355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лолита Пий » Бабл-гам » Текст книги (страница 10)
Бабл-гам
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:44

Текст книги "Бабл-гам"


Автор книги: Лолита Пий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

– Замолчите сейчас же, замолчите, или я вызову полицию!

Он зажимает мне ладонью рот, я пытаюсь вырваться, этот пидор зовет охрану, и охранников тоже я вижу в первый раз, отбиваясь, я понимаю, что из носа у меня течет кровь, но совсем не чувствую боли, просто замечаю, до чего же высокие здесь потолки.

– Что здесь происходит? – слышится позади меня чей-то голос, я пытаюсь обернуться, но мерзавец держит меня крепко.

– Ничего, господин директор, просто какая-то обкуренная шлюха скандалит, мы ее собирались вывести.

– В мой кабинет, – говорит господин директор, и меня волокут следом за ним в святая святых, я пытаюсь разглядеть его профиль в зеркалах по стенам, напрасный труд, он тоже самозванец, как и все здесь, кроме меня, и я скорее выплевываю, чем кричу в лицо держащим меня вышибалам и в ответ на презрительные взгляды прекрасно одетых клиентов: «Я не обкуренная шлюха! Я не обкуренная шлюха!»

– Я не обкуренная шлюха, – рыдая, бормочу я директору, который мерит меня взглядом с ног до головы.

– Это вы проникли ночью в апартаменты «Вандом»?

– Я никуда не проникала, это был мой номер…

– Ну конечно… Я бы хотел знать, кто вам открыл и с кем вы провели ночь.

– Я открыла своюдверь, своегономера, своимключом, – гавкаю я.

– Ну конечно…

– И я необкуренная шлюха.

– Мадемуазель, если вы согласитесь сказать правду, это сильно упростит всем жизнь.

– Я говорю правду, это вы лжете, вы не директор этого отеля, вы все в сговоре.

– Да о чем вы, наконец, говорите? Тут надо не полицию вызывать, а неотложку из Сент-Анн, – говорит он мерзавцу.

– О заговоре Дерека. Дерека Делано. Он неплохо надо мной подшутил, и над вами тоже, и, поверьте, у вас убавится спеси, когда вы узнаете,по-моему, вы просто не понимаете, с кем имеете дело.

Имя произвело впечатление, при упоминании Делано оба обменялись растерянным взглядом, и я приободрилась: скоро они получат по заслугам.

– Дерека Делано?

– Да. Именно что Делано. А я – Манон Д., и уверяю вас, когда все выяснится, я вас заставлю локти кусать за ваше самоуправство.

– Манон чего? – спрашивают они хором, с тем же недоверчивым видом.

– Вот так, тупой и еще тупее, – говорю я, потому что не знаю, что сказать, – вот так, вот так, вот так.

– А какое отношение к этой истории имеет господин Делано?

– Господин Делано путешествует, мы его не видели полгода, он, по-моему, в Соединенных Штатах. Вы с ним знакомы?

– Я его жена! – кричу я.

– Его жена?

– Жена?..

И они оба хохочут, как будто я сказала, ну, не знаю, что Том Круз – гетеросексуал, они хохочут злым, уверенным, искренним смехом, такими нелепыми, бредовыми, безумными кажутся им мои слова. И я вдруг спрашиваю себя: а точно ли мои слова ненелепые, небредовые и небезумные?

– Позвольте мне позвонить. Только один раз позвонить.

Когда двое вышибал, которых я вижу в первый раз, вышвыривают меня из «Рица», на улице припекает солнце, и я вдруг замечаю, не совсем в тему, что лето еще не кончилось: «Гляди-ка, и правда еще лето не кончилось», в голове у меня грохочет Lacrimosaиз Реквиема Моцарта, я топчусь перед отелем в припадке уныния и того, что смело можно назвать отчаянием, естественно, я не знаю, куда идти, естественно, я жалкая, жалкая, а быть может, даже и полоумная, быть может, я сплю, и скоро проснусь от поцелуев Дерека, и он мило посмеется над моим кошмаром и скажет, стараясь не показаться слишком серьезным: «Вот видишь, ты не можешь жить без меня», и я скажу, не могу, но слепящее солнце вполне реально, и пряный запах «Рица», становящийся все слабее по мере того, как я удаляюсь, тоже вполне реален, и все вокруг глядят на меня свысока – на меня, свысока, – и по-моему, этот взгляд, от которого я отвыкла, и есть самая настоящая и наихудшая реальность.

