Текст книги "Бабл-гам"
Автор книги: Лолита Пий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Я трахнул Сисси в коридоре, и мы покинули эту мерзкую трущобу. Мне оставалось лишь попрощаться. Мирко высадил Сисси, по-моему, трахнув ее в машине, а я один вернулся в отель, в последний раз взглянуть на Манон. Когда я вошел, было четыре часа утра; странно, но при виде безмолвного танца горничных, убиравших наше прошлое, меня охватила бесконечная печаль. Мне показалось, что вся наша история раскручивается передо мной в обратном порядке, и по мере того, как исчезала даже мысль о том, что мы когда-то были вместе, думал, что в этой истории, которую я уничтожаю, было не одно только плохое, и пока комната развоплощалась, вновь приобретая изначальный вид гостиничного номера, где останавливаются лишь на время, я бродил как дурак среди горничных, подолгу стоял в тех местах, где мы упустили шанс обрести друг друга: здесь мы впервые занялись любовью, вот окно, откуда она часами смотрела наружу, решая, а не лучше ли снаружи, вот ванная и зеркало, столько раз видевшее наши бессонные ночи, наши перебранки, наши самодовольные взгляды рядом перед выходом; я взвешивал в руке разные предметы, сам толком не зная зачем, брал в руки ее косметику и диски, которые мы слушали вместе, и со вздохом клал обратно, вдыхал ее духи, пока их не унесли, смотрел, как вынимают из шкафа ее вещи, смотрел, как исчезают наши фото, как распадаются наши воспоминания, и на какой-то миг мне захотелось вернуть горничных, попросить их принести все и поставить на место, словно ничего и не было, словно все продолжается, и улечься рядом с Манон, которая спала как невинный младенец (младенец под валиумом), не подозревая, что ее жизнь рушится, но вместо этого я машинально подошел к сейфу, потому что так и было задумано давным-давно, именно так, неотвратимо, потому что я так решил, вынул оттуда красное платье и сапоги, в которых она была в первую ночь, и небрежно оттащил туда, где два года назад сорвал их с нее, вложил туда гонорар и ключ от квартиры, сменил шифр, и горничные бесшумно ушли, а я остался один с Манон, наедине с нею в последний раз, и поскольку не знал, что теперь делать, сел рядом с ней, и поскольку не знал, что теперь делать, смотрел, как она спит, и быть может, хотел только одного – чтобы она проснулась, посмотрела на меня, поняла и простила, но она не проснулась, и я просидел так, быть может, несколько часов, а может, и несколько секунд, покуда рассвет не напомнил мне, что пора уходить, словно это было предопределено, потому что я это предопределил, и я поцеловал ее в последний раз и вышел из номера.
Сегодня Манон так же одинока, как в прошлом, она проклинает судьбу и свое безумие, она снова подавальщица и ненавидит свою жизнь, она алкоголичка и почти проститутка. Похоже, она каждый вечер сидит в баре, куда я захаживаю время от времени, помимо собственной воли, только чтобы увидеть ее. Я вижу жалкую, подурневшую, отчаявшуюся развалину, и отвожу взгляд, словно мы не знакомы. Словно я и ни при чем. Чтобы подбодрить себя, я говорю себе, что сумел довести дело до конца, что должен гордиться, но потухшие глаза Манон, ее неверная походка, ее надтреснутый голос преследуют меня даже в ночных кошмарах. И в одном из ночных кошмаров я нашел мой нон-финал: Манон должна умереть.
