Текст книги "Кутузов"
Автор книги: Лидия Ивченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)
В 17.00 артиллерийские залпы постепенно стали затихать. Русские войска, уступив неприятелю на левом фланге около 1,5 версты, до наступления темноты продолжали стойко удерживать оборону по линии Горки – Псарево – Утицкий лес и, главное, – не были разбиты. Ситуация в конце сражения, на наш взгляд, справедливо отражена в «Замечаниях на Бородинское сражение» начальника штаба 2-й армии Э. Ф. Сен-При: «Более пострадавшая 2-я армия была действительно ослаблена наполовину и во время сражения потеряла деревню, составлявшую ее левый фланг, и прикрывавшие его флеши, но линия армии не была прорвана, и ее левый фланг был только осажден назад: кроме того, вялость неприятельской атаки к вечеру, несмотря на выгоду его позиции, достаточно доказывала, что его потеря должна была быть очень значительной». Диспозиция Наполеона, если и была выполнена в смысле захвата перечисленных объектов русской обороны, не повлекла за собой главного следствия – разгрома и уничтожения русских войск. Артиллерийское прикрытие с русской стороны было не менее плотным и смертоносным, что вызвало у противника сомнения в целесообразности использования последнего резерва – гвардии. Ж. Пеле скептически оценивал шанс изменить ситуацию даже в случае использования этой элитной части войск: «Следовало ли вечером двинуть под страшным огнем императорскую гвардию, единственный резерв, не введенный в дело? Она могла быть истреблена прежде, чем дошла бы до неприятеля со своим грозным штыком. Она назначалась не для такого боя». Потери с обеих сторон были велики: русская армия потеряла 24–26 августа от 45 до 50 тысяч человек, а Великая армия – около 35 тысяч. Главную причину значительных потерь генерал К. Клаузевиц видел в плотности боевых порядков русской армии, объясняемых необходимостью противостоять «лобовым» атакам наполеоновских войск: «Русская армия дралась в тот день в беспримерном по тесноте и глубине построении. Столь же тесно, а следовательно, примерно так же глубоко, построилась и французская армия. Этим объясняется сильное и упорное сопротивление русских. <…> Этим же объясняются и огромные потери людьми». Вопрос о потерях сторон на сегодняшний день является дискуссионным, так же как и ответ на другой вопрос, неизменно возникающий в связи с итогами Бородинской битвы: чья победа? Ни одна из противоборствующих сторон, как известно, не признала своего поражения, напротив, в обеих армиях было немало энтузиастов, уверенных в победе именно той армии, в составе которой им выпала честь сражаться.
На наш взгляд, неправомерно делать однозначные выводы о победе Великой армии, подсчитывая «очки», как в спортивном состязании, как то: захват села Бородина, захват флешей, захват Семеновского, захват батареи Раевского, отступление с поля боя, вступление в Москву и т. д. В этом случае абсолютно не учитываются причины, побудившие обе стороны вступить в сражение, и цели, которые в нем преследовались, сопоставление планов с достигнутыми результатами. Выше уже отмечалось, что Кутузов решился на генеральную битву по причинам «нематериального характера»: прежде всего он должен был поддержать моральный дух русских воинов, требовавших сражения. Вспомним также, что ко дню Бородина Кутузов не располагал сведениями ни о «депо второй линии», ни о фланговых армиях Тормасова и Чичагова, на содействие которых он должен был особенно рассчитывать. При любом исходе битвы он не мог развить успех без подкреплений. Как бы сложно ни было для Кутузова решиться на генеральное сражение, каких бы усилий и жертв ни потребовалось от него и от начальствуемой им армии, чтобы выстоять при Бородине, однако самое тяжелое предстояло ему потом, на следующий день после битвы. Это был день, когда после невероятного подъема патриотического духа, всех подвигов самопожертвования он вынужден был отдать приказ об отступлении. День без иллюзий, когда становился понятен смысл фразы, оброненной полководцем накануне: «Французы переломают над нами свои зубы, но жаль, что, разбивши их, нам нечем будет доколачивать» 96. Что бы ни происходило вокруг него 26 августа, он не позволял себе думать об этом завтрашнем дне, от которого зависела его репутация. Он в гневе отверг и прогнал от себя генерала Л. Вольцогена, который от имени Барклая при всех заговорил с ним об отступлении, когда неприятель сбивал с позиции наше левое крыло и прорывал центр. Старый воин понимал, что в эту минуту отступать нельзя, можно только сражаться. Стоять насмерть, чтобы сохранить дух в войсках, не допустить разгрома, способного превратить его армию в толпу. Он вводил в бой все новые и новые резервы, будучи уверен, что русские должны выстоять прежде, чем он уведет их с позиции, ставшей «войскам невместною». Дальше удерживать ее за собой было невозможно, а главное, бессмысленно, так как не существовало ни одного условия, позволявшего развить успех. Он скрыл от своих соратников все расчеты и сомнения, чтобы они в бою не усомнились и чтобы «…чувство гордости быть Отечества защитником не имели славнейших примеров» 97. В отечественной историографии давно сложилась традиция: предъявлять М. И. Кутузову завышенные требования. Иностранные историки, оценивая способности русского полководца по результатам всей военной кампании 1812 года, почему-то к нему более снисходительны: «В действительности он был отличным стратегом, умелым тактиком, человеком проницательным, хитрым, настойчивым, обладал несокрушимым хладнокровием. Он блестяще проявил себя на службе Родине» 98.
