на второй год в пятом классе.
– Всех желающих, – ответил Славка. Достал из кармана листок, карандаш и стал писать фамилии. Он писал не по алфавиту, а кто как сидел у печки. Но себя Славка записал первым.
– Кто будет нашим Тимуром? – спросила Валя. Она всегда любила задавать лишние вопросы. Сама знает, а сама спрашивает.
– Как кто? Конечно, Славчик, – сказал Коляня.
Теперь сам Славка зовёт Любу выполнять секретное тимуровское задание. Она рада. Вообще ей нравится тимуровская работа: носить продукты из магазина тёте Шуре Смирновой, у которой после гибели мужа распухли ноги; приводить из детского сада дворничихину Маруську, хотя Маруська вытирает свой мокрый нос о рукав Любиного пальто и, сколько ей ни говори, всё равно вытирает. Выполнять тимуровские задания гораздо веселее, чем стоять в очереди за хлебом или варить кашу из твёрдых зёрен пшеницы, которую мама недавно сменяла на патефон. Зёрна пшеницы твёрдые, как каменные, и никак не развариваются. А кашу надо сварить к маминому приходу с работы. И в печку-«буржуйку» приходится подкладывать так много дров, а дрова сырые, от них вместе с дымом идёт пар.
Конечно, ничего не поделаешь – к маминому приходу каша всё равно должна быть сварена, закутана в тёплый платок, поставлена под подушку, чтобы «дошла» и не остыла. И хлеб по карточкам должен быть получен, какая бы ни была очередь. А очередь длинная и не движется, потому что хлеб долго не привозят из пекарни. Самое скучное, тягучее на свете – это очередь, которая не двигается.
– Когда пойдём? А, Славка?
– Заспешила, – смеётся Славка. – Когда стемнеет, тогда и пойдём. Надо, чтобы старик Курятников не видел. Первый тимуровский закон: помогать тайно и не ждать благодарности.
– Да знаю… – отмахивается Люба. – Слав, уже скоро стемнеет. Пока дойдём… Двор-то вон какой длинный.
– Не тормошись, кому и сказал? А то возьму на задание кого-нибудь другого. Перса возьму или Коляню.
Любка притихла. Ещё чего не хватало – Перса! Этот несчастный Перс только во втором классе. Или ещё чище Коляню. Коляня и пилить не умеет, пилу дёргает.
– Славка! Коляня, если хочешь знать, и пилить-то не умеет. Он пилу, как псих, дёргает.
– Ладно. Сказал – пойдёшь, значит, пойдёшь. Успокойся. Мы тихо подберёмся, всё распилим-расколем. Представляешь, Любка? Входит утром старик Курятников в сарай. Ему вчера дрова по ордеру привезли, за сына-фронтовика, свалили как попало и уехали. И он входит в сарай, а дрова-то все напилены, наколоты, аккуратно уложены. Ах! Кто? Как! Когда? Откуда? Обалдеет Курятников, рот раскроет.
Они долго смеются со Славкой. Странное дело: Курятников, старик малоприятный, уже кажется Любке почти симпатичным. Она в эту минуту забыла, как он всегда грозил им из окна корявым пальцем; как однажды выскочил в ярости и сломал Славкин самокат и выбросил на помойку драгоценные подшипники, и Славка шёл за ним и просил: «Подшибники отдайте! Подшибники отдайте!» Нет, не отдал, выбросил в самую даль, так, что и достать было нельзя, хотя они тогда весь мусор перекопали палками. И этот же старик схватил Любкин мяч, нечаянно залетевший к нему в открытое окно, подскочил к окну и на глазах у всех прогрыз мяч. Так и рвал своими длинными зубами красно-синий мяч, который Любе мама подарила на день рождения.
Любка тогда даже заплакала. А Славка сказал про Курятникова: «Злой, как крыса».
Но сказал не очень громко, Курятников не слышал.
Всё это было до войны. А теперь сын Курятникова, дядя Паша, ушёл на фронт. Семье фронтовика тимуровцы обязаны помогать. На то они и тимуровцы. И вообще мало ли что было в далёкое время, до войны.
Теперь под окнами у Курятникова никто не играет, не прыгает и не кричит. Как будто там забор. Но никакого забора нет, просто все знают, что лучше туда не ходить. Привыкли.