А если все это…

Мимо проходят две девицы в розовом, едва вышедшие из подросткового возраста, и какая-то из них говорит:

– Я попрошу «Жежер», или, может, «Президент», или, может, «Жежер». Или «Президент». Или «Жежер». Как ты думаешь, что мне взять, «Президент» или «Жежер»?

Я хватаю за руку одну из девиц и спрашиваю:

– Эй, ты меня узнаешь?

И девица вырывается с брезгливым видом и говорит:

– У вас что, не все дома?

А потом, удаляясь:

– Это еще что за обкуренная шлюха?

Я думаю, не догнать ли ее и не влепить ли пощечину, тут меня едва не затаптывает стадо возбужденных американцев в шортах, кто-то свистом подзывает такси, и свист пронзает мне виски, по-моему, я сейчас грохнусь в обморок прямо перед Вандомской колонной, которая баюкала меня весь год, какой-то спешащий педик, с дамской сумочкой и для педика чересчур статный, толкает меня и роняет прямо мне под ноги солнечные очки, я подбираю их и кричу:

– Эй! Эй, вы, с сумочкой, хоть вам и не положено! Эй, вы, ваши очки!

Но педик, не оборачиваясь, ускоряет шаг, а потом бегом скрывается в направлении улицы Сент-Оноре, я рассматриваю очки, они из последней коллекции «Шанель», обновленный дизайн модели пятидесятых, черные, я такие заказала на прошлой неделе, и я предпочитаю сказать себе: «совпадение», и надеваю их, и чувствую себя немного лучше, и дымчатые стекла напоминают мне, среди прочего, что под этим синим небом цвета экранной заставки я – знаменитость, и тут весь рухнувший мир внезапно оживает, потому что я наконец знаю, куда идти. Я бегу по Вандомской площади, и прохожие смотрят мне вслед, а я бегу еще быстрее, потому что знаю: как только доберусь до угла улицы Сент-Оноре, там будет билборд, а на нем мое лицо, огромное, неколебимое, привычное, и как только я увижу свое лицо и свое имя, кошмар кончится, все это окажется лишь дурным сном, даже мой подбитый глаз чудесным образом вылечится, и горький вкус у меня во рту исчезнет, и, быть может, даже Дерек поджидает меня в машине и с ним, кто знает, все участники этого пошлого розыгрыша, и мне нельзя забывать, что, куда бы я ни пошла, на меня все смотрят, все это окажется лишь дурным сном, и правда выйдет наружу, такая же ощутимая и очевидная, как название фильма, и я пойму все, все, и этот мир снова станет моим миром, реальным миром, как будто никогда и не подводил меня.

Я добегаю до угла и в тот момент, когда я поднимаю глаза к спасению, откуда-то издалека на долю секунды доносится мелодия из «Полуночного экспресса» и затихает по мере того, как нарастает, а затем взрывается вой мотора «маранелло», и я думаю: «Дерек» и, не знаю почему, «все пропало», и эта уверенность сливается с внезапно возникающим лицом Наташи Кадышевой, сфотографированной не знаю кем для нового аромата Шанель – Dignité,«Достоинство», – и слоганом «Единственное, что остается, когда все потеряно», а моего лица нигде нет, только под моими дрожащими пальцами, впившимися в него, и я тупо гляжу на Наташу и падаю на колени перед билбордом: «Достоинство. Единственное, что остается, когда все потеряно», и не могу больше сделать ни шагу, и не хочу делать ни шагу, я вполне могу подохнуть здесь, могу подохнуть, потому что я свихнулась, окончательно свихнулась, и для меня все потеряно.

Кто-то трогает меня за плечо, где-то в животе вспыхивает надежда, я оборачиваюсь, надежда не сбылась, это всего лишь Эрнест, по-прежнему жалостливый, он протягивает мне мои деньги. Да, по крайней мере мне остается хоть это, и я задаюсь вопросом, с каким это клиентом я могла пойти под кокаином прошлой ночью, с каким омерзительным богатым полу-трупом, если мне отвалили такую кучу бабок, но я все-таки беру их и подзываю такси, даже не сказав спасибо, и такси резко тормозит, визжат покрышки, и прежде чем сесть в машину и ехать куда глаза глядят, я, держа дверцу открытой, спрашиваю Эрнеста без особой надежды:

– Эрнест, вы меня где-нибудь раньше видели?