Н. А. Троицкий полагает, что у Кутузова было определенное намерение защитить древнюю столицу. Исследователь пишет: «На деле Кутузов, как мы это видели(выделено мной. – Л. И.), считал при Бородине своей главной задачей „спасение Москвы“» 99. Вот этого-то мы как раз и не видели! Документы не представляют возможности однозначно судить о планах главнокомандующего русской армией при Бородине. Рапорт Кутузова от 23 августа, где фраза о намерении защищать Москву сопровождается вводными словами «не ручаюся», «может быть», «как бы то ни было», на наш взгляд, позволяет сделать вывод, что Кутузов, решившись на генеральную битву, всегда считал своей «главной задачей» сохранить боеспособную армию. Едва лишь стихли залпы орудий, Кутузов обратился с одинаковым распоряжением к Барклаю и Дохтурову: «…Решился я сегодняшнюю ночь устроить все войско в порядок, снабдить артиллерию новыми зарядами и завтра возобновить сражение с неприятелем. Ибо всякое отступление при теперешнем беспорядке повлечет за собою потерю всей артиллерии». Главнокомандующий невольно проговорился о своих замыслах, когда счел нужным объяснить соратникам не причины отступления, а, напротив, намерение атаковать! Из этого документа явствует, что русские войска в сражении выстояли, коль скоро Кутузов, по необходимости, но вопреки своей воле, готов был вновь принять сражение. 27 августа Светлейший прямо писал государю: «<…> Когда дело идет не о славе выигранных только баталий, но вся цель будучи устремлена на истребление французской армии, ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить 6 верст, что будет за Можайском, и собрав расстроенные баталиею войска, освежа мою артиллерию и укрепив себя ополчением Московским,в теплом уповании на помощь Всевышнего и на оказанную неимоверную храбрость наших войск увижу я, что могу предпринять против неприятеля(выделено мной. – Л. И.)» 100. Обратим внимание на выделенные фрагменты текста: речь идет о Московском ополчении, которого, как известно, не было, а конец фразы можно истолковать как угодно. 29 августа Кутузов, произведенный в фельдмаршалы, вновь обращается к государю: «<…> Должен отступить еще и потому, что ни одно из тех войск, которые ко мне для подкрепления следуют, ко мне еще не сближились, а именно: три полка, в Москве сформированные под ордером генерал-лейтенанта Клейнмихеля, и полки сформированные князя Лобанова…» 101Как мы видели из документов, Кутузов очень конкретен в своих требованиях, касавшихся его дальнейших действий. Но 30 августа, то есть на следующий день, он получил ответ императора, который публикуется в сборниках не по дате получения, а по дате отправления 24 августа, что создает иллюзию того, что при Бородине полководец был уже в курсе того, о чем говорилось в документе: «<…> Нахожу необходимым, дабы вы формируемых полков под ведением генерал-лейтенанта Лобанова и генерал-лейтенанта Клейнмихеля в армию не требовали на первый случай. <…> Московская сила с приписанными к ней губерниями составляет до 80000 человек, кои, не переменяя ни своего предназначения, ни одежды, могут весьма служить в армиях, даже быв размещены при регулярных полках» 102. Трудно себе представить, что должен был пережить старый полководец, прочитав ответ императора, за день до которого он отправил письмо Екатерине Ильиничне: «Я, слава Богу, здоров, и не побит, а выиграл баталию над Бонапартием. Детям благословение».