Вечером двор становится синим, и снег лежит синий. Люба и Славка идут вдоль стены, крадутся и стараются не смотреть друг на друга, чтобы не засмеяться. Славка несёт длинную двуручную пилу, замотанную в тряпки. И всё равно это похоже на игру, и Люба знает, что и Славка чувствует это, хотя старается быть серьёзным и даже важным.
В сарае холодно, сыро. Сначала Любке кажется, что там чёрная тьма, но постепенно глаза привыкают, и становится видно, что в углу навалена гора дров, а посредине стоят козлы.
В открытую дверь сарая светит со двора снег.
Славка вытаскивает козлы, ставит их перед сараем, выволакивает длинное суковатое полено, и они наконец начинают пилить.
Радостно и весело Любке. Вжикает пила, сыплются жёлтые опилки, даже в тёмном дворе видно, что они ярко-жёлтые на синем снегу.
– Устала?
– Ни капельки!
Она и правда почти не устала. Так ловко, удобно пилить дрова со Славкой. Пила как будто сама ходит взад-вперёд, Любе приходится только придерживать рукой в варежке высокую ручку пилы.
До войны Люба никогда не пилила дрова, хотя у них дома голландская печка. До войны Люба считалась маленькой. Теперь маме на работе сделали железную печку, железная удобнее, на ней можно готовить. А Люба научилась пилить. Не училась, а вдруг сумела. Наверное, потому что война.
Славка во время работы молчит, но видно, что у него хорошее настроение. Он работает весело и складно. Он мог бы пилить долго. А Люба не сможет долго, она это чувствует. Она не устала, но очень хочется есть. Так хочется есть, что скоро ни одной другой мысли не останется в голове. Только эта: «Есть, есть».
Неужели когда-нибудь наступит время и можно будет не мечтать о еде? Не думать о том, чтобы поесть. Люди будут садиться за стол, обедать или ужинать и забывать об этом. Как много разных интересных мыслей придёт тогда в их головы.
Конечно, будут другие проблемы, совсем без проблем не бывает. Но тогда Любе казалось в синем холодном дворе, что все заполняющее чувство голода и есть единственное мешающее, утяжеляющее жизнь.
Сейчас бы горбушку чёрного хлеба! Только не такую, как утром, тоненькую, а толстую, тяжёленькую горбушечку с немного подгоревшей коркой, со светло-коричневыми зазубринами между тёмным, подгоревшим, и светлым, гладким. Как прекрасно пахнет чёрный хлеб! Люба продолжает двигать пилой, но слышит теперь запах не опилок, не снега, не дыма, который тянется из трубы, высунутой в форточку из тёмного окна старика Курятникова, – а хлеба. Видно, старик топит печку в темноте. Люба тоже иногда так делает: если погасить свет и открыть дверцы печки, в комнате светло от пламени, а тогда можно не опускать маскировочные шторы, и в открытую форточку видны звёзды.
Она всё время слышит запах хлеба – сладкий, кислый, тёплый. Ни на какой запах больше не похожий – запах хлеба.
Если бы у неё была сейчас эта тяжёленькая толстая горбушка, она не стала бы съедать её быстро. Только совсем глупый человек слопает быстро, не наестся и сам не знает, то ли ел, то ли нет. Но Люба понимает, как надо есть горбушку. Она будет откусывать маленькие-маленькие кусочки, подольше жевать, так гораздо сытнее. А ещё хорошо посолить горбушку не очень сильно. Но это если есть соль. А соли нет. Впрочем, и горбушки тоже нет.
– Славка, ты хочешь есть?
– Конечно, хочу. А у тебя есть что-нибудь?
Господи, с какой надеждой он спросил! Рослый парень, ему скоро четырнадцать. Ему же ещё больше надо еды.
Она ответила виновато:
– Нет, Славчик, я так просто спросила. Ничего нет.
– Если про харчи не думать, голод меньше, – говорит Славка и тянет пилу к себе. – Скоро закончим, там всего два полена осталось…
Наконец допилили последнее полено. Самое трудное, самое суковатое. Пила всё налетала на сучок, её защемляло, она не хотела двигаться. Но всё равно они его распилили. Последний отпиленный чурбак упал в снег.