– Нет.

– Эта реклама, Dignité,она давно тут висит?

– Так давно, что я даже не помню, что было до нее.

– Что со мной, как вам кажется?

Он отвечает не сразу, он так сочувствует мне, этот бедный гостиничный служащий, так жалеет меня всей душой, с высоты своего здравого рассудка.

– Не знаю, мадам.

Я хлопаю дверцей и говорю таксисту:

– Поехали.

– Куда?

– Не знаю, пока прямо. Мне по фигу.

Он подозрительно оглядывает меня в зеркальце и спрашивает:

– Докуда?

И я протягиваю ему одну из лиловых купюр:

– До пятисот.

Мы колесили по всему Парижу, останавливаясь у каждого рекламного щита, у каждой автобусной остановки, перед каждым кинотеатром: меня не было нигде. Мы останавливались у каждого газетного киоска, и я спрашивала «Эль», «Гала», VSD,«Матч», «Вог», «Стюдьо», «Премьер», «Нюмеро», «Бласт», «Макс», «Роллинг Стоунз», Dazed and Confused,и все возможные GQ, и меня нигде не было. Я спросила старые номера. Мне сказали, что их нужно заказывать заранее по почте. Наверное, я закажу их по почте. Я смотрела в упор на каждого прохожего. Прохожие в упор смотрели на меня и проходили мимо. Я купила себе сэндвич. Сэндвич был черствый. Все-таки я его съела. Спускалась ночь. В табачной лавке на площади Бастилии какой-то тип за кассой уставился на меня с тем самым особенным блеском в глазах. Он сказал: «А я вас знаю». У меня заколотилось сердце. Я улыбнулась. Он продолжал: «Ты Манон, девочка из бистро, на Конечной, точно? Так ты тоже в конце концов перебралась в Париж? Как там твой папа?»

Когда я вышла из лавки, на улице лило как из ведра, пока я садилась в машину, успела промокнуть до костей в своем рваном вечернем платье. Меня била дрожь. Рядом со мной на заднем сиденье лежало больше полусотни журналов. Уже совсем стемнело, меня все сильнее знобило, и при виде каждой рекламы, искаженной проливным дождем, темнотой и причудливой пляской автомобильных фар, мне казалось, что это я.

Таксист наблюдал за мной в зеркальце заднего вида.

– Возвращайтесь-ка вы домой, так и помереть недолго, – сказал он.

– Нет, – ответила я, – мне надо позвонить.

В телефонной кабине, у которой я остановилась, на авеню де ла Гранд-Арме, было очень холодно. Дождь водопадами струился по стеклам, отделяя меня от всего остального мира. Прежде чем набрать без особой надежды номер Дерека, я на миг перевела дыхание, прислонившись к стенке; в голове было пусто. Я смотрела на людей, спешащих мимо, в шарфах, длинных плащах, они боролись с ветром, сражались с зонтиками, пытались прикрыть торчащий из пакета багет, они торопливо шли по авеню де ла Гранд-Арме, устремлялись в метро, втискивались, бросая друг на друга подозрительные взгляды, под ненадежные навесы автобусных остановок, торопились к машинам, припаркованным на боковых дорожках, подзывали такси с зажженными огоньками, а те едва не сбивали их с ног и обдавали грязной водой, и люди чертыхались, орали в пустоту, вслед такси, некоторые шли пешком, почти бежали, а другие курили, явно без всякого удовольствия, и кольца серого дыма сливались с выхлопами машин и с белесым паром сотен людей, сотен людей, возвращающихся домой.

Я набрала номер французского мобильника Дерека.

Набранный вами номер не существует.

Я набрала его швейцарский номер.

Набранный вами номер не существует.

Я набрала его английский номер.

Набранный вами номер не существует.

Я набрала его номер в Нью-Йорке.

Долго-долго не соединяли, потом раздался гудок. Через двадцать гудков кто-то снял трубку. Я услышала дыхание на том конце провода и полицейскую сирену, а потом мелодию «Полуночного экспресса», так тихо, что это могло быть лишь галлюцинацией. А потом связь прервалась. А у меня в голове по-прежнему звучала мелодия «Полуночного экспресса», словно очень, очень издалека.