От Москвы до Красного
Знаменитый военный теоретик Карл фон Клаузевиц утверждал, что победоносная битва должна завершаться стремительным преследованием неприятеля. «Ариергард дал время всем войскам сняться с лагеря и уже после полдня последовал за ними к Можайску, не видав ни души неприятельской. Справедливо донес Кутузов в момент окончания сражения, что оно выиграно нами» 103, – вспоминал служивший при штабе А. А. Щербинин. Фридрих Великий утверждал, что после битвы армия, потерпевшая поражение, мало чем отличается от армии победившей. Битве при Бородине, результат которой был неопределенным, это высказывание соответствовало в полной мере. «Бесконечный ряд повозок, заваленных ранеными, огромная нить артиллерии, вышедшей из соразмерности с остатками армии, отдельные люди разных воротников, отыскивавшие свои полки, какое-то общее уныние после обманутых надежд, оглушенные после громового дня, отупление после таких потрясающих и торжественных ощущений; все это вместе навело на меня какое-то онемение всех чувств, почти бессмысленность. Незавидна в подобные дни судьба главнокомандующего, к тому же обязанного скрывать под личиною бесстрастия все в душе его происходящее! Кутузов должен был между Бородиным и Москвою выстрадать века целые!» – рассуждал впоследствии адъютант Ермолова П. X. Граббе 104. Беннигсен и Барклай де Толли в один голос свидетельствовали: под прикрытием арьергарда армия брела в беспорядке, что если бы неприятель атаковал, то… У истории нет сослагательного наклонения. Неприятель не атаковал, и Кутузов, по-видимому, был уверен, что этого не произойдет: «Я из всех движений неприятельских вижу, что он не менее нашего утомлен». «Война вообще есть дело такта», – говорил один из участников той битвы. Михаил Илларионович тонко чувствовал, что повышать голос и строить в стройные ряды людей, которые за пятнадцать часов битвы оглохли от грохота орудий, на глазах которых «целые полки переселялись в вечность», было бы верхом бестактности. Он не переставал благодарить за службу солдат, проходивших мимо него, отирал платком слезы при виде раненых. Он вообще часто начинал свои обращения к войскам словом «товарищи», объединявшим всех, кто служил в русской армии – и солдат, и офицеров.
А. И. Михайловский-Данилевский вспоминал: «Первого сентября рано поутру Светлейший прибыл на Поклонную гору, откуда столица представлялась со всеми своими прелестными окрестностями и бесчисленными колокольнями. Он сел, по своему обыкновению, на небольшую скамью; пехота, конница, артиллерия и ополчения медленно и в безмолвии тянулись по дороге, покрывали поля и выходили из лесов. Почетнейшие из генералов окружили главнокомандующего. Это была торжественная минута. Мы увидели здесь графа Ростопчина, который в первый раз приехал в армию. Многие из офицеров разыскивали позиции для сражения, потому что были еще в уверениях в скором времени встретиться с неприятелем, и на некоторых возвышениях возле Поклонной горы начали рыть укрепления. Но по обозрении местного положения оказалось, что оно пересекаемо глубокими и крутыми рвами, которые во время дела препятствовали бы переводить войска с одного места на другое, подкрепляя резервами ослабевшие отряды, и употреблять конницу. Позиция простиралась на четыре версты, пространство сие было слишком велико для армии, обессиленной Бородинским днем; позади оной находилась столица и Москва-река, имеющая крутые берега. Таким образом, в случае неудачи, армия была бы уничтожена и в невыгодном месте своего расположения, и во время переправы чрез Москву-реку, и при отступлении по пространнейшему городу Европы. Однако мысль пережить отдачу Москвы еще более была ужасна <…>» 105. Принц Евгений Вюртембергский, начальник 4-й пехотной дивизии, также поведал, каким ему запомнился главнокомандующий накануне оставления Москвы: «Кутузов молча слушал суждения генералов, его окружавших; нельзя было не заметить в нем душевного волнения. В самом деле, много требовалось решимости, чтобы, принимая на одного себя всю ответственность уступить неприятелю древнюю столицу империи, уступить вопреки мнению и народа, уступить после успешного, как полагали, боя, после отступления, совершенно добровольного, уступить, наконец, располагая еще войском. <…> Что касается до местности, которую занимало в это время войско, то она предсказывала поражение. Еще в 1810 году, находясь по обязанностям службы в Вильно, я пользовался расположением Кутузова, который был тогда в этом краю губернатором. Очень помню слова его, которыми он высказал свое решительное намерение – отступать. „В настоящем случае я должен положиться только на самого себя, каков бы я ни был, умен или прост“, – сказал мне Кутузов, вскакивая со скамейки, в ответ на взгляд, который устремил я на него, слыша общее разногласие» 106. Совершенно иным предстает Кутузов в Записках Ермолова: «В присутствии окружающих его генералов спросил он меня, какова мне кажется позиция? Почтительно отвечал я, что по одному взгляду невозможно судить положительно о месте, назначенном для шестидесяти или более тысяч человек, но что весьма заметные в нем недостатки допускают мысль о невозможности на нем удержаться. Князь Кутузов взял меня за руку, ощупал пульс и сказал: „Здоров ли ты?“ Подобный вопрос оправдывает сделанное с некоторой живостью возражение. Я сказал, что драться на нем он не будет или будет разбит непременно» 107.