Глава 17
Шлюха
МАНОН. Минет не такая уж мерзкая штука. Не такая уж личная. Тела едва соприкасаются. Надо только не смотреть. И я закрываю глаза. Только не слушать. И я изо всех сил думаю об одной песне Нины Симон, которую мы слушали с Дереком. В мыслях я слышу ее, а не хриплое дыхание. Этот тип старый, толстый, уродливый, и выбирала его не я. Его член у меня в правой руке, сжатые пальцы движутся вверх и вниз, давлю не слишком сильно, а то ему будет больно, но достаточно крепко, чтобы он был целиком в моей власти. Учащаю ритм, и он твердеет у меня во рту. Стараюсь не касаться его выпяченного живота. Я изолирую пенис от остального тела, которое мне противно, и это всего лишь пенис, я ничего дурного не делаю. В первый раз я разразилась слезами и бранью. И клиенту понравилось. Теперь я не плачу и не бранюсь, все это вообще лишено для меня всякого смысла. Это всего лишь жесты и сознание хорошо сделанного дела. Сверху вниз, снизу вверх, сильнее, быстрее, потом тише, медленней, переключать скорости, менять давление, губы и руки действуют согласно, я глотаю его член до самой мошонки и не слышу сдавленного крика; я почти танцую в ритме песни, которая звучит у меня в голове, и не вижу его морды, искаженной первыми пульсациями оргазма; под моими закрытыми веками проходит череда воспоминаний и образы будущего счастья, и это почти момент чистой красоты. Но все-таки остается «почти», и запах, от которого мне не уйти, запах моего позора, запах моего облома: вонь нечистых оргазмов, прошлых, настоящих и будущих, он ползет от сидений, от лиц, от стен. Запах моего трупа. Струя брызгает мне в лицо, мне должно это нравиться, я совершаю невозможное и продолжаю улыбаться, а моя кожа горит там, куда попали капли, и я встаю и кланяюсь, а вокруг люди хлопают мне. Вокруг люди хлопают мне: я наконец на подмостках.
Из глубины зала Поль показывает мне знак «Victory». Занавес падает прежде, чем я успеваю ответить, и я медленно плетусь в гримерную. Гашу неоновые лампы вокруг зеркала, умываю лицо. Поль стучится в дверь, спрашивает, не хочу ли я пойти с ним выпить. Я не хочу пойти с ним выпить. Мне не хочется уходить из театра. Мне хочется, чтобы уже настал завтрашний вечер, и чтобы я дрожала от возбуждения за кулисами, и выложилась на сцене, чтобы мне хлопали снова. Да, именно этого я хочу: чтобы мне хлопали снова.
Каждый вечер мной торговали с молотка. Я была молода, красива, еще почти не потрепана, пала не настолько низко, чтобы быть заразной, ровно настолько, чтобы быть согласной. Они были уродливы, стары, чаще всего в маске, они поднимались на сцену, заплатив немалые деньги, они могли отказаться раздеться. Они доставали из допотопных штанов допотопные члены, а я сосала изо всех сил, словно это доставляло мне удовольствие, пытаясь уговаривать себя: «Такова плата за славу», но это была переплата за падение. Они были уродливые, старые, в масках, и гладили меня по голове тыльной стороной руки. У меня болела поясница от постоянных наклонов, болела голова от постоянных усилий не думать, а челюсть отваливалась к двум часам ночи. И я закрывала глаза, чтобы не видеть эту гадость, затыкала уши, чтобы не слышать приторных звуков томной музыки, написанной, чтобы под нее танцевала рождающаяся любовь, и находившей отклик лишь в пустых креслах. Я представляла себе беснующуюся толпу фанатов, готовых продать душу за то, чтобы я помахала им рукой, я видела себя звездой, щедрой, купающейся во всеобщем восхищении, видела, как я спускаюсь с пьедестала, выбираю наугад никому не ведомого анонима и дарю ему четверть часа взаимной страсти. Я видела себя… Я не видела себя здесь. Сквозь играющий во мне джаз я слышала всего лишь звук бьющих друг о друга ладоней, слышала голоса, выкрикивающие мое имя: «Манон, Манон!» – и воображала, что восторгаются не проворством моих губ, не изгибом спины и задницей, а чем-то еще. А потом я уходила из театра и пешком возвращалась домой по улицам, прилегающим