Текст книги "Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941"
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
И снова о ней: о философии нищеты, о безбытности, о том, что она ничего не хочет предпринять, что она не борется со своим психозом.
– А может быть, – спросила я, – это просто у нас не хватает воображения, чтобы понимать ее правоту? Может быть, не у нее психоз, а у нас толстокожесть?
Он помотал головой.
Вечером я позвонила Анне Андреевне и пошла к ней, купив по дороге всякую еду и сирень.
Анна Андреевна была мрачна и рассеянна. Лицо желтое, глаза возбужденные, блестящие. Она пожаловалась, что Таня в исступлении и в истерике сильно бьет Валю.
– Я не могу этого слышать. У меня уже нету сил. Вчера я подошла к дверям и стала в них колотить кулаками.
Зазвонил телефон. Анна Андреевна подошла к нему и вернулась совершенно белая.
– Вы только подумайте, какой звонок! Это оттуда. Это, конечно, оттуда. Женский голос: «Говорю с вами от имени ваших почитателей. Мы благодарим вас за стихи, особенно за одно». Я сказала: «Благодарю вас» – и повесила трубку. Для меня нет никакого сомнения…[218]218
А. А. заподозрила, что «почитательница» имела в виду стихотворение «И упало каменное слово» – из «Реквиема». Оно было опубликовано в журнале «Звезда» (1940, № 3/4) и в только что вышедшем сборнике «Из шести книг». (Название «Приговор», разумеется, в рукописи, представленной в редакцию, отсутствовало. И в журнале, и в книге тоже.); № 3.
[Закрыть]
Я попыталась сказать, что сомнения все-таки возможны, но Анна Андреевна не дала мне докончить:
– Извините меня, пожалуйста! – закричала она, не сдерживаясь. – Я знаю, как говорят поклонники. Я имею право судить. Уверяю вас. Это совсем не так.
За чаем она продолжала:
– Вы понимаете, она говорила со мной холодным голосом, словно нотацию мне читала: «Ты не отдала мне 10 рублей».
Снова я попробовала сказать, что ведь это мы сами подставляем под одно стихотворение – именно «И упало каменное слово», а ей, быть может, понравилась «Сказка о черном кольце» или еще что-нибудь. Но мои слова вызвали только ярость.
– В. Г. сказал про меня нашей общей знакомой: «Мадам психует». А не следует ли предположить, что не я психую, а сумасшедшие те, кто не умеет сопоставить самые простые факты…
Она стала шепотом рассказывать мне о волоске, который, оказывается, не исчез со страницы, но был передвинут правее, пока она ходила обедать. И тут я сразу поняла, почему плакал В. Г. Возбужденнее, тревожнее, потеряннее и недоступнее слову я ее никогда не видала.
19 августа 40. Вчера вечером я снова была у Анны Андреевны.
Она спокойнее, чем накануне, аккуратнее причесана, не так возбуждена и раздражена.
Письмо от К., очень ее тронувшее[219]219
К. —?
[Закрыть].
– В молодости К. была прекрасна, как гурия, – сказала Анна Андреевна. – Самая прекрасная женщина, какую я когда-либо видела.
А я завела разговор о Москве, приготовив еще по дороге доводы в пользу поездки. Главный довод я скрыла: быть может, поездка и окажется бесплодной, но зато Анна Андреевна хоть ненадолго уедет из этой комнаты. Анна Андреевна не согласилась со мной ни в одном пункте, с железной логикой доказала мне, что ехать ей незачем, но кончила все-таки просьбой зайти в Литфонд и заказать билет. Я торжествовала.
А потом начался разговор, который мне трудно будет воспроизвести – в сущности, не разговор, а ее монолог. Я видела, что она во вспоминательном настроении, и старалась ее не перебивать, только подбрасывала иногда вопросы.
Да, но еще до монолога она прочитала мне новое:
Соседка из жалости – два квартала…[220]220
В отличие от текста, напечатанного в ББП на с. 290, мною запомнен такой вариант:
Соседка из жалости – два квартала,Старухи, как водится, – до ворот,А тот, чью руку я держала,До самой ямы со мной пойдет.И станет над ней один на свете,Над рыхлой, черной, родной землей,И позовет… Но уже не ответитЕму, как прежде, голос мой. Ныне это стихотворение печатается правильно – см. сб. «Узнают…», с. 265.
[Закрыть]
Какой в ней живет высокий дух, с каким могуществом она превращает в чистое золото битые черепки, подсовываемые ей жизнью! Вот уж воистину «из какого сора растут стихи, не ведая стыда». Тут и Таня, избивающая Валю, и беспомощный В. Г., но в стихах это уже не помойная яма коммунальной квартиры, а торжественный и трогательный час похорон.