Наиболее нелицеприятное суждение в адрес Кутузова высказал московский генерал-губернатор граф Ростопчин: «Я нашел князя Кутузова сидящим и греющимся около костра; он был окружен генералами, офицерами Генерального штаба и адъютантами, прибывшими со всех сторон и испрашивающими приказаний. Он отсылал тех и других то к генералу Барклаю, то к Беннигсену, а иногда и к квартирмейстеру полковнику Толю, бывшему его фаворитом и достойному его покровительства. Кутузов встретил меня чрезвычайно вежливо и отвел в сторону, так что мы оставались наедине, по крайней мере, с полчаса. Тут-то мне впервые случилось беседовать с этим человеком. Беседа оказалась весьма любопытна в отношении низости, нерешительности и трусливости начальника наших армий, который должен был быть спасителем отечества. <…> Он объявил мне, что решился на этом самом месте дать сражение Наполеону. Я заметил ему, что местность позади позиции представляет довольно крутой спуск к городу, – что если несколько потеснят линию наших войск, то они вперемежку с неприятелем уйдут в улицы Москвы, – что вывести оттуда нашу армию не будет никаких средств и что он рискует потерять ее всю целиком. Он все продолжал уверять меня, что его не заставят сойти с этой позиции, но что, если бы по какому-либо случаю, должен был отступить, то направится на Тверь. На замечание мое, что там не хватит продовольствия <…> у Кутузова вырвались слова: „Но ведь надо прежде всего позаботиться о севере и прикрыть его“. Он имел в виду резиденцию Императора. <…> Я спросил, не думает ли он стать на Калужской дороге, по которой направляются все подвозы из внутренних губерний? Он отвечал мне уклончиво. <…> Он стал разговаривать о битве, которую готовится дать, прося, чтобы я через день приехал к нему с архиереем и обеими чудотворными иконами Богоматери, которые он хотел пронести перед строем. <…> Затем он просил меня прислать ему несколько дюжин бутылок вина и предупредил, что завтра еще ничего не будет» 108. Даже не будучи современником тех событий, можно догадаться о чувствах Светлейшего к Ростопчину, которые он при всей вежливости почти и не скрывал. После неуместного «розыгрыша» со «100 тысячами молодцов» Михаил Илларионович поддерживал с ним разговор в соответствующем духе, не сказав ни слова правды о своих намерениях. Свидетельства генералов из «клана» недоброжелателей Кутузова основаны на догадках, домыслах и противоречат друг другу настолько, что становится очевидным, как мало он доверял своим «совместникам». Так, А. П. Ермолов сообщил: «Он (Кутузов) не остановился бы оставить Москву, если бы не ему могла быть присвоена первая мысль о том. Данная им клятва его не удерживала, не у преддверия Москвы можно было помышлять о бое, не доставало времени сделать необходимые укрепления; едва ли достаточно было, чтобы расположить армию. <…> 29-го числа августа им подписано повеление о направлении транспорта с продовольствием из Калуги на Рязанскую дорогу. Князь Кутузов рассказал мне разговор его с графом Ростопчиным и со всею простотою души своей и невинностью уверял меня, что до сего времени он не знал, что неприятель приобретением Москвы не снищет никаких существенных выгод и что нет, конечно, причин удерживать ее с чувствительною потерею и спросил, как я думаю о том? Избегая вторичного испытания моего пульса, я молчал. Но когда приказал он мне говорить, подозревая готовность обойтись без драки, я отвечал, что прилично было бы ариергарду нашему в честь древней столицы оказать некоторое сопротивление» 109. Москвич, отставной генерал екатерининского времени, князь Д. М. Волконский 31 августа записал в Дневнике: «Вечеру приехал я в армию на Фили, узнал, что князь Кутузов приглашал некоторых генералов на совещание, что делать, ибо на Поклонной горе драться нельзя, а неприятель послал в обход на Москву. Барклай предложил первой, чтобы отступить всей армии по Рязанской дороге через Москву. Остерман неожиданно был того же мнения противу Беннигсена и многих. Я о сем решении оставить Москву узнал у Беннигсена, где находился принц Вюртемберской и Олденбурской. Все они были поражены сею поспешностью оставить Москву, не предупредя никого» 110. Как видим, принц Вюртембергский в отличие от того, что он рассказывал в Записках, не сразу оценил, что «местность предсказывала поражение». Предупреждать Ростопчина об оставлении Москвы было опасно, принимая во внимание его желание предать «город пеплу».