к пляс Пигаль. До чего же бывает холодно, и до чего же красив Париж. Мне хотелось его написать, но я всего лишь бродила по его тротуарам. Нина Симон неотступно звучала во мне, и в мокром асфальте пляс Бланш отражалась чужая жизнь и мое бегство. Я бежала по тротуарам, и со мной не было никого, вокруг горели все эти неоновые лампы и мигающие надписи, обещающие мрачное празднество потайных комнат, вывески с дурацкими неологизмами, экзотическими женскими именами и рваными из-за перегоревших лампочек словами, на Пигаль слишком много света для моего изможденного лица, слишком много пресыщенных, случайных пар, тачек с зажженными фарами, дозволенного распада, тошнотворного одиночества. Тротуары проплывали мимо, микшированные с джазом, словно на кабельном TV, в этой музыке была роковая сладость попустительства, сладость моей судьбы, с которой я больше не хотела бороться, тротуары двоились в моих помутневших глазах, на самом деле я плакала, как последняя кляча, плакала просто так, без всякого повода, траура, драмы, просто из-за своей посредственности, а тротуары все не кончались. Я шагала без цели, вернуться домой не было целью, я шагала, и мне некуда было идти, мне было все равно, принесут ли меня ноги туда, где меня ждет постель и кров, за который я плачу, на мой чердак под крышей, или подогнутся и я останусь подыхать на тротуаре между театром и улицей Амстердам, там, где силы оставят меня. Иногда я заходила в первое попавшееся бистро с желтоватым светом, каким залиты все круглосуточные забегаловки, и выпивала виски в баре, чтобы согреться, и, облокотившись на стойку, почти без сил, посматривала одним глазом на экран, где в сотый раз шел старый фильм Мельвиля, на меня жалостливо глядел полусонный бармен, повидавший и не такое, бормотали старомодные комплименты пьяницы-эрудиты, а я рассеянно слушала, как наркоманка с крашенными в красный цвет волосами рассказывает в потолок, как в пятнадцать лет влюбилась в дилера, как зазывала его каждый день под предлогом покупки грамма или двух, и он в конце концов оказался в тюряге, а она в конце концов села на иглу, и я, смирившись, решалась вызвать такси.
В то время всем казалось, что мы знакомы, и я пыталась убедить себя, что, наверно, я важная птица, но была просто-напросто заурядной. Я была заурядной. Я приходила ишачить в ресторан, изнуренная после ночи траха за деньги, я опаздывала, била посуду, путала заказы, и у меня даже ценой нечеловеческих усилий не получалось улыбаться клиентам. Скот орал на меня, я не отвечала. Сисси меня почти не защищала и с отвращением мерила взглядом с ног до головы, безусловно, заслуженно – я достигла такой точки падения, что превзошла даже ее саму. Значит, я последняя из последних, ну и что? Сисси настучала на меня Скоту, и Скот меня уволил, потому что я наносила ущерб имиджу заведения. Мне хотелось ответить, что я всего лишь пришла в соответствие с блядским характером этого самого заведения и определенно могла бы служить его эмблемой, но предпочла промолчать, собрала вещи, ни с кем не попрощалась и не хлопнула дверью.
Когда я вышла на улицу, там ни единой собаки не было, и, подняв глаза к белесому, апокалиптическому небу, я увидела лишь закрытые ставни. Оператор с камерой снимал меня, пятясь по всей авеню Монтень, а я шла быстро, демонстрируя лишь свой далеко не совершенный профиль, потому что оператора, конечно, не существовало. На улице ветер сметал пожухлые листья, слышался тихий гул конца света, и опять я была одна, мне было холодно, и если бы все эти здания из светлого камня вдруг просто-напросто рухнули, словно капитулировав, я бы ничуть не удивилась. А потом мимо пробежал какой-то тип и толкнул меня, я упала, а когда поднялась, из ниоткуда появился автобус и остановился передо мной. Я вошла, в автобусе не топили, но там была какая-то жизнь, и я приободрилась. Села напротив какой-то старушки и рабочего, и оба, старуха и рабочий, уставились на меня, а потом оба