Любе становится весело. Скоро, скоро домой! А там мама. С утра Люба не видела маму и соскучилась. Они мало видятся: мама всё время на работе. И мало разговаривают: мама всегда усталая, морщинка между бровями стала глубже. Мама быстро вытирает мокрой тряпкой клеёнку на столе, быстро моет посуду в голубом тазике, быстро моет руки, стелит постели, ложится и засыпает. Перед сном она говорит обычно одно и то же:
– Может быть, завтра придёт письмо от папы.
Это звучит как заклинание. Больше всего на свете мама хочет, чтобы пришло письмо. Скажет и сразу заснёт.
Ну и что же, что они мало разговаривают? Война, и некогда особенно много разговаривать. И без слов Люба видит, что маме трудно, она устала. Мама посмотрит на Любу прищуренными близорукими глазами, и Люба понимает: мама рада, что Люба дома, рада, что Люба истопила печку, рада, что есть на свете такой человек – Люба, её дочь. Разве обязательно говорить много всяких слов, чтобы это понять?
Скоро, скоро домой! А на верхней полке в буфете лежит немного хлеба и два куска сахара. Люба сама видела утром, как мама встала на стул и положила хлеб и сахар в самый угол верхней полки.
«Чтобы не было соблазна», – сказала мама озабоченно.
До войны мама убирала в дальний угол буфета латвийские конфеты «Лайма». Очень вкусные конфеты в таких ярких нарядных фантиках, что Люба и до сих пор видит эту светящуюся яркость – зелёные бумажки, синие, жёлтые. Синий так уж синий, глазам больно. Наверное, пока не было в магазинах латвийских конфет, Люба не видела таких ярких красок. А может быть, они остались в памяти такими пронзительно яркими потому, что это были не просто картинки, а именно фантики, в них были конфеты. Тянучки, ириски и шоколадные.
– Слава, ты любишь конфеты?
– Не болтай всякую глупость. Взрослая девчонка, скоро двенадцать, а болтаешь ерунду.
– А ты какие больше любишь? Я – ириски. И ещё леденцы. И ещё пастилу. И вишню в шоколаде… я ела один раз в гостях у маминого знакомого дяди Бори.
– Сейчас ты получишь по шее, – серьёзно говорит Славка, и Люба вздыхает и замолкает.
Вздыхает она для того, чтобы Славка понял: нехорошо угрожать человеку, который, в общем-то, не сделал ничего плохого. А наоборот, сделал хорошее – весь вечер работал и не нарушил большую секретную тайну.
Ничего, ничего, скоро домой. И Люба подставит стул, достанет с верхней полки всё самое вкусное – хлеб и сахар. А сырые варежки будут лежать на печке, печка не совсем ещё остыла, Люба топила после школы. Потом они с мамой будут пить кипяток вприкуску. С одним куском сахара можно выпить две кружки, если не откусывать помногу.
Славка убирает в сарай козлы, заворачивает пилу в тряпку, ногой набрасывает снег на опилки, чтобы не оставалось никаких следов.
– Всё. Теперь Курятников ничего не заметит.
– Слав, а вдруг заметит?
– Ты что? Ночью он в сарай не пойдёт, какой дурак пойдёт в сарай ночью? А мы завтра до школы всё закончим. Тут всего-то на час работы. Не проспишь?
– Почему это я просплю?
– Нет, я так спросил. А то можно Коляню позвать.
Любка не догадывается, что он дразнит её. Обижается:
– При чём здесь Коляня? Нечестно!
– Да ладно! – смеётся Славка. – Ты молодец. Хорошо пилишь, хотя и культурная. Завтра свистну под окном, сразу выходи.
Двор совсем тёмный, чёрный. До войны не было таких тёмных вечеров – двор освещали окна. Оранжевый свет, голубой свет, зелёный – у кого какой абажур. Шёлковые абажуры с кистями висели низко над обеденным столом, и на столе лежал светлый круг, а из окна падал во двор мягкий свет – свет домашнего тепла, уюта, порядка.
Теперь, в войну, все окна были занавешены плотными шторами. Если случайно пробивалась узкая полоска света, в квартиру стучал дежурный противовоздушной обороны или просто дворничиха Полина: «Проверьте светомаскировку!» А один раз Полина сказала Любиной маме:
«Кто свет плохо занавешивает, тот есть шпион и диверсант».