Я обхватила руками голову и сильно сжала виски, словно хотела выдавить из них правду. А если все это никогда… Я позвонила в «Плазу». Мне надо было поговорить с Куртом. Курт был неподкупен. Курт недолюбливал Дерека. Курт скажет мне правду. Я попросила соединить, соединить меня с ним. «Курт как?» – спросили меня. «Курт Кобейн», – ответила я. «Это шутка такая?» – спросили меня. И я вспомнила, что он записан под вымышленным именем. «Он записан под именем Трэвис Бикл».

– Мадемуазель, – завопил тот тип, – я работаю, мне не до глупых розыгрышей…

– Я знаю, он не хочет, чтобы его беспокоили, – сказала я, – но это один из моих ближайших друзей, скажите ему… скажите ему, что с ним хочет поговорить Манон Д., это очень важно.

На том конце провода помолчали.

– Мадемуазель, Курт Кобейн умер десять лет назад.

И бросили трубку.

На счетчике такси значилось триста евро. Мы крутились по городу уже добрых четыре часа, и я на все получала неверные ответы. Мне было холодно, так холодно, и некуда пойти. Я снова проехала по Вандомской площади и увидела свет в окнах своего номера. А потом, порывшись в куче газет, нашла эту связку ключей. Я прекрасно знала, что открывают эти ключи. Знала с самого начала и сказала таксисту адрес. От Вандомской площади до вокзала Сен-Лазар было не так уж далеко. И все же… Мы повернулись спиной к моему золотому прошлому, и ночь становилась все краснее, по мере того как мы ехали в глубь Парижа. Я помнила дорогу, помнила, где нет поворота. Сдачу я оставила таксисту. Код в подъезде остался прежним. Лестница все так же скрипела. Я повернула ключ в замке. И вошла.

В квартире был относительный порядок, все на месте. Воняло окурками и одиночеством, словно я ушла вчера. На столе недопитая чашка кофе. Пепельница, в ней один бычок. Грязная посуда в раковине. Консервные банки в стенном шкафу. Моя плохо убранная постель. На батарее сохнет белье. На диванчике лежит раскрытая книжка корешком кверху. Я взглянула на название: «Чайка» Чехова. У меня не хватило сил даже вздохнуть. В ванной я нашла пустой флакон из-под дешевого обесцвечивающего средства.

На телефоне мигал автоответчик, я машинально нажала кнопку:

– Манон! Это Сисси! Где тебя черти носят! Если опять опоздаешь, Скот тебе шею свернет! Поворачивайся! Да, как твоя черепушка, лучше? Я уж боялась, как бы ты не загнулась от кровоизлияния вчера вечером, когда я налетела на тебя с подносом! Давай появляйся!

Сегодня, в пятнадцать часов тридцать пять минут.

– Манон! Поганка! Тебя все утро прождали! У девочек за завтраком работы выше крыши было! Двести приборов накрывали! Двести гребаных приборов! Вчетвером! Предупреждать надо, если прийти не можешь! Заболела, так предупреди! И на этот раз очень советую взять больничный! А то я тебе харю так разукрашу, что свои паршивые кастинги будешь проходить разве что на фильмы ужасов. И очень советую не опаздывать на обед. Дрянь!

Сегодня, в девятнадцать часов двенадцать минут…

Я отключила телефон и сняла платье. Мне хотелось только одного – спать или подохнуть. Не было сил даже пойти в душ. Я буду спать. А потом, завтра… Завтра, может, все как-то разрешится. Завтра все будет хорошо. Подумав о завтра, я почти улыбнулась, потому что все будет хорошо.

Я включила свет в комнате: над кроватью висели фотографии, не помню, чтобы я их вешала. Я подошла поближе. Это были не фотографии. Это были неровно вырванные страницы из журналов.

Это был Дерек.