враз встали и пересели, постепенно все пассажиры начали ерзать, и сквозь рев мотора до меня донесся тревожный шепот, я улавливала лишь обрывки, какие-то ругательства и протесты, на меня с презрением показывали пальцем, в конце концов на весь автобус только я осталась сидеть, а передо мной стояла враждебная толпа, и когда старуха запустила мне чем-то в голову, я вышла. Я оказалась на тротуаре улицы Амстердам, в двухстах метрах от дома, и стала подниматься вверх по улице, в горле стоял комок, а в глазах слезы, конечно же из-за ветра, и какая-то шайка подонков побежала за мной, а один попытался обнять меня за талию и сунул руку между ног, я оттолкнула его, они меня окружили и обзывали шлюхой, а потом плюнули мне в лицо, а потом четверо из них меня повалили, я наглоталась пыли, из моей сумки все просыпалось в водосток, и я, стоя на коленях, едва успела схватить ключи и деньги, но тут кто-то толкнул меня снова и наступил на руку, человек десять обступили меня и орали ругательства, которых я не понимала, швыряли в меня какой-то дрянью и объедками, и тогда я бросилась бежать и мчалась изо всех сил по улице Амстердам, а каждый встречный толкал меня или оскорблял, преследующая меня толпа разрасталась с каждой секундой, мне стало страшно, я не смотрела, куда бегу, и чуть не попала под машину, с меня сорвали пальто и схватили за волосы, мне уже было не только страшно, но и больно, я кое-как добежала до дома, вслепую набрала код подъезда, захлопнула дверь изо всех сил, прислонилась к ней изнутри, чтобы отдышаться, и слышала, как по ту сторону топает и ревет толпа, я пошла вверх по лестнице, спотыкаясь на каждой ступеньке, и только на пятом этаже заметила граффити – все стены были изрисованы непристойностями и большими черными буквами написано слово «ШЛЮХА», со стрелками, указывающими на мою квартиру, дверь была открыта, квартира разорена, я подумала, что меня обокрали, но все оказалось на месте, и телевизор, у которого разбили экран, и мои разодранные вещи на плечиках, валявшиеся на полу, залитом проливным дождем – на улице я его не замечала, – от воды потрескивали выдранные с мясом провода, дверцы шкафов были выломаны, а серые стены сплошь покрыты бранью и всякой похабщиной, снова была надпись «ШЛЮХА», и «РВАНАЯ ПОДСТИЛКА», и «ЭТО ТЫ ВИНОВАТА», а потом я услышала эту музыку, она шла ниоткуда и нарастала с каждым моим шагом, стрелки указывали на газету, прилепленную скотчем к стене напротив, я подошла ближе, а адажио разрасталось так, что нестерпимо болели виски, и на вырванной первой полосе я увидела фотографию отца, адажио взорвалось в тот самый момент, когда я догадалась, какой будет подпись, и снова прочла «ЭТО ТЫ ВИНОВАТА», и заметила пушку на самой середине стола, через секунду я уже стояла с револьвером в руке, вложила ствол в рот, курок был тугой, но подавался под пальцем, я повернулась к небу и между окнами увидела табличку «КОНЕЦ».
Тут раздался телефонный звонок.
Я подскочила, медленно-медленно отложила пушку, и музыка тут же смолкла. Несколько секунд, несколько минут, а может, часов я стояла огорошенная, а звонок звучал настойчиво, пронзительно, посреди пустоты. Я не снимала трубку. Звонок обрывался, потом заливался снова. Дождь кончился. Я зажгла сигарету. Думать не хотелось. Я сняла трубку:
– Алло.
– Алло, Манон?
Голос ничего мне не говорил, мужчина, нестарый, восточноевропейский акцент.
– Да, – сказала я.
– Это по поводу проб… Вы сейчас должны приехать на пробы. Внизу вас ждет машина, вас отвезут.
– Какие пробы? Вы о чем? Вы кто?
– Ваше фото сохранилось. Вы сейчас должны приехать на пробы. Внизу вас ждет машина, вас отвезут…
– Я не посылала никаких фото.
– Вы считаете, что в вашем положении еще можно спорить? У вас есть хоть малейшее представление о том, что значит выражение «больше нечего терять»?
– У меня умер отец, – ответила я, чтобы он отвязался.
– Это неправда, все неправда! – воскликнул он почти возмущенно и повесил трубку.