«Ну зачем же так, – ответила мама, у неё стало виноватое почему-то лицо, – бывает же случайно».
«Нас сам начальник Бляхин инструктирует. Бдительность прежде всего».
Мама не стала спорить с Полиной. Как-то так выходило, что Полина разбирается лучше. А почему, Люба не знала.
До войны Полина подметала двор и никого ничему не учила. До войны. Мало ли что было до войны. В войну та жизнь вспоминалась какой-то прекрасной, сытной – гораздо лучше, чем была на самом деле.
– Славка, а ты до войны любил мандарины? А я любила. Знаешь, почему? Сказать? Потому что они пахнут ёлкой. Нет, они, конечно, пахнут мандаринами. Но немного и новогодней ёлкой.
Славка молчал. Ему не хотелось говорить, что он ел мандарины всего два раза в жизни и не помнил, какие они на вкус и чем они пахнут. Славка до одиннадцати лет жил в деревне, там никаких мандаринов не было.
– Слав, а котлеты я два раза оставила – не захотела доедать. Представляешь? Мама кладёт мне котлеты, а я не хочу. Дура была ненормальная. Сейчас бы штук сто съела!
– Сто не съела бы, – говорит Славка рассудительно. – Сто даже я не съел бы, а штук двадцать – запросто.
– Славка! Кто-то смотрит! – Люба схватила его за рукав. Она на короткий миг оглянулась и увидела, что вдалеке, там, где стоял сарай старика Курятникова, белеет лицо, повёрнутое к ним. Она увидела, но лицо скрылось так быстро, что Люба стала сомневаться: может, видела, а может, показалось.
Славка всмотрелся в темноту – ничего нет. Чёрный длинный двор, голая ветка качается на фоне чёрного неба.
– Что ты! Показалось. Никого там нет.
– Может, и правда, никого.
– Берегитесь чёрного гроба! – засмеялся Славка. – Ладно, я пошёл. Пока.
Он скрылся в своём парадном. А ей надо пройти ещё шагов тридцать. Это очень много. Как только Славка ушёл, Люба пустилась бегом, и всё равно ей показалось, что до своей двери она бежала долго-долго. И нарочно громко пела: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой». Это была мужественная, смелая песня, и Люба любила её петь. В тот вечер она пела для храбрости, а сама так мчалась по двору, что ветер свистел мимо щёк.
Она добежала до своей двери и никак не попадала ключом в замок – дрожала рука. Наконец открыла.
В комнате тихо, чёрный круглый репродуктор передаёт сводку Советского информбюро. А мама задремала на чёрном кожаном диване. Люба сразу поняла, что мама не ужинала, ждала её. Сразу стало надёжно, ласково и совсем не страшно. Ну в самом деле – кому там быть, в тёмном промёрзшем дворе? Никого там нет. Сама себя испугала.
– Пришла? – Мама подняла растрёпанную голову, близоруко прищурила серые глаза. – В ящик смотрела? Писем нет?
Даже во сне мама ждёт писем от папы. Ну откуда так поздно возьмётся в ящике письмо? Последняя почта в шесть вечера. И мама, когда шла с работы, наверняка заглядывала в ящик. Но Люба говорит:
– Сейчас посмотрю.
А ящик висит во дворе, прямо на входной двери, обитой клеёнкой. Опять выйти в чёрный двор, точно зная, что идёшь зря… Но Люба выходит. Ей даже хочется выйти, что-то победить в самой себе.
Некоторое время она стоит во дворе, правда у самой своей двери. Синие холодные звёзды в чёрном небе. Посмотрела налево – никого. Направо – тоже никого. «Пусть ярость благородная вскипает, как волна… – на всякий случай запела Люба. Никого – это тоже страшно. – Идёт война народная, священная война».
– Что ты там распелась? – зовёт мама. – Каша стынет… Писем нет?
Пусто во дворе и как-то мирно, хотя уже полтора года идёт война.
Люба открывает ящик, на нём белеют буквы: «Для писем и газет». Ящик пустой, письма от папы опять нет. Люба не замечает в темноте, как из ящика выпал на снег совсем маленький, свёрнутый квадратиком, листок бумаги.