Дерек на обложке «Форчун». Дерек на первой полосе «Монд», в связи с этим слиянием с Texaco.Длинное интервью с Дереком из журнала по декоративному искусству, на фото он позирует в своем доме в Сен-Тропе. Дерек на обложке «Пари-Матч». С Наташей Кадышевой. Дерек в Центральном парке, бежит трусцой рядом с Наташей, сгорбленной и рахитичной. Дерек кувыркается в траве с Наташей. Дерек на закрытом просмотре «Людей Икс 2 »с Хью Джекманом, Анной Пакуин и этой чувихой, которая лицо Guess.Дерек на лодке в Монако, в открытом море, и лицо Guessмажет ему маслом спину. Она строит гримасу. На ней «Ролекс», платье от Пуччи, шляпа в тон и очки в тон. Мирко показывает задницу в объектив. И снова Дерек и Наташа на Балу звезд. Дерек и Наташа вместе блюют перед VIР Roomна Елисейских Полях, над которыми встает рассвет. А посередине, теряясь среди остальных фото, очень красивый черно-белый портрет Дерека, а рядом предполагаемая Наташа, в «Кав дю руа» в Сен-Тропе, но лица у Наташи не видно, потому что поверх него я наклеила другое фото. Свое фото.

Я спятила, по мне психушка плачет.

Всего этого никогда не было.

А где-то, наверное, в глубине моей души, того бездонного «я», о котором я до этого момента и не подозревала, еще звучала, словно очень издалека, эта проклятая музыка из «Полуночного экспресса».

Глава 14
Ноктюрн ми минор ор. 48 № 1

ДЕРЕК. Под моими пальцами клавиши рояля, и я не могу извлечь из них ни звука. Я трясусь как одержимый, одержимый всем тем злом, какое во мне есть и какое я не в состоянии выразить. Мне чего-то не хватает, сам не знаю чего. Беру минорный аккорд. Красивые они, чужие аккорды. Смешно, но в этом ночном кабаке на меня только что смотрели с завистью. Ноты разлетаются у меня из-под рук, я вливаю в себя стаканчик виски, чтобы держаться, за окном никак не рассветет, спать я не хочу. Ночь темно-синяя, почти черная, и в лакированной крышке рояля отражается моя чертовски гнусная рожа. Вид дикий. За окном никак не рассветет. В этот час невозможно спрятаться от самого себя. Все люди с чистой совестью отдыхают, а я оплакиваю свою участь, извлекая из клавиш не свои, отторгающие меня звуки. Шопеновскую мелодию, ноктюрн, который я люблю, потому что он напоминает мне похоронный марш. В черноте лакированной крышки виден еще и мой безжизненный номер, моя пустая кровать, люстра больше меня, безжалостный блеск безупречно натертого паркета, бесконечная череда моих сгорбленных спин в зеркалах, стылый камин и Вандомская колонна, и меня тошнит. Я вижу все, что потерял. Рассвет. Человеческие лица. На самом деле, ничего особенного. Музыка светла и не выразима словами, а я мрачный и одурелый и буду играть, пока не рухну. В воздухе витает бесконечность, я протягиваю руки, чтобы схватить ее, музыка смолкает, и бесконечности больше нет. Не хочу, чтобы музыка смолкала. От нее исходит свет потерянного рая, синева воспоминаний, и я закрываю глаза, и я брежу, раскачиваясь в медленном ритме всего, что исковеркал и утратил. Спрашиваю себя, где те, кого я любил, и гляжу на паркет. Спрашиваю себя, когда все это кончится, и наверное – наверное, потому что никогда нельзя знать наверняка, – мне осталось меньше лет жизни, чем клавиш на рояле. И я почти этому рад.

Глава 15
Распад

МАНОН. На голове у меня диадема, и весь этот свет слепит глаза. Мне до смерти жарко. Я говорю: «Спасибо за то, что вы пришли». Говорю: «Спасибо всем!» Сжимаю статуэтку в руках и говорю: «Не люблю речей». Я говорю о связях между Францией и Штатами, говорю, что искусство и культура не знают границ, говорю, что мы все большая семья – большая семья кино. Упоминаю мир во всем мире, и как я счастлива, что мне выпало работать с господином Карениным. И как, должно быть, счастлива моя мать, там, на небесах. Говорю: «Спасибо за этот «Оскар»!» А потом начинаю реветь и роняю щетку для унитаза. Отвожу глаза от неоновых ламп вокруг зеркала в ванной… Всхлипывая, говорю: «Спасибо, спасибо», и подскакиваю. Передо мной мое отражение. Бриллианты на голове поддельные, но все-таки блестят. Две дорожки туши на впалых щеках. Волосы у плеч платиновые, на висках – цвета мочи, а корни черные… Только что Скот в ресторане потребовал, чтобы я что-нибудь сделала с волосами. «Вид как у последней шлюхи с окружной, – добавил он, – клиенты в ужасе, имидж есть имидж, в понедельник ты брюнетка, или вылетишь за дверь, может, думаешь, роли на тебя будут сыпаться с твоим обдолбанным видом?»