У подъезда действительно ждала машина, черный «мерседес», не внушающий доверия. Но я доверилась, потому что, с одной стороны, как утверждал Голос, мне больше нечего было терять, а с другой – я взяла с собой пушку. Тачка ехала по направлению к VIII округу, а я и так и сяк вертела в голове слово «КОНЕЦ» с этой чертовой таблички, и так и сяк вспоминала заявление Голоса: «Это неправда, все неправда!» У меня не было больше ни достоинства, ни надежды, не было даже квартиры. Какая-то странная машина везла меня неизвестно куда, было восемь вечера, пробки рассосались. Я только что избежала радиоуправляемого самоубийства. Да и вообще я ничему не удивлялась с того рокового утра в «Рице», когда вышла из двухлетней комы, когда поняла, что так или иначе мой мозг серьезно не в порядке. Я спросила себя, какого черта делаю тут, в этой взятой напрокат тачке, разве что снова испытываю радость оттого, что меня везут, меня, которая больше ничего не ждет и не хочет ничего ждать. А потом поняла, что просто ищу здесь ответы на свои вопросы, но тут машина затормозила перед большим подъездом с черной кованой дверью, посередине бульвара Осман.
Тип, сидевший за рулем, вышел одновременно со мной. Облокотившись на дверцу, он закурил.
– Вход во дворе, – бросил он, разглядывая меня.
Дверь была открыта, я вошла.
– Эй, – сказал он вслед, – я тут, я вас жду.
– Спасибо, – ответила я.
– Отвезу, куда захотите.
Я прошла двор. Он был мощеный, фонари еле горели, всюду стоял запах сырого дерева, а наверху кто-то играл на рояле отрывок из «Берлина» Лу Рида и фальшиво пел.
Дверь была только одна, а из зашторенных окон с решетками пробивались тонкие лучики света. «Звоните и входите». Я вошла не позвонив.
Внутри был офис, в точности похожий на офис. Приемная с телефоном, вульгарная брюнетка шлифует ногти. Черный кожаный диванчик. Низенький столик, на нем газеты. Кофейный автомат. Темный коридор ведет к закрытым дверям.
– Вы Манон? – спросила девица за стойкой.
– Да, – ответила я.
– Он примет вас через несколько минут. Присядьте.
Девица нацепила очки и пальто. Мне показалось, что я ее знаю.
– Можно мне кофе? – спросила я, когда она уже взялась за ручку двери.
– Конечно.
Она направилась к автомату, вставила в него ключ, потом монетку, и поскольку ничего не полилось, постучала его сбоку тыльной стороной руки; удары странно отдавались в пустом помещении.
– Вечно с ним так, – произнесла она со смущенной улыбкой.
– Ничего страшного, – ответила я, но она уже ушла.
Несколько минут я походила по офису. Выкурила сигарету. Рассмотрела себя в зеркало. Над столом висела камера видеонаблюдения, и это удержало меня от намерения порыться в ящиках. Прождала полчаса, не зная точно, положит ли кто-нибудь или что-нибудь конец моему ожиданию. Тем не менее я ждала, потому что хотела получить ответ. Наверху человек, игравший «Берлин», делал успехи. Я взглянула на журнальный столик: там лежали одни английские экономические журналы, но в конце концов, на мое счастье, среди них попался старый, прошлогодний «Матч». Я проглядела его и вспомнила, что однажды его уже читала. Мне было скучно, и я перечитала его заново. Перечитала статью о старом певце, рецензию на забытый бестселлер, объявление о выставке Модильяни, которую я пропустила, прогнозы по поводу войны, которая таки разразилась, я дошла до конца и, глядя на часы на стене, скорее угадала, чем увидела собственное лицо на последней странице.
На фото я еще брюнетка, волосы разлетелись, вид нервный. На мне черный зашнурованный лиф, и я сразу вспоминаю, что он от Дольче, а рядом со мной, с кривой усмешкой, позирует Дерек. Рядом со мной позирует Дерек, и вечер этот явно удался, потому что я узнаю Бритни Спирс, Вернера Шрейера, «мисс Францию», Джоя Старра и Данни Миноуг, все выглядят вдрызг пьяными и обдолбанными. «Дерек Делано и его новая подружка», – гласит подпись, а рядом, в сопроводиловке, среди прочих разглагольствований, читаю:
Неужели сердце самого завидного жениха Европы уже занято? Миллиардер Дерек Делано, редко показывавшийся на публике в последние месяцы, наконец появился, улыбающийся и, что интересно, не
один, на приеме по случаю выпуска последней своей игрушки – потрясающего мобильного телефона, пишущего DVD. На вопросы о загадочной девушке, словно приклеенной к его руке, он лишь усмехается, когда его спрашивают о помолвке, загадочно молчит и вдруг обрывает разговор, объявив: «Это в своем роде моя нон-муза».