1 сентября состоялся памятный совет в Филях. «Генерал барон Беннигсен, известный знанием военного искусства, более всех современников испытанный в войне против Наполеона, дал мнение атаковать, подтверждающее изложенное мною. Уверенный, что он основал его на вернейших расчетах правдоподобия в успехе, или, по крайней мере, на возможности не быть подавленным в сопротивлении, много я был ободрен им <…>», – вспоминал А. П. Ермолов, попавший в затруднительное положение во время создания своих Записок. Зная последующий ход событий, ему хотелось выглядеть одновременно и сторонником «битвы у стен Москвы», и тем, кто был причастен к ее оставлению неприятелю: «Военный министр призвал меня к себе, с отличным благоразумием, основательностью истолковал мне причины, по коим полагает он отступление необходимым, пошел к князю Кутузову и мне приказал идти за собою. <…> Князь Кутузов, внимательно выслушав, не мог скрыть восхищения своего, что не ему будет присвоена мысль об отступлении, и желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал к восьми часам вечера собрать генералов на совет» 111. Поразительно то, что за давностью лет Алексей Петрович уже позабыл, что главная полемика разыгралась не между Кутузовым и Беннигсеном, а между Беннигсеном и Барклаем де Толли! Более того, генерал Беннигсен в разговоре с А. И. Михайловским-Данилевским впоследствии полностью опроверг «отличное благоразумие» своего оппонента: «Что касается до Барклая, то я вывел его в люди, я был полковником и командовал Изюмским полком, в котором он был поручиком. Он тогда уже отличал себя хорошим поведением: я рекомендовал его принцу Ангальту, который взял его к себе в адъютанты, а после смерти его Барклай почти во всех походах находился под моим начальством. Он хороший исполнитель, но не имел ни малейших военных способностей („il n'avait pas le mondre genie militaire“). В начале войны 1812-го года Государь приказал мне находиться при Главной квартире. Я был свидетелем всех военных советов, но никогда не слыхал, чтобы Барклай имел собственное мнение. Надобно от природы получить дар начальствовать армиею; учением способности сей приобрести нельзя» 112. Беннигсен же опроверг мнение Ермолова о том, что Кутузов, чтобы оправдаться перед государем, был занят поиском того, на кого он смог бы свалить ответственность за оставление Москвы без боя. «Князь Кутузов решил, наконец, вопрос своей властью, высказав свое твердое желание отступать. Когда я увидел, что решение сдать Москву без боя было принято до Военного совета, что мнение, высказанное генералами, не заносилось даже в протокол и что на совет не был приглашен московский генерал-губернатор граф Ростопчин, тогда как его уверяли еще в тот день утром, что столицу будут защищать до последней крайности, то я решил уехать из совета» 113. Генерал H. H. Раевский, поддержавший мнение главнокомандующего, не сомневался, что Кутузов принял на себя бремя тяжкой ответственности: «<…> Войска наши не довольно привычны к наступательным движениям, и потому мы можем на малое только время замедлить вторжение неприятеля в Москву; что отступление после битвы чрез столь обширный город довершит расстройство нашей армии; что не от Москвы зависит спасение России; что, следовательно, более всего следует сберечь войска и что мое мнение: оставить Москву без сражения; что я говорю как солдат, но что, впрочем, князю предоставлено судить о влиянии на умы, которое произведет известие о взятии Москвы и о важности сего события в политическом отношении. Князь уже, конечно, принял свое намерение, не мое мнение решило его выбор. Он отвечал мне по-французски следующее: „Знаю, что ответственность падет на меня. Но жертвую собою для блага Отечества. Повелеваю отступить“». Князь А. Б. Голицын также сообщил подробности, касающиеся того, о чем