Я подсчитываю чаевые за сегодняшний вечер. Не бог весть что. Три купюры по десятке, пять по пятерке и еще эта чертова мелочь. К парикмахеру пойду завтра. Нет сил смыть макияж. Принимаю две таблетки стилнокса, чтобы отрубиться.

Похоже, человек ко всему привыкает, даже к мысли, что он сошел с ума. Лиза, одна из официанток Trying,два года училась на психолога. Бросила учебу ради карьеры модели. На самом деле эта карьера свелась для нее к двум низкопробным каталогам, телерекламе пищевых заменителей и нескольким разворотам в журналах. В Tryingона «подрабатывала на мелкие расходы». То есть это она так говорила, но никаких крупных расходов у нее не было, и заработки уходили на оплату счетов за квартиру. Классический случай. Я ловко расспросила ее. Иными словами, рассказала свою историю, как будто бы она случилась с «одной подружкой». Никакой подружки у меня не было, да и сам этот прием затаскан до дыр, но Лиза не случайно бросила психологию ради модельного бизнеса. Она отвечала на мои вопросы очень охотно и даже вполне по делу, ни на миг не заподозрив, что эротоманка-шизофреничка, «реально спятившая, по ней психушка плачет, смирительная рубашка, одиночка, электрошоки и все такое» работает с ней вместе в Trying.

Значит, я эротоманка, я взлелеяла в себе что-то вроде страсти к Дереку, к образу Дерека, и считала, что мне отвечают взаимностью. А еще я шизофреничка, и в каком-то потаенном уголке моего больного мозга выдумала эту жизнь, нашу жизнь, и в основе моего безумия лежит сущий пустяк: я не способна отличить фантазм от реальности.

Впрочем, это было не важно, по-моему, лучше быть чокнутой, чем горбатой. В этом мире быть чокнутым почти классно. Мне было наплевать с высокой башни, что по таким, как я, плачет психушка, покуда я вешу меньше сорока пяти кило. И если теперь по вечерам я в одиночестве тупо сидела дома и слушала «Лунную сонату», любовно поглаживая бритвой выступающие вены на запястьях – «Резануть? Не резануть?», – то не столько от отчаяния из-за «неспособности отличать фантазм от реальности», сколько для того, чтобы от этой самой грязной реальности убежать.

Реальность – это прежде всего изгнание, ссылка посреди Парижа, того Парижа, который был моим и который теперь стал запретным: я чужестранка в родном городе, потерявшая от него ключи. Теперь мой Париж – это сплошные враждебные улицы и безымянные лица, ненавистный ресторан, где я зарабатываю на жизнь, несколько сомнительных кафешек с продранными стульями, моя берлога под самой крышей.

И я бродила по Монмартру и Елисейским Полям, по Вандомской площади и улице Сент-Оноре, и воспоминания всплывали у каждого фасада, у каждой витрины, у каждой запертой двери, и я молила невесть каких богов снова открыть мне доступ туда, снова вернуть мне жизнь. Я была точно старая актриса, что возвращается в театр, берет билет на балкон и, исходя желчью от досады и бессилья, смотрит в темноте пьесу, в которой когда-то играла главную роль. Она шепчет про себя реплики, угадывает по движениям занавеса брожение за кулисами, она знает эти кулисы как свои пять пальцев, знает терпкий, горячий запах вечерней премьеры и вспоминает свою уборную, зеркало, аплодисменты, страх перед выходом на сцену и букеты цветов, но на дверях значится чужое имя, а вахтер, которого она видит в первый раз, только что не пустил ее со служебного входа. Однако вахтер сидит на своем месте уже лет сорок, он тут родился и тут умрет, но ее не узнал. И эта пьеса – ей кажется, что она знает ее наизусть, а ее только что написали, и в этот вечер идет премьерный спектакль. А что до уборной, то, как ни смешно, никто никогда не видел на дверях ее имени, иначе бы кто-нибудь вспомнил. На самом деле это сумасшедшая старуха, и она никогда в жизни не выходила на сцену. Она мнит себя Джиной Роулэнде в «Премьере», она шизофреничка, истеричка, полоумная, она закрывается шарфом, притом что прятаться ей незачем, она всю жизнь прожила в безвестности и теперь, когда ей больше нечего терять, а дни ее сочтены, может наконец оторваться по полной.