Я бросила журнал в сумку, где уже лежал револьвер и табличка «конец», не пытаясь больше понять, есть ли еще люди в этом странном офисе, мне было плевать, я искала ответы – я их нашла.
– Займись чем-нибудь поумней! – крикнула я со двора придурку, калечившему Лу Рида, и побежала к выходу.
Я нашла ответы, почти все, какие хотела, даже на вопросы, которые давно перестала себе задавать, но оставался один, самый главный, я хотела разрешить его любой ценой, и вопрос этот был: «Почему?»
Водитель затоптал окурок, он был на месте, он ждал меня. Я ввалилась в тачку и хлопнула дверцей:
– В «Риц».
Глава 18
И музыка умолкает
ДЕРЕК. Я сижу в номере совсем один, и номер в отвратительном состоянии. Я тоже.
Я спрашиваю себя, что за птица решает, сколько бутылок виски должно быть в мини-баре апартаментов люкс за черт знает сколько в день, но могу поручиться, это очень подлая птица. Может, они там считают, что, пополняя бар, лучше не превышать дозы, приемлемой для среднестатистического алкоголика? Или, скажем, опасаются, что среднестатистический алкоголик может разгромить всю мебель, если переберет? Дорожат своей хреновой мебелью, а? Вот и мама мне говорила, а мама всегда была права: «Чем плохо жить в отеле, так это тем, что не можешь все поломать». Вот поэтому надо иметь собственность. Когда имеешь что-то свое, ты не обязан ни перед кем отчитываться, если в один прекрасный день решишь перешвырять все на пол, попрыгать сверху обеими ногами и завершить дело мощными ударами крышки от помойного ведра.
Ах, сладость домашнего очага… Когда вы живете в отеле, то если жена вам изменяет, бросает вас, бьет, если ваши дети идут на панель, колются, снимаются в кровавых боевиках, погибают от неизлечимых венерических болезней, или при крушении вертолета, или от постабортивного сепсиса, или, что маловероятно, от самосожжения, или просто слишком много смотрят телевизор в прайм-тайм, у вас попросту нетвозможности учинить хорошую пьянку, чтобы забыться, нет, вас лишают и этого утешения: вы подавлены, потеряны, вы вдовец и наркоман, жизнь для вас потеряла смысл, самые кровавые манга кажутся вам «Маленьким домиком в прериях» в сравнении с той драмой, что только что разрушила ваше и без того бесславное существование, вы бродите как потерянный, отчаянно пытаясь уйти от снедающего вас отчаяния, и что же вам предлагают, к чему вам обратиться, в чем ваше единственное и последнее прибежище?
В мерзавчике «Джек Дэниэлс».
Потому что если бы вам оставили возможность надраться по-черному, достойно, вы, быть может, дошли бы до предела вандализма, скажем, оторвали бы гнутые ножки от стульев и столиков, вооружившись швейцарским ножом, и наделали бы из них дров, и разожгли походный костерок прямо посреди гостиной. Почему бы и нет? Вы только что потеряли всю семью в эпидемии бубонной чумы или в авиакатастрофе, к тому же в данный момент заняты тем, что убиваете шлюху, в которую по-своему, отнюдь не как другие, почти что влюблены, убиваете, не пошевелив пальцем, потому что в принципе сроду не шевелили пальцем, отчего к тридцати-то годам возникает нечто вроде комплекса, так, наверно, вы все-таки вправе учинить небольшой погром?
Ничего подобного. Мерзавчики. Одни долбаные мерзавчики.
Даже поклонницу напоить и то нечем. Что ж, среднестатистический алкоголик вроде вас всегда может заказать себе порнуху в джакузи, покуда… Покуда что? Покуда, не знаю, не явится Господь Бог. У вас нет семьи, нет дома, вы живете в полном одиночестве в «Рице», как невесть кто, а когда на вас наваливается одиночество – никакого выбора, только порнуха, мерзавчики или земные поклоны.