А потом, закинув руки за голову, сидя прямо и величественно в углу дырявого дивана, очень красивая, она сказала:
– Читаю «По звездам» Вячеслава. Какие это статьи! Это такое озарение, такое прозрение. Очень нужная книга. Он все понимал и все предчувствовал. Но удивительно: при такой глубине понимания сам он писал плохие стихи. Он, конечно, поэт, и поэт замечательный, но стихи часто писал плохие. Не думайте, тут противоречия нет; можно быть замечательным поэтом, но писать плохие стихи. Читаешь его статьи и думаешь: человек, который так понимает поэзию, должен стихи писать необыкновенные. И в самом деле: в стихах та же глубина понимания, та же тонкость и прелесть образа, но – но – ритм вялый, бальмонтовский. Конечно, некоторые стихотворения и у него есть прекрасные, но они редки.
Она потянулась к креслу, взяла книгу Вячеслава Иванова и прочла мне два стихотворения. Не могу обозначить, какие: возвращаясь домой, я на улице обнаружила, что мгновенно и начисто их позабыла, хотя, пока Анна Андреевна читала их, мне они нравились. Кажется, в одном было что-то про похороны, а в другом про лампадку и мотылька.
Потом, отложив Иванова, она достала стихи Гумилева «К синей звезде». И прочитала стихотворение о лесе – «Я женщиною был тогда измучен» – строгое, чистое, сильное84.
Помолчав, она сказала:
– Я сейчас имею возможность наблюдать, как создаются воспоминания. Когда я училась в Царском, в гимназии, то двумя классами старше меня училась молоденькая девушка. Я помню, что она была смуглая и стройная и зимой ходила с муфтой. Это все, что помню о ней я. Она же теперь диктует воспоминания обо мне в каком-то кружке в ТЮЗе. Что она может вспомнить? Мне было пятнадцать лет, самая заурядная, тихая, обыкновенная гимназистка.
– Пятнадцать лет – это не так уж мало, – сказала я.
– Да нет, никакой не лицейский период, не думайте, пожалуйста.
Помолчав и закурив, она продолжала:
– Вот так и с Лермонтовым, вероятно, получилось. Он жил очень недолго. Его никто не заметил. Никто его жизни не увидал, никто не понял – такой он был или другой. А потом кинулись писать воспоминания. Людям этим было уже под шестьдесят. Они ничего не помнили и списывали друг у друга… Поэтому заниматься биографией Лермонтова очень скучно. Мне покойный ГЦёголев предложил делать вместе с ним монтаж воспоминаний о Лермонтове, вроде вересаевского. Я начала – и сразу убедилась: это очень скучно.
Я сказала, что в детстве и юности совсем не понимала, не любила Лермонтова и пришла к нему всего лишь лет пять назад. Сказала, что в детстве сильно любила Жуковского.
– Да, я сейчас перечитываю «Ундину», – отозвалась Анна Андреевна, – как это чудесно, просто прелесть. В стихах Жуковского, во всех, такой замечательный, необыкновенный, особенный звук… А к Лермонтову иногда трудно бывает подойти, потому что у него много графоманского. У него много лирических вещей неопределенной формы, неопределенного содержания; и одно без больших оснований переходит в другое. – Она улыбнулась собственным словам. – А под конец – целая вереница шедевров.
– Знаете, что я хочу вам сказать, – начала она снова, – я очень не люблю, когда нынешние пятидесятилетние дамы утверждают, будто в их время молодежь была лучше, чем теперь. Вы им не верьте. Это неправда. В нашей юности молодежь стихов не любила и не понимала. Толщу было ничем не пробить, не пробрать. Стихи были забыты, разлюблены, потому что наши отцы и матери, из-за писаревщины, считали их совершенным вздором, ни для какого употребления не годным, или, в крайнем случае, довольствовались Розенгеймом. Я очень хорошо помню, как я принесла в гимназию «Стихи о Прекрасной Даме» и первая ученица сказала мне: «И ты, Горенко, можешь всю эту ерунду прочесть до конца!» Пухленькая, беленькая, с белым воротничком и вот таким бантом в волосах – все ясно вперед на целую жизнь… Ее было ничем не прошибить. И такими были все.
Я сказала, что, быть может, в этой гимназии учились девочки одного круга.
– Вовсе нет. У нас были богатые девочки, которым в двенадцать часов лакеи из дому приносили на серебряном подносе завтраки, и бедные, дочери портных или сироты. Но стихов не любили и не знали ни те, ни другие… Подумать только, что их матери и отцы проглядели почти полустолетнюю работу Тютчева… Нет, модернисты великое дело сделали для России. Этого нельзя забывать. Они сдали страну совсем в другом виде, чем приняли. Они снова научили людей любить стихи, самая культура издания книги повысилась.
Я спросила, полагает ли она, что теперь в нашей стране любят и понимают стихи многие.
– Да, безусловно. Я вообще не знаю страны, в которой больше любили бы стихи, чем наша, и больше нуждались бы в них, чем у нас. Когда я лежала в больнице, меня попросила один раз сиделка – даже не сиделка, простая уборщица: «Вы, говорят, гражданочка, стихи пишете… Написали бы мне стишок, я в деревню пошлю…» И оказалось, что она каждое письмо оканчивает стихом, и та, которая ей пишет из деревни, – тоже. Вы только подумайте!
Было уже поздно, около двенадцати, я хотела уйти, но она меня удержала. Речь зашла о специфически женских стихах. Я сказала, что не люблю их.
– Да, есть в них неприятное… – Анна Андреевна достала с кресла какой-то сборник и показала мне стихи Шагинян, плохие и притом ужасно какие-то нецеломудренные.
– Бесстыдно, – сказала я.
– Видите ли, поэт и должен быть бесстыдным, – медленно выговорила Анна Андреевна. Она держала руку по-ахматовски: большой палец под подбородком, мизинец отставлен, а три пальца – вместе с папиросой – вытянуты вдоль щеки. (И я еще раз увидала, как неверно изображают ее руку портретисты: на самом деле никаких длинных костлявых пальцев, детская ладонь, а пальцы стройные, но маленькие.) – Поэт и должен быть бесстыдным. Но как-то иначе, не так, как она.
Потом, без всякого перехода, она заговорила о Блоке и Любови Дмитриевне.
– Какая страшная у них была жизнь! Это стало видно из Дневника, да и раньше видно было. Настоящий балаган, другого слова не подберешь. У него – роман за романом. Она то и дело складывает чемоданы и отправляется куда-нибудь с очередным молодым человеком. Он сидит один в квартире, злится, тоскует. Пишет в Дневнике: «Люба! Люба!» Она возвращается – он счастлив, – но у него в это время роман с Дельмас. И так все время. Почему бы не разойтись? Быть может, у нее было бы обыкновенное женское счастье… Нет, я вообще и всегда за развод, – закончила она многозначительно.
Я даже рот раскрыла от этого совпадения и рассказала о своих постоянных спорах с Тусей, которая очень сложно, умно, интересно и, однако, для меня неубедительно объясняет, почему можно и нужно «сохранять семью», несмотря на другую любовь.
– Нет, нет, я всегда за развод, – повторила Анна Андреевна. – Очень тяжело оставаться вместе после того, как уже был конец. Получается балаган, вот как у нас в квартире, – она легонько постучала в стенку Николая Николаевича.
Я спросила, была ли Любовь Дмитриевна красавицей.
– Что вы, Л. К., с такой спиной! Она не только не была красива, она была ужасна! Я познакомилась с ней, когда ей исполнилось тридцать лет. Самое главное в этой женщине была спина – широченная, сутулая. И бас. И толстые, большие ноги и руки. Внутренне же она была неприятная, недоброжелательная, точно сломанная чем-то… Но он всегда, всю жизнь видел в ней ту девушку, в которую когда-то влюбился… И любил ее… Впрочем, в Дневнике, говорят, есть страшные о ней строки – Орлов их не напечатал, – мне говорили люди, читавшие рукопись… Дельмас я видела в самый момент их романа, она вместе со мной выступала в Доме Армии и Флота. Порядочная, добрая, но неумная. Она была веснушчатая, рыжая, с некрасивым плоским лицом, но с красивыми плечами, полная… (Он, по-видимому, любил, чтобы у женщин было всего много.) Очаровательная была Валентина Андреевна[221]221
Щёголева.
[Закрыть], я очень дружила с ней, не то чтобы красивая, но прелестная… У Волоховой были прекрасные черные глаза… Любовные письма Блока очень благородны; мне Валентина Андреевна показала одно: «Все, что осталось от моей молодости, – Ваше»…85
Я заговорила о том, что многие любовные стихи Блока страшны отсутствием в них любви, – если понимать под любовью доброту, нежность; самый корень слова, самая основа его – в его чувстве утрачены. «Мне искушенье тебя оскорбить» – любви в этом искушенье нету.
– Да, пожалуй, – согласилась Анна Андреевна. – Помните: «Опять звала бесчеловечным»86. И вот это отсутствие любви, о котором вы говорите, видно более всего в «Снежной маске»… Тут уж одни костяшки стучат…87 Я полагаю, Блок вообще дурно, неуважительно относился к женщинам. У меня никогда не было и тени романа с Блоком (я очень удивилась, я всегда думала, что «мой знаменитый современник»[222]222
Строка из стихотворения «Покорно мне воображенье» – БВ, Четки; № 50.
[Закрыть] – это он), – но я кое-что знаю случайно о его романах… Мне рассказывали две женщины в разное время историю свою с ним – в сущности, одну и ту же… Обе молодые и красивые… Одна была у него в гостях, поздно, в пустой квартире… другая – в «Бродячей собаке»… Обе из породы женщин-соблазнительниц… А он в последнюю минуту оттолкнул их: «Боже… уже рассвет… прощайте-прощайте…»
– Ну, эти истории дурно характеризуют скорее их, чем его, – сказала я.
– Да, конечно… Но, встречаясь постоянно с такими вот дамами, он научился неуважительно думать обо всех подряд.
Я принялась излагать ей свою любимую теорию необходимости развода.
Анна Андреевна согласилась, сделав некоторые оговорки.
– Бывают случайные измены, а потом опять все склеивается, но это редкость… Бывает также, что из-за детей не расходятся… Но я-то думаю, что и детям развод родителей чаще бывает полезен, чем вреден. А вот этакие наслоения жен, – она снова легонько постучала в стену Николая Николаевича, – это уже совсем чепуха.
Я рассказала ей об одной женщине, портнихе, от которой муж не может уйти, потому что она, чуть он за чемодан, покушается на самоубийство.
– Ну, это часто бывает, – презрительно отозвалась Анна Андреевна. – И поверьте, она уж теперь всю жизнь будет висеть на нем. Я знаю таких: бросается в пруд, ходит мокрая, потом сушится, потом опять бросается… Это уж на всю жизнь, тут ничего не поделаешь..
Она говорила бесстрастно и сухо, но мне сейчас же вспомнились давешние слова Владимира Георгиевича о преступлении, через которое он не в силах перешагнуть.
– Мы прожили с Николаем Степановичем семь лет. Мы были дружны и внутренне многим обязаны друг другу. Но я сказала ему, что нам надо расстаться. Он ничего не возразил мне, однако я видела, что он очень обиделся. Вот это стихотворение о лесе, что я вам прочитала, это обо мне… Тогда он только что вернулся из Парижа после своей неудачной любви к Синей Звезде. Он был полон ею, – и все-таки мое желание с ним расстаться уязвило его… Мы вместе поехали в Бежецк к бабушке взглянуть на Леву. Мы сидели на диване, Левушка играл между нами. Коля сказал: «И зачем ты все это затеяла». Это было все… Согласитесь, на этом ничего не построишь, – прибавила она с грустью, – этого мало, не правда ли?… – И, помолчав: – Я нахожу, что мы слишком долго были женихом и невестой. Я в Севастополе, он в Париже. Когда мы поженились в 10-м году, он уже утратил свой пафос…
Я не перебивала, молчала, и она, погасив папиросу, заговорила снова:
– Странно, что я так долго прожила с Николаем Николаевичем уже после конца, не правда ли? Но я была так подавлена, что сил не хватало уйти. Мне было очень плохо, ведь я тринадцать лет не писала стихов, вы подумайте: тринадцать лет![223]223
Утверждение объясняется запальчивостью: таких периодов жизни, когда А. А. вообще не писала стихи, у нее не было. Правда, в иные годы писала она менее обычного. Во время брака с Луниным Ахматовой написано, по приблизительному подсчету, около тридцати стихотворений, в частности такие, как: «И ты мне все простишь», «Здесь Пушкина изгнанье началось», «Если плещется лунная жуть», «Тот город, мной любимый с детства», «Привольем пахнет дикий мед», «Последний тост», «Уводили тебя на рассвете», «Одни глядятся в ласковые взоры»; была также начата и почти окончена поэма «Русский Трианон» и др. Об этом см. т. 2 и т. 3 моих «Записок».
[Закрыть] Я пыталась уйти в 30-м году. Ср.[224]224
Вячеслав Вячеславович Срезневский? Муж Валерии Сергеевны?
[Закрыть] обещал мне комнату. Но Николай Николаевич пошел к нему, сказал, что для него мой уход – вопрос жизни и смерти… Ср. поверил, испугался и не дал комнаты. Я осталась. Вы не можете себе представить, как он бывал груб… во время этих своих… флиртов. Он должен все время показывать, как ему с вами скучно. Сидит, раскладывает пасьянс и каждую минуту повторяет: «Боже, как скучно… Ах, какая скука»… Чувствуй, мол, что душа его рвется куда-то… Я целый год раскручивала все назад, а он ничего и не видел… И знаете, как это все было, как я ушла? Я сказала Анне Евгеньевне при нем: «давайте обменяемся комнатами». Ее это очень устраивало, и мы сейчас же начали перетаскивать вещички. Николай Николаевич молчал, потом, когда мы с ним оказались на минуту одни, произнес: «Вы бы еще хоть годик со мной побыли».
Она засмеялась, и я тоже. Смеялась она легко и беззлобно. Как будто рассказывала не о нем, не о себе.
– Потом произнес: «Будет он помнить про царскую дочь» – и вышел из комнаты. И это было все. Согласитесь, что и на этом ничего не построишь… С тех пор я о нем ни разу не вспомнила. Мы, встречаясь, разговариваем о газете, о погоде, о спичках, но его, его самого я ни разу не вспомнила[225]225
Во время войны, в эвакуации, в Ташкенте, весною 1942 года, А. А. подучила от Н. Н. Пунина из Самарканда (куда он был эвакуирован вместе с Академией художеств) большое покаянное письмо. Мне она прочла его 22 апреля 1942 г., сказав, что ответит прощением.
Письмо Н. Н. Пунина к Ахматовой ныне напечатано. См.: «Ахматова. Ардис», с. 78, а также журнал «Наше наследие» (1988, № 4, с. 108).
Если судить по одной из «Северных элегий» («Так вот он – тот осенний пейзаж»), Николай Николаевич имел обыкновение называть Анну Андреевну по-лермонтовски: «морской царевной». (Она плавала необыкновенно, см. с. 42, 210 и 228–229.) Вот почему в минуту разрыва он произнес на прощанье последнюю строку лермонтовского стихотворения «Морская царевна»: «Будет он помнить про царскую дочь».
[Закрыть].
Было уже два. Мы условились, что завтра я поговорю в Литфонде о билете и потом позвоню ей. Я ушла, радуясь что хоть ненадолго отвлекла ее от ее главной боли.
22 августа 40. 20 числа я была в Литфонде и заказала для Анны Андреевны билет на 24-е. Сообщила ей об этом оттуда же по телефону и уехала на дачу. Сегодня привезла ей с дачи свое пальто, потому что ехать ей не в чем. Она поблагодарила, но от билета, по словам ее, решила отказаться: ехать незачем. Я оставила ей пальто и ушла.
25 августа 40. Приехав с дачи, я позвонила Анне Андреевне. Оказалось, она все-таки уехала в Москву.
31 августа 40. Сегодня утром звонок: «Говорит Ахматова. Лидия Корнеевна, я уже вернулась и жажду возвратить вам ваше пальто».
Я отправилась по лютому дождю.
Лежит – опять лежит! Опять – толстое одеяло без простыни, разметанные по подушке волосы, потом роскошный – но порванный по шву – китайский халат…
Прежде чем рассказать о своих хлопотах, Анна Андреевна рассказала, что была в Переделкине у наших, что К. И. читал ей переводы из Уитмена.
– Они великолепны, – сказала Анна Андреевна.
Ехала она туда, по словам ее, очень удачно: попала в одно купе с женою Федина, которая сразу же на машине доставила ее в Переделкино. Ее поразило и, конечно, обрадовало, что Фадеев принял ее очень любезно и сразу сделал все, от него зависящее. (Все последние дни перед отъездом она твердила: «Фадеев меня и на глаза не пустит».) Поражена также тем, что Фадеев и Пастернак выдвинули ее книгу на Сталинскую премию.
– Я пробыла на даче два дня[226]226
У кого? – из записи не видно. Но, по словам М. С. Петровых, – у Пастернака. – Примеч. 1968 г.
[Закрыть]. Когда мне надо было ехать в Москву, К. И. устроил меня в машину с Виктором Финком. Ехали: Финк, шофер, я и молодая женщина, редактор Детиздата, которая была у К. И. по каким-то редакционным делам. И всю дорогу до Москвы она мне рассказывала, как несколько лет тому назад она украла мои книги у знакомых, а теперь 6 часов стояла в очереди, и им выдавали номерки. Я этот рассказ уже наизусть знаю, я его слышала из стольких уст, что, мне кажется, он просто на мне наклеен.
– К. И. рассказывал мне о Дневнике Любови Дмитриевны. Говорит, такая грязь, что калоши надевать надо. А я-то еще жалела ее, думала – это ее юный дневник. Ничуть не бывало, это теперешние воспоминания… Подумайте, она пишет: «Я откинула одеяло, и он любовался моим роскошным телом». Боже, какой ужас! И о Блоке мелко, злобно, перечислены все его болезни.
Я спросила, как поживает Борис Леонидович.
– Неважно. Хуже, чем когда я приезжала в Москву в прошлый раз. Тогда он был в упоении от успеха «Гамлета». А теперь хмурый. Говорит, что наладился было стихи писать, но не пришлось. «Сначала Зина собиралась в Крым (у старшего мальчика что-то в легких)… потом огурцы поспели… надо было бочки запасать… бочки парить…» Честное слово, так и сказал: парить бочки.
Я спросила, по-прежнему ли он сердит на К. И.
– Да, пожалуй, еще сердит. Все за «Гамлета», конечно. Я ведь говорила вам: никто из литераторов не свободен от профессиональной болезни. Вот и он тоже. Только мне одной все равно, как кто относится к моим стихам. Николай Иванович о книге моей высказался так: «Ну какая это книга! И зачем она вам нужна! Ни к чему». – Она рассмеялась. – Но я ведь не стала за это его меньше любить.
На столе лежала ее фотография, из новых, мною еще невиданная. Из последней московской серии. Отличная. Измученное лицо, опущенные глаза.
Анне Андреевне она тоже нравится.
– Тут уже все есть, все видно, – повторила она несколько раз. – А то другие меня заставляют делать веселое лицо – какая-то маска…
Когда я поднялась, она вдруг сказала:
– Не пойму, как дать знать Владимиру Георгиевичу, что я приехала. Может быть, вы будете так добры позвонить ему…
И в ответ на мое обещание прибавила:
– Сама я туда не звоню.
Я спросила, хорошо ли она ехала обратно.
– Прекрасно. Ну, разумеется, заснула на два часа позже всех, а проснулась на два часа раньше, но все-таки спала. А то ведь обычно у меня в вагоне сплошная белая ночь.
Она очень обрадовалась тем игрушкам, которые я привезла от Люши детям, серьезно и долго рассматривала их, училась заводить и пускать прыгать по полу лягушку, соображала вслух, что кому: что Малайке*, что Вове, что Вале.
5 сентября 40. Я вела себя по-хамски. Анна Андреевна позвонила мне 2-го и просила прийти, но я уже условилась с Татьяной Александровной и потому пообещала Анне Андреевне прийти 3-го88. Но и 3-го не пришла. У Танечки поднялась температура, я застряла на даче. Сегодня она опять позвонила, застав меня в городе. И мы сговорились на сегодняшний вечер.
Встретила она меня вяло, бледная, усталая, с Вовочкой на руках. Родители ушли в кино; он мокрый, она не может найти другие штанишки. Базедова, по ее словам, у нее обострилась, и нога болит… Пришел Валя, разыскал штанишки, унес Вову. Она немного оживилась.
Малайка – детское прозвище Ани, внучки Николая Николаевича, дочери Ирины Николаевны Пуниной.
– Была у меня на днях поклонница. Вот бы вы посмотрели! Показательная поклонница, можно сказать. Девочка семнадцати лет, прелестная, хорошенькая, из какого-то киевского литературного кружка. Что она говорила! Боже мой, что она говорила!
– Неужели глупее той, из Публичной библиотеки? – спросила я.
– Куда! Та перед нею Иммануил Кант. Она задала мне два оглушительных вопроса. Первый: «У вас, наверное, была очень интересная жизнь… в молодости». Я ответила, что о собственной жизни судить не могу. Второй вопрос был таков: «Правда ли, что существуют две ваши статуэтки и обе в Париже, так как вы – акмеистка?» Что за галиматья! Им там что-то сказали про акмеизм, и она все перепутала.
– Стихи читала? Какие?
– Читала. Никакие. Семнадцатилетние.
Я осведомилась у Анны Андреевны, понравилась ли ей «Форель».
– В этой книге все от немецкого экспрессионизма. Мы его не знали, поэтому для нас книга звучит оглушительной новостью. А на самом деле – все оттуда. Как это ни странно, а в книге много служебного, словно подписи под картинками… Мне понравился «Лазарь» и отдельные стихи, например то, которое и вам так нравится: «По веселому морю летит пароход». Впрочем, конец там неприятный – о двухлетках[227]227
А. А. имеет в виду строки:
Скоро люди двухлетками станут совсем,Заводною заскачет лошадка. См.: «Панорама с выносками», «Выноска третья» («Форель разбивает лед»).
[Закрыть]. Очень тяжелое впечатление оставляет непристойность… Во многих местах мне хотелось точек… Это уж очень на любителя: «практикующие балбесы». Кузмин всегда был гомосексуален в поэзии, но тут уж свыше всякой меры. Раньше так нельзя было: Вячеслав Иванов покривится, а в двадцатые годы уже не на кого было оглядываться… Быть может, Виллону это и удавалось как-то, но Михаилу Алексеевичу – нет. Очень противно.
Потом Анна Андреевна сообщила мне скверную новость: Таня предупредила, что со следующего месяца не станет кормить ее обедами.
Видя мое огорченное лицо, она сказала:
– Быть может, Лунины разрешат своей домработнице варить мне обед.
Быть может! Будь проклята эта квартира.
10 сентября 40. Вчера вечером, поздно уже, когда я собиралась ложиться, вдруг телефонный звонок: Владимир Георгиевич. Расстроенным голосом, торопясь, произнес:
– Анна Андреевна очень просит вас прийти. Это очень, очень надо. Вы можете? Вы придете? Ну, слава Богу.
Я отправилась. Было уже около одиннадцати. Дождь; мокрый черный асфальт блестит осенне и кинематографически.
Анна Андреевна в кресле возле стола, в белом платке поверх халата, строгая, спокойная, тихая, мрачная. Я еще раз про себя подивилась тому, как человек может быть таким совершенным и таким выраженным. Хоть сейчас в бронзу, на медаль, на пьедестал. Статуя задумчивости – если задумалась, гнева – если разгневана.
Когда я вошла, передо мной сидела сама тоска. Но скоро это переменилось.
– На днях у меня был А. с женой[228]228
А. —?
[Закрыть]; он теперь заведует Домом кино. Предложил мне вечер. Вы понимаете, что в силу целого ряда обстоятельств это предложение мне приятно. Я сказала: сейчас не могу, больна, а в конце октября согласна, но сама читать буду лишь в гомеопатических дозах. Чернявский будет читать – вы его не слышали? Прекрасно читает! Надо будет только подобрать для него стихи не от женского имени89. Потом кто-то будет петь, потом я прочту пять– шесть вещей.
Я спросила, хватает ли у нее обычно голоса на выступлениях.
– Когда слушают хорошо, всем голоса хватает, – ответила она.
Я рассказала ей о холуйской статье Б-ой[229]229
?
[Закрыть].
– Вот из-за этого-то я и перестала заниматься Пушкиным… Кроме того, мне было тяжело от грызни между пушкинистами. Вечером благополучно уснешь, а утром увидишь, что тебе за ночь руку или ногу отъели… Цявловский и то стучал на меня кулаком по столу. В работе над «Золотым петушком» мне повезло: книга оказалась в библиотеке Пушкина. А то они мне ни за что не поверили бы. Цявловский кричал мне, что это русская сказка, чем доказал только свое невежество, потому что сюжеты всех русских сказок давно известны наперечет, их можно все перебрать, как бусы на нитке… И в русских сказках такого сюжета нет[230]230
Речь идет о работе А. А. «Последняя сказка Пушкина» – ОП, с. 10.
[Закрыть].
Разговор перешел на Достоевского.
Я сказала, что люблю его сильно, но перечитываю редко: очень уж тяжелое чтение.
– А мне в последнее время он представляется почти идиллическим, – сказала Анна Андреевна. – Я вот теперь в Москве перечла «Подростка». Ах, какая вещь!
Но все это совсем не страшно. К реальной действительности это отношения не имеет. Это все стороны его души – и только. В действительности ничего такого никогда не было и не бывает.
Я сказала, что не люблю Тургенева.
– Мелко у него все, люди мелкие и события, и сам он мелковат, – сказала Анна Андреевна.
Потом:
– Когда я была у Корнея Ивановича, его позвали по какому-то делу, он извинился и минут на двадцать ушел, дав мне Гончарова, чтобы я почитала пока. Помните рассказ Гончарова о том, как Тургенев его обворовал? Конечно, там много бреда, но когда читаешь – понятно все-таки, что в основе лежит истина.
Затем, сообщив мне очень торжественно и многозначительно, что Лозинский переводит уже двадцатую песню «Ада», она рассказала:
– Знаете, во Флоренции хранится подлинное завещание отца Беатриче. Из этого завещания явствует, что звали ее вовсе не Беатриче, а Биче. Исследователи долго не понимали, почему Данте дал ей другое имя. Но оказалось, это был рыцарский средневековый обычай – воспевать даму под условным, вымышленным именем. Ведь если употребишь ее настоящее имя, можно получить железной перчаткой по лицу.
Я поднялась, но она сказала умоляюще:
– Я сейчас поставлю чайник. Вы не можете себе представить, как быстро он закипит!
Она вскочила с кресла и воткнула вилку в штепсель необыкновенно быстрым и гибким движением.
– Правда, у меня к чаю один только сухарь, да и тот черствый. Ни у кого не бывает такого плохого угощения, как у меня.
За чаем она снова рассказывала мне о Москве, в частности, о Николае Ивановиче.
– Он сейчас в какой-то новой орбите… Теперь он бритый, подтянутый и даже эскалаторов метро перестал бояться – а раньше это было такое мученье… Та дама, в чьей орбите он находился прежде, теперь отлучена от стола и ложа. Мне выпало на долю подавать ей первую психическую помощь. Я посоветовала ей воздвигнуть в сердце мавзолей угасших чувств и отойти без объяснений… Я по себе знаю, что в подобных случаях следует поступать только так. Он, несомненно, в новой орбите: он и со мной стал другим. Очень обрадовался мне, был внимателен, но всё совсем, совсем не так, как прежде. Удивляться нечему – живем в разных городах, видимся редко.
Постучался и вошел Николай Николаевич. Почесывая макушку, он спросил:
– Аня, у вас нет 15 рублей?
– У меня 50.
– Ну, дайте 50. Я пытался продать книги, но не вышло.
– Все сейчас пытаются продавать книги, и у всех не выходит… Была сегодня Ольга, взяла 50 рублей: она пыталась продать книги и у нее не вышло…[231]231
Ольга – Ольга Федоровна Берггольц. О ней см. «Записки», т. 2.
[Закрыть] Возьмите, пожалуйста.
Николай Николаевич взял, поблагодарил, почесал голову и вышел.
Анна Андреевна рассказала, что собирается выкупить у Тани свою книгу за 100 рублей.
– Как? Неужели она вам так не отдаст? Ведь она получила ее от вас даром.
– Ничего не получила, а просто вошла в комнату и сама взяла, когда тут стопочка лежала на стуле. А теперь говорит, что отдала бы мне, пожалуй, за 100 рублей.
Ну, квартирка!
7 сентября 40. Вчера я позвонила вечером Анне Андреевне и попросила разрешения прийти. По дороге купила пирожных. У нее сидела Лотта. Долго уверяла Анну Андреевну, будто безумно ее боится. Но по ее развязности и остротам этого заметно не было.
Скоро она ушла.
Анна Андреевна рассказала мне: «закрыл лицо руками». И о Расине:
– Расин умер оттого, что король ему не ответил на поклон. Он был в силе, а потом кто-то оттер его. Чтобы проверить свои акции, он пошел к мессе и стал на положенное ему место. Дождался выхода короля. Поклонился ему, а тот не ответил. Тогда Расин пошел домой, лег в кровать и к вечеру скончался[232]232
Кто закрыл лицо руками и с кем случилось нечто подобное тому, что случилось с Расином, – вспомнить не могу.
[Закрыть].
Нынче всю ночь она читала Данта, сравнивая его с французским подстрочником.
– То есть это не подстрочник; современники, вероятно, принимали его как великолепный перевод. Я узнала многое, о чем прежде и представления не имела. Например: как известно, Гюго возмущался, что Дант назвал свою поэму «Божественной». Но, оказывается, он так ее никогда не называл. Просто «Комедия», а «Божественной» ее назвали другие-Итальянцы считают, что вся итальянская поэзия выросла из «Комедии». Конечно, это так. Но вот что интересно: у Данта все было домашнее, почти семейное. А у Петрарки, у Тассо все уже стало общим, отвлеченным, потеряло домашность. Такой же породы – домашней, семейной – был у нас Маяковский.
Мы сидели в полутьме, а за стеной все время раздавался пьяный голос. Постепенно я поняла, что этот пьяный голос учительствует: обучает ребенка писать. Это Женя[233]233
Смирнов; Вадин и Бовин отец.
[Закрыть] учит Валю. Голос озверелый, темный…
Анна Андреевна прочитала мне три стихотворения С.[234]234
С. —?
[Закрыть] Я ей сказала, что очень странно из ее уст слышать чужие стихи, что они приобретают интонацию ее стихотворений.
– Да, да, мне это уже говорили. В Цехе поэтов, бывало, меня для потехи заставляли читать Некрасова:
Он твои пленительные взоры
……………………………………
Все отдаст за плоские рессоры…
Некрасов читал, конечно, совсем не так. Все очень смеялись.
Стихи С. мне понравились: чистые, тютчевские. Оказалось, автору за сорок. Я спросила, давно ли он пишет: стихи редко ведь начинают писать в зрелом возрасте (прозу сколько угодно). По этому поводу мы заговорили о поразительно раннем развитии Лермонтова.
– Мальчиком он написал «Ангела» и «Русалку», – сказала Анна Андреевна, – «Русалка плыла по реке голубой». Вы подумайте только!.. «Если бы у меня был такой сын, я бы плакала»…