говорил Светлейший на военном совете: «Но когда Толь подал мысль стать на Воробьевых горах параллельно дороге Калужской, чтобы избегнуть отступления городом, предполагая в том более трудностей, нежели их могло быть, Кутузов, опровергая его, сказал: „Вы боитесь отступления через Москву, а я смотрю на это как на Провидение, ибо оно спасает армию. Наполеон подобен быстрому потоку, который мы сейчас не можем остановить. Москва – это губка, которая его всосет в себя“». А. Б. Голицын засвидетельствовал досаду Кутузова на своего любимого ученика, показав, что мнения их далеко не всегда совпадали, и судить «по Толю» о замыслах и расчетах Кутузова было бы недальновидно. Свидетельства всех участников событий, пересекавшихся с фельдмаршалом в эти тягостные для него дни, рисуют перед нами сразу несколько психологических портретов Михаила Илларионовича. Совершенно очевидно, что кто-то из соратников Кутузова вызывал у него большую симпатию (H.H. Раевский, Евг. Вюртембергский), кто-то меньшую (А. П. Ермолов, М. Б. Барклай де Толли), были и такие, кто откровенно раздражал его (Ф. В. Ростопчин, Л. Л. Беннигсен), но обстоятельства складывались так, что рассчитывать на его откровенность не мог никто. Он разыграл перед ними несколько ролей, потрясая собеседников «чрезвычайным природным умом», «наивным простодушием» и даже «низостью». Окружавшие его сослуживцы были людьми страстными и пристрастными. Военный историк А. И. Михаиловский-Данилевский впоследствии засвидетельствовал показательный пример «аберрации сознания» у людей, близких к Кутузову: «Думать надобно по причинам, которые здесь не у места излагать, что Кутузов решился сдать Москву прежде, нежели о том было рассуждаемо в Военном совете в Филях, и что он совет сей собирал для того, чтобы на предбудущее время, в случае неудачного окончания войны, иметь менее ответственности. Как бы то ни было, но Беннигсен, Толь, Мишо и Кроссар уверяли меня каждый порознь, что по их совету отступили от Москвы, и дали мне честное слово, что именно по их настоянию пошел Кутузов по Рязанской дороге и оттуда на Калужскую. Бывший генерал-квартирмейстер Второй армии Вистицкий в Записках своих о сем походе, которые я имел случай читать, утверждает, что он подал о сем мысль». А ведь еще, как мы помним, были Барклай де Толли с его «Оправдательными письмами», А. П. Ермолов со своими Записками… В тот нескончаемый день 1 сентября Кутузов, вероятно, с нетерпением ожидал окончания военного совета, чтобы остаться, наконец, в одиночестве и обдумать основательно все, что ему предстояло.
Оставление Москвы, безусловно, явилось самой горестной и трагической страницей «русского похода». В числе первых, кто узнал о драматическом исходе военного совета в Филях, постановившего «уступлением» древней столицы неприятелю спасти армию, оказался адъютант М. И. Кутузова – А. И. Михайловский-Данилевский: «По окончании совещания, определение коего мне еще было неизвестно, Светлейший призвал меня к себе в избу. Я застал его, сидевшего одного подле маленького столика. „Напиши, – сказал он мне, – к графу Ростопчину, что я завтра оставляю Москву, – и когда я посмотрел на него с выражением величайшего удивления, то он с жаром сказал: – что ты на меня смотришь, разве ты не слышишь, что я тебе приказываю написать Ростопчину?