А если вам взбредет в голову нализаться, стоит только позвонить в рум-сервис. Чтобы рум-сервис констатировал, что в номере походный костерок, обнаружил мою небольшую инсталляцию и состояние рояля и чтобы меня вышвырнули из отеля, как простую кинозвезду, и я кончил свои дни на улице в банде юных уголовников. Нет уж, такой глупости я не совершу. Я не позвоню в рум-сервис. Все равно я выбросил телефон в окно. Мне плевать, у меня полно кокаина. Я даже нарисовал им лицо на журнальном столике, у меня есть красивый трафарет. Пока я употребил только правую бровь и подбородок. Огонь только что слегка распространился, я сорвал с окон шторы и все загасил. Осталась только кучка пепла и черное пятно посреди гостиной. Я слоняюсь вокруг него с бутылкой в руке и знаю, что еще до рассвета разобью ее о свою голову, потому что, когда ты один, хуже всего не то, что некого любить, а что некого треснуть. Я слоняюсь кругами и слушаю Моцарта. Потому что Моцарт – это прекрасно! Это прекрасно, но этого мало. Так что кроме Реквиема, который весьма кстати, я слушаю и «Satellite of Love» Лу Рида, и «Ne me quitte pas» в исполнении Нины Симон, и с акцентом, и я пою тоже, подражая ей, потому что я чувак смешной, и «Souvenirs» The Gathering, и «My Girl» Nirvana, и Пуччини, и «Creep» Radiohead,и хор Красной армии, и «The Unforgiven» Metallica,и «The Future» Леонарда Коэна, и «Donʼt Cry» Guns,и Ноктюрн № 48, и саундтрек «Полуночного экспресса», потому что большего не заслуживаю, и Адажио для струнных Барбера, и весь последний альбом The White Stripes,и невесть какой альбом Мэрилина Мэнсона, и саундтрек «Убить Билла», и «Tainted Love» Soft Cell,и «Полет валькирий» Вагнера, а из Генсбура я слушаю «Манон». Манон, Манон, Манон. Манон до одурения, до полусмерти, и это сильнее всего, потому что таково мое состояние духа на данный момент.
Я слоняюсь с бутылкой в руке, а мой номер похож на кулисы «Вудстока» или на отдел хай-фай в магазине «Вёрджин». В гостиной двадцать три музыкальных центра, от самых лучших до совсем дрянных, и столько же колонок, орущих так, что раскалывается голова, и что забавно, очень забавно – вся эта гениальная музыка ни на что не похожа, совершенно ни на что, а вернее, нет, похожа, эта какофония – ибо что же это, если не какофония, – есть точное, говорю я себе, точное, доведенное до предела выражение того, что я чувствую в эту минуту. Я сам какофония, я сам и есть этот бардак, я и есть развороченный номер, я опустошил его по своему образу и подобию, как и подобает законченному нон-художнику, и с минуту на минуту я жду, что явится Мирко, этот горевестник, и принесет мне весть о смерти Манон, она тянет с самоубийством решительно дольше, чем положено, я и не думал, что она такая упертая. И в этом возбуждающем состоянии психического слияния с внешней средой и ожидания – ожидание для меня единственно допустимая манифестация дурацкой идеи счастья – лишь одна помеха, одна тень, просто маленькое облачко на картине: я не могу сам участвовать в этой групповухе. Аудио-групповухе, я имею в виду. Да что там групповухе! В аудиоизнасиловании. Но если имеет место групповое изнасилование, а я не стою весь потный и с членом в руке, готовый ринуться в общую свалку истязать жертву, значит, жертва – я сам. Я сам жертва, ноги у меня раздвинуты, нервы пылают, голова готова лопнуть, а мой рояль отдал богу душу. Ага, рояль отдал богу душу, а иначе я мог бы наброситься на него и поучаствовать в какофонической групповухе, но четверть часа назад разгромил его огнетушителем. И теперь он покоится в углу, бедняга рояль, словно куча мусора, и я почти с радостью вижу его там, ни на что не годным, изничтоженным, жалким, умолкшим навсегда, и говорю:
– Ну что, предатель, ренегат, мразь, перестанешь наконец меня опускать?
И когда я бью его ногой, просто чтобы слова сопровождались делом, он жалобно стонет, словно просит пощады, стонет фальшиво, и я выключаю музыку, чтобы лучше слышать его агонию.
– Ты самое большое дерьмо, самый вонючий и гнусный подонок, самая гнойная, мерзкая тварь, которая когда-либо вырыгивала углекислый газ на этой проклятой планете, именуемой Земля.
Это в дверях возникает призрак Манон.
– Ты всего лишь галлюцинация, рожденная неумеренным количеством сорокаградусной жидкости, которой я весь пропитан, и исчезнешь, когда она испарится.
– А это тоже галлюцинация, урод?
Ее кулак впечатывается мне в морду, и в тот момент, когда глаз мой взрывается, даже раньше, чем полетели искры, я уже понимаю, что, похоже, что-то пошло наперекосяк, она не только не умерла, но и, кажется, что-то узнала, поскольку вид у нее несколько раздраженный и к тому же вооруженный.
– Моя нон-муза, да? Я тебе покажу нон-муз, мерзавец, подлая скотина!
– Дорогая, успокойся, насилием никогда ничего не решить. Излишнее насилие, как правило, влечет за собой необратимые деяния, о которых потом всю жизнь приходится сожалеть. Так что положи револьвер и давай поговорим спокойно, как два экс-цивилизованных существа, которые рады встретиться вновь, хоть и не имеют больше почти ничего общего.
– А я не paда! – вопит Манон и стреляет в зеркало над камином.
– Манон, дорогая, это зеркало не мое, оно принадлежало отелю «Риц». Так что мне глубоко наплевать, что оно разлетелось на тысячу кусков, то, что ты сделала, наносит ущерб ни в чем не повинному отелю, не причинившему тебе никакого вреда, так что это поступок беспричинный и пошлый, и чтобы не совершать других беспричинных и пошлых поступков, советую тебе положить оружие.
– Да? А директор, который обозвал меня обкуренной шлюхой и велел вышвырнуть меня на улицу в тот день, когда ты, как последний гад, меня бросил?
– Это были статисты, дорогая, статисты, которым я заплатил и приказал обозвать тебя обкуренной шлюхой и вышвырнуть вон.
– Так вот что это было? Так и было? – шепчет она в шоке.
– И заметь, пожалуйста, что они тебя вывели, но не причинили никакого вреда, и только потому, что я им так велел.
– Так это все-таки ты все состряпал? С самого начала? С первого дня? – Она по-прежнему шепчет, и револьвер в ее руке дрожит.
– Да, – просто говорю я.
– И «Вэнити»? – спрашивает она.
– «Вэнити» принадлежит мне.
– А фотосессии? Нью-Йорк? Итальянский «Вог»?
– Не так уж трудно, представь себе, дорогая, закупить два больших фотоаппарата, дурацкие прикиды да три вентилятора.
– Но «Вог»?
– Один фальшивомонетчик, одна типография, немного изобретательности.
– А мои рекламные ролики?
– То же самое.
– Вернер Шрейер?
– Двойник.
– Афиши?
– Не так уж сложно наклеить афишу.
– Пффф, – говорит она, – хотела бы я посмотреть, как ты сам клеишь афиши, с ведром клея и кистью, бедный Дерек.
Я молчу, потому что она права.
– А вечера и приемы, – продолжает она, – все эти приемы, куда мы ходили?
– Двойники, дорогая, я же только что сказал.
– Они все были двойники? Все? И… ты их тоже, как и меня, убедил в том, что я звезда, я топ-модель и все такое?
– Конечно нет.
– Но… Они же передо мной пресмыкались… Говорили со мной о… Грегге Араки?
– Ну Манон, у них был текст, я же не тупица, я все продумал.
– А как же фильм?
– Брат Каренина. И двойник Эдриана Броуди, мой экс, между прочим. Славный он парень, этот Коста.
– А «Чинечитта»?
– Десять тысяч долларов в день.
– Съемочная группа?