Она не изгнанница, не бывшая звезда, просто ее никогда не существовало.

Меня тоже.

А еще был Дерек, и об этом я предпочитала даже не думать.

Реальностью снова был голод. Самый страшный голод, страшней, чем на Конечной, страшнее, чем голод, какой был со мной всегда: это был пост после оргии. Ведь оргия была, не важно, воображаемая или нет, она казалась вечной и вдруг закончилась, и жрать стало нечего.

Реальностью был мой чердак под самой крышей, почти не отапливаемый, грязный, убогий, с низким потолком, облезлыми, местами почерневшими обоями, окнами без занавесок, грубыми простынями, ледяной водой, сортиром на лестнице и сочащейся сквозь стены вонью дешевого варева с кухни нищих соседей. Реальность – это вставать на рассвете, дрожа от холода, и с тоской думать, что меня ждет моя поганая работа, и с тоской знать, что ничего другого меня больше не ждет, только поганая, неблагодарная, унизительная, убийственная работа до конца дней, вставать на рассвете и мерзнуть под душем, и пить отвратный кофе в запахе остывших бычков и затхлости, и вдыхать прогорклую вонь метро в час пик, реальность – это быть всего лишь случайной прохожей, которую толкают, не извинившись, на которую смотрят и не видят, и шагать, зевая, к этому дерьмовому ресторану, и обслуживать черт знает кого под сальными взглядами Скота, и выслушивать брань из-за холодного пюре и теплого шампанского, да если бы только это, реальность – это руки по локоть в жирной воде между двумя заказами, и нескончаемые горы тарелок, отвратительное мытье посуды бок о бок с пакистанцем-нелегалом, который всем доволен и чувствует себя на своем месте, и настойчивая мысль, а не лучше ли оказаться на месте пакистанца-нелегала, реальность – это чистить сортиры, стоя на коленях на мраморном полу, уткнувшись носом в чужое дерьмо, и выглядеть несуразно в своем платье от кутюр, потому что те скверно добытые деньги, десять тысяч евро на черный день, полученные в «Рице» в то ужасное утро, разлетелись как дым за два часа шопинга, потому что я не могла решиться носить нефирменные платья и кусачие пуловеры, и я чистила сортиры в платье от Шанель, заляпывала кашемир водой из-под посуды; из-за моей глупости у меня не осталось ни гроша, и уже через неделю, ровно через семь дней после того, что я называла выходом из комы, я, в кружевном пеньюаре, обшаривала все в поисках мелочи, чтобы купить сигарет, реальность – это тревога, что нечем заплатить за квартиру, забытая тревога, на что жить дальше, реальность – это вечно глотать объедки, убирать комнату, и сколько счетов в почте, и в конце концов считать за счастье, что тебя унижают, потому что за всякое унижение платят, а эта плата – все, что у меня есть, нищенская плата, я зарабатывала ее каждый день тяжким трудом, и дни тянулись без просвета, одна повседневная круговерть, изнурительная каторга, чтобы жить, жить без всякой цели, а после унижения – бешеная гонка, чтобы успеть на метро до закрытия, и пустынные подозрительные платформы, и залитые мочой рельсы с разбегающимися крысами, а если не успеешь – возвращение пешком без четверти двенадцать, чтобы, с риском для жизни сэкономив несчастные десять евро на такси, вернуться к себе на чердак, повернуть ключ в замке, сбросить пальто на пол, вытряхнуть пепельницы, налить себе выпить и слоняться из угла в угол, бродить, не зная, чем заняться. Реальность – это пять телеканалов и отсутствие десятка монет, чтобы купить DVD-плеер, реальность – это стоять весь вечер у окна, кутаясь в дырявое одеяло, и выворачивать себе шею, пытаясь уловить на лету пару нот той музыки, что играет пианист напротив. И уворованная прелесть «Лунной сонаты», единственной доступной мне мелодии, мучительный отголосок целого мира, забытого мной, мира чувств, мечтаний, иллюзий, и я забываюсь на несколько секунд, и мне опять двадцать два, и соната по-прежнему баюкает меня, а потом затихает и гаснет, и я вновь открываю глаза и вижу вокруг темноту и холод, а под ногами – улицу Амстердам, вижу реальность, и мне хочется выпрыгнуть из окна.