“ Я не могу изъяснить чувств, мною овладевших тогда; я старался их выразить в истории моей сего похода, а здесь скажу только, что мы весь вечер ходили взад и вперед по деревне Филям, плакали, как дети, и только что не предавались отчаянию» 114. Нравственные же терзания русских офицеров – людей чести, которые не смогли остановить французов у самых стен Москвы, казалось, будут продолжаться бесконечно. За день до вступления армии Наполеона в Москву А. В. Чичерин поместил в Дневнике крик души: «Прочь печальные и мрачные мысли, прочь позорное уныние, парализующее возвышенные чувства воина! Не хочу верить злым предвещаниям, не хочу слушать досужих говорунов, которые ищут повсюду только дурное и, кажется, совершенно не способны видеть ничего прекрасного. Пусть нас предали, я еще буду сражаться у врат Москвы и пойду на верную гибель, хотя бы и для того, чтобы спасти Государя. Я не устрашусь никаких опасностей, я брошусь вперед под ядра, ибо буду биться за свое Отечество, ибо хочу исполнить свою присягу и буду счастлив умереть, защищая свою Родину, Веру и правое дело…» 115
Проникновенно описал внутреннее состояние полководца П. X. Граббе: «2 сентября наступил для Москвы в продолжение веков и для Кутузова на пределах жизни самый страшный их день. Кутузов оставлял Москву на жертву ослепленному завоевателю, на его гибель, и сам в слепоте человечества, в глубокой горести не видел парящего над собою гения России с венком бессмертия за подвиг великой решимости. Конечно, легче было, уступая общему порыву, дать под Москвой сражение и погибнуть с нею вместе. И тут была слава!» 116Как-то так повелось в отечественной историографии не особенно размышлять над тем, что должен был пережить полководец, решившийся на склоне дней на этот шаг. Его оппоненты в лице Беннигсена, Барклая, Ростопчина, Ермолова видели в его должности только сопряженные с ней почести и, конечно, с трудом переносили триумф Светлейшего в конце военной кампании. В их повествованиях Кутузов неизменно предстает бесчувственным и лживым стариком, которому ничего не стоило отдать приказ о сдаче Москвы. Без сомнения, Кутузов отдавал себе отчет в последствиях принятого им более чем непопулярного решения. Армия, с восторгом и надеждой встретившая его прибытие, вполне могла отказать ему в доверии после потери Москвы, а государь, назначив его против собственной воли, сместить с высокого поста, после чего у него уже не будет шанса оправдаться ни перед ним, ни перед Отечеством, ни перед потомством. Адъютант фельдмаршала И. Н. Скобелев вспоминал, как получил гневный и полный язвительного сарказма выговор от полководца, в присутствии которого он позволил себе бестактную выходку – тяжело вздыхать по поводу оставления Москвы: «Вы, верно, думаете, что я без вас не знаю, что положение мое именно то, которому не позавидует и прапорщик? У меня более всех причин вздыхать и плакать, но ты не смог придумать ничего хуже, как грустить перед лицом человека, с именем которого настоящий случай пройдет ряд многих веков и которому, ежели бесполезны утешения, еще менее нужны вздохи!» Светлейший мог отправить пространное письмо своим близким, где он пожаловался бы на судьбу и излил бы душу, поведав все, что он думал о начальном плане войны, о Барклае де Толли в роли главнокомандующего, о потере Смоленска, об армии, вышедшей из-под контроля военного министра, и т. д. Одним словом, поступить так, как это беззастенчиво делали его недоброжелатели в Главной квартире. Он же отправил жене 3 сентября краткую записку, из которой следует, что он не изменил себе и в этом испытании: «Я, мой друг, слава Богу, здоров и, как ни тяжело, надеюсь, что Бог все исправит» 117. Любимый адъютант Кутузова К. А. Дзичканец, принимая во внимание возраст и здоровье обоих супругов, от себя решил успокоить жену своего начальника: «Князь Михаила Ларионович, слава Богу, здоров. Новости, которые Ваша Светлость получите, не должны вас огорчать. Давно к сему надо было приучесть, Москва не наша. По нещастию нельзя было еще раз подраться. Но унывать не надо – Бог даст, будет праздник и на нашей улице. Имел бы много, что сказать Вашей Светлости. Но было б начать, в 24 томах инфолио не кончил бы – время столько нет. Пользы никакой и потом трудно. Как добрые христиане надеемся, что Бог нам поможет и все дела пойдут хорошо» 118.
Труднее, конечно, было объясняться с государем, в рапорте которому от 4 сентября Светлейший сообщал: «Хотя не отвергаю того, чтобы занятие столицы не было раною чувствительнейшею, но, не колеблясь между сим происшествием и теми событиями, могущими последовать в пользу нашу с сохранением армии, я принимаю теперь в операцию со всеми линиями, посредством которой, начиная с дорог Тульской и Калужской, партиями моими буду пересекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы, и тем самым отвращая всякое пособие, которое неприятельская армия с тыла своего иметь могла, и обратив на себя внимание неприятеля, надеюсь принудить его оставить Москву и переменить свою операционную линию» 119. Покидая Москву, Кутузов старался лишний раз не встречаться ни с населением, ни с войсками. «<…> въехав в город, обратясь к свите своей сказал: „кто из вас знает Москву?“ Я один явился. „Проводи меня так, чтоб сколько можно, ни с кем не встретились“», – рассказывал князь А. Б. Голицын, служивший при штабе главнокомандующего. Михаил Илларионович ехал верхом от Арбатских ворот по бульварам Яузского моста. Прапорщик квартирмейстерской части А. А. Щербинин рассказывал: «Я нашел Кутузова у перевоза через Москву-реку по Рязанской дороге. Я вошел в избу его по той стороне реки. Он сидел одинокий, с поникшею головою, и казался удручен» 120. Главнокомандующий недолго пребывал в уединении и вскоре показался «на людях». Князь А. Б. Голицын вспоминал: «Первый раз зарево Москвы было нам так видно; Кутузов сидел и пил чай, окруженный мужиками, с которыми говорил. Он давал им наставления, и когда с ужасом говорили они о пылающей Москве, он, ударив себя по шапке, сказал: „Жалко, это правда, но подождите, я ему голову проломаю“» 121. Государь император пока не получил от него ни строчки, на несколько дней потеряв свою армию из виду. Более того, 31 августа император направил Кутузову разработанный в Петербурге план наступательных действий, предусматривавший полное окружение и разгром неприятельских сил. Этот документ Светлейший получил раньше, чем письмо, где Александр I деликатно потребовал отчет о «причинах к столь нещастной решимости». На марше между Рязанской и Тульской дорогами главнокомандующий прочел письмо государя: «Князь Михаил Ларионович! С 29 августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 сентября получил я через Ярославль от Московского главнокомандующего печальное извещение, что вы решились с армиею оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело сие известие, а молчание ваше усугубляет мое удивление» 122. Зато государь получил письмо от графа Ф. В. Ростопчина от 8 сентября, текст которого многое сказал Александру о московском генерал-губернаторе: «Всюду каверзы. Беннигсен добивается главного начальства. Он только и делает, что отыскивает позиции в то время, когда армия в походе. Он хвастает тем, что один говорил против оставления Москвы, и хочет выпустить о том печатную реляцию. <…> Барклай подал голос за оставление Москвы неприятелю и тем, может быть, хотел заставить забыть, что, благодаря его поспешности, погиб Смоленск. Князя Кутузова больше нет – никто его не видит; он все лежит и много спит. Солдат презирает его и ненавидит. Он ни на что не решается: молоденькая девочка, одетая казаком, много занимает его. Покинув Москву, он отправился на Коломенскую дорогу, чтобы прервать сообщения неприятеля с Смоленском и воспользоваться запасами, накопленными в Калуге и Орле. Он даже думает дать сражение, но никак не решится на него. Довод у него тот, что надо сберегать армию; но если она должна все отступать, то он ее вскоре лишится. <…> Было бы необходимо для предотвращения мятежа отозвать и наказать этого старого болвана и царедворца. Иначе произойдут неисчислимые бедствия. <…> Вот другой раз общественное мнение обманулось в своем выборе. Каменский рехнулся, а Кутузов, старая баба-сплетница, потерял голову и думает что-нибудь сделать, ничего не делая» 123. Граф Ростопчин был взбешен тем, что Светлейший категорически отказывался встречаться с ним и посвящать в свои планы. Михаил Илларионович всегда считал, что «даже подушка не должна знать мыслей полководца», а уж болтливый и неуравновешенный «сумасшедший Федька», как называла Ростопчина Екатерина II, тем более не годился ему в советчики. Ростопчину казалось, что он вправе писать государю подобные письма. Более того, зная о неприязни императора к Кутузову, он считал, что этим письмом он предопределит падение Светлейшего, неожиданно просчитавшись в своих расчетах. Во-первых, Александр терпеть не мог вольностей по отношению к себе, и развязный тон письма его покоробил. Во-вторых, несмотря на продолжавшиеся многочисленные споры с Кутузовым, государь стал меняться по отношению к нему: он по-прежнему не доверял Михаилу Илларионовичу, но он научился слушать старого полководца, что явствует из письма графу П. А. Толстому: «Причина сей непонятной решимости остается Мне совершенно сокровенна, и Я не знаю, стыд ли России она принесет или имеет предметом уловить врага в сети».