Сисси принимала мое падение близко к сердцу. Видеть, как я день за днем падаю все ниже, доставляло ей такое удовольствие, что она, наверно, испытывала что-то вроде чувства вины, и потому ей взбрело в голову не вытащить меня – на это у нее не было сил, а главное, желания, – но несколько смягчить мои мучения и отвлечь от черных мыслей. Она решила выводить меня на люди. Я больше не представляла для нее никакой опасности: я была мусором. Обо мне не требовалось ничего узнавать, все и так было написано на моем запущенном лице. Ни выражения, ни возраста, впалые щеки, желтые зубы, пересушенные волосы, мешки под глазами, правый край верхней губы обвис, и моя улыбка исказилась, превратилась в веселенькую ухмылку мертвеца. От меня остались кожа да кости. Теперь, по мнению Сисси, меня можно было вывести в свет.

И я ходила с ней каждый вечер. Мы шатались из бара в бар, одетые как дешевые шлюхи, увешанные фальшивыми драгоценностями, выпить виски со льдом, присматривая кого-нибудь на вечерок. Мы встречали друзей Сисси, старых друзей, которых она видела только по ночам, компанию неудачников, жаждущих реванша, которые, по ее словам, меня поймут, поймут мою историю. Они не понимали, но платили по счету. В любом случае большего я от них и не требовала. Иногда кто-нибудь из них останавливал свой выбор на мне, приземлялся рядом и всю ночь напролет глушил меня текилой, скверным кокаином и избитыми комплиментами. И я сдавалась, потому что приходилось сдаваться. Сдавалась в сортирах, где по крайней мере все кончалось быстро, или во взятых напрокат тачках. Или в комнатах для прислуги. Я сдавалась на заре, в тот размытый час, когда от ночи больше ничего не ждешь, когда боишься собственной постели. Как правило, у них толком не стояло, мне даже резинку не удавалось надеть, трахались плохо, как-то утилитарно, под грохот мусоровозов.

А на следующий вечер мы встречались снова, садились за один столик. Они скользили по моим губам поцелуями, хихикали, стиснув челюсти, немного смущались. А я нет.

Это была настоящая компания лузеров, мы нашли друг друга. В ней был десяток постоянных членов и еще десяток случайных. Мы с Сисси принадлежали к постоянным членам. Сисси была профессиональная «звездная» подстилка, неудавшаяся актриса, счастливая идиотка. Я тоже была неудавшаяся актриса – необходимый минимум очков, – вышла из грязи, к тому же шизофреничка. Таковы были наши дворянские грамоты, за них нас и признали, иначе и не приняли бы в Общество анонимных лузеров, вариант групповой терапии из самых отвратительных. Полю было сорок, у него был свой порнотеатр, и большую часть времени он проводил за сочинением писем в Министерство культуры, требуя реабилитации этого непризнанного искусства. Рик, он же Рикардо, имел счастье время от времени играть роль кислотника в детективном сериале на М6,роль десятого плана. Робер, главная беда которого состояла вовсе не в том, что он носил имя Робер, родившись во второй половине 70-х, Робер был сценаристом, причем проклятым: сценаристом – потому что он сам так решил, а проклятым – потому что за последний десяток лет, стоило ему поставить последнюю точку в энном варианте «сценария века», как буквально через неделю на экраны выходил точно такой же фильм: та же тема, та же история, то же название, вплоть до имен персонажей и городов, где происходило действие. Сценарий века отправлялся в корзину, а с ним вместе и вера в жизнь его автора, покуда тому не приходила в голову новая идея века, которую ждала та же судьба. И как правило, после полуночи Робер был сама горечь и бунт, бунт против этих неудач, которые происходили не по его вине, тем более что, ко всему прочему, он вроде как нес ответственность за неудачи собственного брата, который хотел стать режиссером, то есть подразумевалось – снять настоящий шедевр, и который перебивался как мог: свой последний чек он получил от сети дорожных ресторанов, сняв о них корпоративный фильм.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю