Текст книги "Записки об Анне Ахматовой. 1938-1941"
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
По Невскому я проводила ее до угла Садовой. Мы молчали – жара мешала говорить. Улицу Анна Андреевна перешла, держась за мой рукав, вздрагивая и озираясь, хотя было пустовато. Подошел ее трамвай. Я стояла и смотрела, как она поднялась по ступенькам, вошла, схватилась за ремень, открыла сумку… В старом макинтоше, в нелепой старой шляпе, похожей на детский колпачок, в стоптанных туфлях – статная, с прекрасным лицом и спутанной серой челкой.
Трамвай как трамвай. Люди как люди. И никто не видит, что это она.
20 июля 39. Вчера весь вечер я провела у Анны Андреевны.
Она лежит. Но уверяет, что здорова.
Меня уговорила сесть в кресло, куда до сих пор садиться я остерегалась.
– У него, правда, ножки нет, – сказала Анна Андреевна, – но вы не обращайте внимания, это не беда, стоит только подставить вон тот сундучок.
Я подставила сундучок, села, и после обычных – «что у вас?» – «а у вас что?» – началась, как всегда, «1001 ночь».
Я призналась, что не люблю Мопассана. И была осчастливлена ответом, что и она его терпеть не может.
– Особенно мерзки большие вещи. Да и рассказы. Я только один рассказ люблю – тот, где человек сходит с ума 14. Противно, что он на всех портретах подает себя мускулистым, а сам издавна паралитик. Так и в рассказах.
Потом мы заговорили о Прусте, и она час целый излагала мне содержание романа «Альбертина скрылась».
Покончив с Альбертиной, Анна Андреевна вскочила и накинула черный халат. (Он порван по шву, от подмышки до колена, но это ей, видимо, не мешает.) Пили крепкий чай с хлебом – больше нет ничего, даже сахару, и я обругала себя, что не принесла его.
На серебряных чайных ложечках выгравировано маленькое перечеркнутое – €к. «Это я так пишу», – объяснила Анна Андреевна.
Мне захотелось поближе рассмотреть шкатулку, которая издали меня всегда занимала. Она сняла ее с этажерки. Шкатулка дорожная, серебряная, ручка входит внутрь крышки. Рядом со шкатулкой стоит маленькая трехстворчатая иконка, а рядом с иконкой – камень и колокольчик. Под колокольчиком оказалась чернильница, очаровательная, тридцатых годов прошлого века. (Колокольчик – это ее крышка.) Тут же пустой флакон из-под духов.
– Понюхайте, правда, нежный запах? Это – «Идеал», духи моей молодости.
Посмотрев на Анну Андреевну сбоку, я спросила:
– Вас никто не лепил?
– Есть статуэтка работы Данько, но она не у меня. Один скульптор собирался было лепить меня, но потом не пожелал: «Неинтересно. Природа уже все сделала»15.
Она снова легла. Начала рассказывать всякие истории, перескакивая с предмета на предмет, с имени на имя. Спросила, слышала ли я о Палладе?
– Нет.
– Даже не слышали? Это можно объяснить только вашей сверхъестественной молодостью. Она была знаменита. Браслеты на ногах, гомерический блуд. Один раз при мне она сказала своей приятельнице: «У меня была дивная квартира на Моховой. Ты не помнишь, с кем я тогда жила?»16
Я ее стала расспрашивать о Ларисе Рейснер – правда ли, что она была замечательная?
– Нет, о нет! Она была слабая, смутная. Однажды я пришла к ней в Адмиралтейство – она жила там, когда была замужем за Раскольниковым. Матрос с ружьем загородил мне дорогу. Я послала сказать ей. Она выбежала очень сконфуженная… Поразительно она умерла: ведь одновременно умерли ее мать и брат, тоже от брюшного тифа. Мне кажется, тут что-то неладное в этих смертях.
Я спросила: была ли Лариса так красива, как о ней вспоминают?
Анна Андреевна ответила с аккуратной методической бесстрастностью, словно делала канцелярскую опись:
– Она была очень большая, плечи широкие, бока широкие. Похожа на подавальщицу в немецком кабачке. Лицо припухшее, серое, большие глаза и крашеные волосы. Все.
Почему-то разговор коснулся Ольги Берггольц.
– Она раньше часто ко мне бегала. Очаровательно хорошенькая была. Джокондовская безбровость ей очень шла. А потом она вдруг изменилась. Наклеила брови. И стала жандармом в юбке. И сразу подурнела – вы заметили?
Я упомянула о хорошей фотографии с альтмановского ее портрета, которую я видела у одной своей знакомой.
Она об Альтмане не подхватила, но, помолчав, произнесла:
– У меня всегда была мечта, чтобы муж повесил над столом мой портрет. Но никто не повесил – ни Коля, ни Володя, ни Николай Николаевич. Он только теперь повесил, когда мы разошлись. То есть положил на стол под стекло мою карточку и дочери17.
Ушла я поздно. Анна Андреевна попросила меня непременно прийти завтра с утра. Глаза умоляющие.
Я приду[32]32
Назавтра ей предстояло идти в тюремную очередь с передачей.
[Закрыть].
21 июля 39. Я пришла с утра, как обещала.
Анна Андреевна сидит на диване, молчаливая и прямая. Молчит – тяжело, внятно. Мы ждали какую-то даму, с которой должны отправиться вместе[33]33
Отправлялись мы в «Кресты». Это одна из старейших и огромнейших тюрем Петербурга: пятиэтажное здание, построенное в форме креста (Арсенальная набережная, 5).
[Закрыть].
Напряжение передалось и мне. Я тоже смолкла. Не зная, чем заняться, я начала перелистывать Байрона, лежавшего сверху, – толстый, растрепанный английский том.
– Не смотрите, пожалуйста, картинки, – с раздражением сказала мне Анна Андреевна. – Они ужасные. Одну я даже выдрала, видите?
– Да, они сильно оглупляют текст, – согласилась я.
– А у Байрона и без того ума не слишком много.
Пришла ожидаемая дама. Тоненькая, старенькая,
все лицо в мелких морщинках. Углы узкого рта опущены. Не поздоровавшись со мною и даже, видимо, не заметив меня, она сразу сообщила Анне Андреевне о Г[34]34
О чьем-то аресте – чьем, не помню.
[Закрыть].
Анна Андреевна закрыла лицо ладонями. Маленькие детские ладони.
Нам пора было идти.
– Познакомьтесь: Ольга Николаевна – Лидия Корнеевна, – вдруг сказала Анна Андреевна на лестнице18.
Как только мы ступили на крыльцо, мы едва не были убиты досками, которые кто-то вышвыривал из окна лестницы. Они пролетели мимо наших голов и с грохотом упали у ног. Мы вернулись внутрь и долго там стояли. Грохочущая гора досок перед дверью росла.
Наконец швырянье кончилось. Мы перешли через гору, помогая друг другу. Вышли на Фонтанку.
А дальше все такое знакомое, как узор на обоях. С той только разницей, что с каждым разом «змея» все короче[35]35
Тюремные очереди в 1939 г. были несравненно короче, чем в 1937–1938 гг. Не сутками мы в них стояли, а лишь часами.
[Закрыть].
И вот уже все позади. Но мы еще там. Мы сидим с Анной Андреевной на скамейке, более похожей на жердочку. Ольга Николаевна встретила знакомую и отошла. И Анна Андреевна вдруг зашептала, наклоняясь ко мне:
– Ее сын – Левин брат… Он только на год моложе Левы. У него совсем Колины руки19.
29 июля 39. Вчера днем я забегала к Анне Андреевне, у нее Владимир Георгиевич и Ольга Николаевна. Пьют чай с хлебом. Я не раздевалась, присела на минутку. Они стали меня расспрашивать – и я рассказала[36]36
Я рассказала об очередной неудаче в наших хлопотах о Матвее Петровиче. Мы продолжали хлопотать, не зная, что он уже расстрелян.
[Закрыть]. Если я не говорю, если я одна, я плачу редко. Но говорить мне нельзя: голос обрывается в плач.
Все сделали вид, что ничего не заметили. Но Анна Андреевна, провожая меня до дверей и прощаясь, спросила:
– Когда можно к вам прийти? Можно, я приду завтра?
(Я до сих пор не знаю: она непосредственно, от природы добра или это благородный ум, высокоразвитый эстетический вкус заставляют ее совершать добрые поступки?)
Сегодня она пришла вечером. У меня была Зоечка[37]37
Зоя Моисеевна Задунайская. О ней см. 20.
[Закрыть]. Мы пили чай. Анна Андреевна разговаривала легко, свободно, светски. Я спросила у нее, где и как она училась.
– В гимназии в Царском, потом несколько месяцев в Смольном, потом в Киеве… Нет, гимназию я не любила и институт тоже. И меня не очень-то любили.
– В гимназии, в Царском, был со мной случай, который я запомнила на всю жизнь. Тамошняя начальница меня терпеть не могла – кажется, за то, что я однажды на катке интриговала ее сына. Если она заходила к нам в класс, я уж знала – мне будет выговор: не так сижу или платье не так застегнуто. Мне это было неприятно, а впрочем, я не думала об этом много, «мы ленивы и нелюбопытны». И вот настало расставание: начальница покидала гимназию, ее куда-то переводили. Прощальный вечер, цветы, речи, слезы. И я была. Вечер кончился, и я уже бежала вниз по лестнице. Вдруг меня окликнули. Я поднялась, вижу – это начальница меня зовет.
Я не сомневалась, что опять получу выговор. И вдруг она говорит:
– Прости меня, Горенко, я всегда была к тебе несправедлива.
Скоро Зоечка ушла; Анна Андреевна, вскочив со стула, рассказала о Коле. Она была ужасно возбуждена[38]38
А. А. рассказала мне, что Левин приятель, студент Ленинградского университета, Коля Давиденков – арестованный в одно время с Левой – выпущен из тюрьмы. О Николае Сергеевиче Давиденкове см. с. 43–45 этого тома, а также 25
[Закрыть].
Я начала ей рассказывать о нашей детгизовской эпопее, о провокациях Мишкевича, о его штуках с моим Маяковским.
Она замахала на меня рукой:
– Не надо, не надо, не терзайте меня21.
Потом предложила почитать мне стихи. Прочитала «И упало каменное слово» и «Годовщину веселую празднуй»[39]39
«И упало каменное слово» – «Реквием» – начальная строка стихотворения «Приговор» – БВ, Тростник; № 3. В советских изданиях до 1987 г. «Приговор» печатался без заглавия и без ссылки на «Реквием». Впервые в качестве стихотворения из «Реквиема» «Приговор» был напечатан сначала в журнале «Октябрь» (1987, № 3), а позднее, в более точном варианте, в журнале «Нева» (1987, № 6). «Годовщину веселую празднуй» – в окончательном варианте «Годовщину последнюю празднуй» – БВ, Тростник; № 4.
Стихотворение «Приговор» в то время, когда я его впервые услышала от Анны Андреевны, кончалось не так, как впоследствии:
Я давно предчувствовала это:День последний и последний дом.
[Закрыть]. Спросила: какое мне больше нравится?
Я не была в состоянии ответить на этот вопрос: я была слишком счастлива. Что я дожила до этого. Что я это слышу. И слишком несчастна.
Не добившись от меня никакого толку, Анна Андреевна сказала:
– Про свои старые я знаю все сама, словно они чужие, а про новые никогда ничего, пока и они не станут старыми.
Потом все было, как повелось: я иду ее провожать, на улице пьяные, при переходе она вцепляется мне в рукав и боится сделать шаг, Занимательный вход и кромешная тьма на лестнице.
– Ем я теперь только тогда, когда меня кормит Ольга Николаевна, – сказала Анна Андреевна. – Она как-то меня заставляет.
9 августа 39. Сегодня, когда я была у Анны Андреевны, я заметила на стене маленькую картинку. Очаровательный рисунок карандашом – ее портрет. Она позволила мне снять его со стены и рассмотреть.
Модильяни.
– Вы понимаете, его не интересовало сходство. Его занимала поза. Он раз двадцать рисовал меня.
Он был итальянский еврей, маленького роста, с золотыми глазами, очень бедный. Я сразу поняла, что ему предстоит большое. Это было в Париже. Потом, уже в России, я спрашивала о нем у всех приезжих – они даже и фамилии такой никогда не слыхали. Но потом появились монографии, статьи. И теперь уже все у меня спрашивают: неужели вы его видели?
Об Олдингтоне:
– Он какой-то первый ученик.
Я призналась, что меня раздражает фрейдизм, что я во Фрейда не верю.
– Не скажите. Я многого не понимала бы и до сих пор в Николае Николаевиче, если бы не Фрейд. Николай Николаевич всегда стремится воспроизвести ту же сексуальную обстановку, какая была в его детстве: мачеха, угнетающая ребенка. Я должна была угнетать Иру. Но я ее не угнетала. Я научила ее французскому языку. Все было не то – при ней была обожающая мать, вообще все было не то. Но он полагал, что я ее угнетала.
«Вы никуда не ходили с ней». Но я и сама никуда не ходила… Какие нежные письма девочка писала мне!
Я осведомилась, как обстоят дела с ее переездом.
– Вы думаете, они мне мешают? Нисколько.
Я спросила о хозяйстве.
– Домработница иногда приходит. Раз в пять дней. Варит мне курицу. А когда ее нет, я варю себе картошку. Если Владимир Георгиевич должен зайти ко мне после работы – тогда я стряпаю что-нибудь основательное, бифштекс например.
Анна Андреевна взяла из кучи книг, лежавших в кресле, толстую тетрадь, переплетенную в черное, и протянула мне, пояснив:
– Это то, что мне вернули. Друзья отдали ее в переплет. И я теперь пишу на пустых страницах[40]40
Вернули – по-видимому, из какой-то редакции
[Закрыть].
Я раскрыла. Два перечеркнутых штампа: один – 1928, другой – 1931 (кажется). Стихи переписаны на машинке. Чьи-то пометки красным и черным карандашом. Подчеркнуто: «закрыв лицо, я умоляла Бога». Подчеркнуто слово «поминальный». Перечеркнуты стихотворения: «Чем хуже этот век предшествующих», «Все расхищено, предано, продано», «Ты – отступник: за остров зеленый»[41]41
Все пометки носят явно цензурный характер. «Закрыв лицо, я умоляла Бога» – строка из стихотворения «Памяти 19 июля 1914» – БВ, Белая стая; «Так что сделался каждый день поминальным днем» – строка из стихотворения «Думали: нищие мы» – № 22; «Чем хуже этот век предшествующих? Разве» – № 5. Последние два стихотворения, а также «Ты – отступник: за остров зеленый» не перепечатывались в Советском Союзе около пятидесяти лет и появились снова лишь в 1976 году в книге, подготовленной к печати академиком В. М. Жирмунским. См.: ББП, с. 84, 143 и 133.
«Все расхищено, предано, продано» – БВ, Anno Domini; № 40.
[Закрыть]. Пока я перелистывала тетрадь, Анна Андреевна стояла у меня за стулом. Мне это было неприятно, я смотрела кое-как. Успела увидеть мне неизвестное стихотворение, кончающееся строкой:
– но тут Анна Андреевна захлопнула тетрадь и снова сунула ее в кучу книг в кресле.
Не помню как, разговор коснулся стихов Николая Степановича.
– Самая лучшая его книга – «Огненный Столп». Славы он не дождался. Она была у порога, вот-вот. Но он не успел узнать ее. Блок знал ее. Целых десять лет знал.
– Кстати, из дневников Блока сделалось ясно, что он очень холодно, недоброжелательно относился к людям. Там еще многое вычеркнуто – о Менделеевых, о Любе.
На прощание она сказала:
– Я прочитала книжку вашего мужа. Какая благородная книга. Я таких вещей не читаю, а тут прочла, не отрываясь. Прекрасная книга…22 Можно, я дам ее Владимиру Георгиевичу?
10 августа 39. В 11 часов утра я пришла к ней, как обещала. Она была готова и ждала меня[43]43
Я провожала Анну Андреевну на Константиноградскую, 6, в пересыльную тюрьму: разрешена была вещевая передача.
[Закрыть]. Я взяла чемодан с бельем, она – сумку с башмаками. Я спросила, почему она не сошьет мешок.
– Я не умею шить.
Мы пошли к цирку. На залитой солнцем площади ждали трамвая. Лошадь везла дрова.
– Дрова, которых у меня нет, – сказала Анна Андреевна. – Их некуда положить. Весь сарай доверху занят дровами Николая Николаевича.
Я спросила, как она думает, нарочно ли Николай Николаевич делает ей неприятности.
– Нет, не нарочно. Он даже был сконфужен, когда сообщил мне, что для моих дров места нет. «Понимаете, Аня, оказывается, наши дрова занимают сарай до самого верха!»
Подошел наш трамвай. Повезло: мы обе сидели, пристроив вещи на коленях.
– Я уверена, что плавать нельзя разучиться, – сказала Анна Андреевна. (Я не сразу поняла, почему она заговорила о плаванье, но скоро догадалась.) – Я однажды приехала в Разлив и заплыла далеко-далеко. Николай Николаевич испугался, звал меня, а потом сказал мне: «Вы плаваете, как птица».
Мы в эту минуту ехали по Жуковской.
– Вот там, напротив, была лепная конская головка, – указала мне подбородком в окно Анна Андреевна. – Это единственный памятник Ленинграда, воспетый Маяковским. Тут он расхаживал, ожидал и страдал. В день его смерти я пришла сюда. На моих глазах скалывали лепную головку23.
Чем ближе подъезжали мы к месту нашего назначения, тем она становилась мрачнее и молчаливее. Выйдя из трамвая, сразу вцепилась мне в рукав.
Все было, как всегда.
28 августа 39. В последние десять дней многое надо было записать, но в спешке я не записывала. Постараюсь припомнить теперь.
Кажется, это было 14-го, днем – раздался телефонный звонок. Пока Анна Андреевна не назвала себя, я не понимала, кто говорит – так у нее изменился голос. – «Приходите». – Я пошла сразу. Анна Андреевна объявила мне свою новость еще в передней. «Хорошо, что я так и думала», – добавила она[44]44
Новость – известие о предстоящей отправке Левы на север и о свидании с ним… А. А. просила меня срочно раздобыть теплые вещи для сына.
[Закрыть].
Мы побыли минутку у нее в комнате. Я соображала, куда и кому звонить. Анна Андреевна была такая, как всегда, только все разыскивала в сумочке чей-то адрес, и видно было, что она все равно не найдет его. По телефону мне удалось довольно быстро условиться о шапке, шарфе, свитере. Все, кому я звонила, сразу, без расспросов, понимали все. «Шапка? Шапки нет, но не нужны ли рукавицы?» Сапоги, сказала Анна Андреевна, в сущности, есть: они гостят у кого-то из друзей. Мы отправились за сапогами вместе (Анна Андреевна не могла объяснить мне, куда ехать). Долго ехали в троллейбусе. Разговоров по дороге я не помню. Дверь открыл нам высокий носатый молодой человек[45]45
Коля Давиденков.
[Закрыть]; она сообщила ему свою новость; он кинулся куда-то вглубь по коридору, и оттуда раздался женский вскрик: «Что ты говоришь!» Маленькая женщина провела нас в комнату, мещански убранную, потом в столовую. Анна Андреевна пыталась выпить чаю, но не могла. Оказалось – сапоги в починке. Молодой человек – Коля – обещал «выбить их из сапожника мигом», потом объявил мне, что завтра зайдет за мной в 8 часов утра.
Я увела Анну Андреевну. По дороге я читала ей стихи Мирона Павловича. Они ей понравились24.
Судьба послала нам троллейбус мгновенно. Мы сошли у цирка. На мосту Анна Андреевна сказала мне:
– Август у меня всегда страшный месяц… Всю жизнь…
Я проводила ее до дому. Обычно, прощаясь, она говорит, наклоняя голову: «Спасибо вам», а тут сказала:
– Я вас не благодарю. За это не благодарят.
Вечером того же дня, забежав в разные места, я снова приехала к ней – и не одна, а с Шурой[46]46
То есть с Александрой Иосифовной Любарской.
[Закрыть]. Мы привезли все-все! так счастливо! И сапоги уже тоже стояли на месте. У окна шила какая-то мне незнакомая дама. Шура тоже принялась шить. Анна Андреевна была тихая, отсутствующая, уже погруженная в свое завтра. Делать она ничего не делала и плохо слышала то, что мы ей толковали. Вопросы задавала по нескольку раз одни и те же. Я скоро ушла – торопилась к Люше, а Шура осталась. (Я же все равно шить не умею.) Провожая меня, Анна Андреевна сказала у двери:
– А завтра мне еще надо хорошо выглядеть.
– Вы это можете?
– Я всю жизнь могла выглядеть по желанию: от красавицы до урода.
На следующее утро, ровно в восемь, ко мне вбежал запыхавшийся Коля. Мы решили по дороге зайти к Анне Андреевне, чтобы сговориться точнее. Коля шагал так быстро, что я задыхалась. У Анны Андреевны был Владимир Георгиевич. Мы условились с ней о встрече там, во дворе пересылки, и отправились. Началась жара. Коля тащил мешок. С трамваем повезло, мы добрались быстро. Во дворе, где в прошлый раз были только я да Анна Андреевна, сейчас толпою клубилась очередь. Главный вопрос здесь: что можно? Вещи принимала заляпанная веснушками злая девка с недокрашенными рыжими волосами. Когда пришел наш черед, я спросила: «Нужно ли писать имя и адрес того, кто передает? Или только того, кому передают?» – «Нам нужен адрес, кто передает; адрес «кому» – мы и без вас знаем», – злорадно ответила рыжая.
Получив квитанцию, мы решили пойти на Невский, выпить воды и на всякий случай купить для Анны Андреевны в аптеке какие-нибудь сердечные капли. У выхода со двора мы ее встретили. Она была в аккуратно выглаженном белом платье, с чуть подкрашенными губами.
– Уходите? – спросила она с испугом.
Мы объяснили, что сейчас вернемся, и вложили ей в сумочку квитанцию.
Без конца длился этот окаянно-жаркий день в пыльном дворе. Пытка стоянием. Одному из нас удавалось иногда увести Анну Андреевну из очереди куда-нибудь прочь, посидеть хоть на тумбе; другой в это время стоял на ее месте. Но она из очереди уходила неохотно, боялась: вдруг что-нибудь… Молча стояла. Мы с Колей иногда оставляли ее одну и уходили посидеть на бревнах, сваленных возле самых железнодорожных путей. Коля на моих глазах с ног до головы покрылся сажей. По лицу у него текли черные ручьи; их он оттирал, как прачка, локтем. Наверное, и я сделалась такая же. Он, видно, славный человек, думающий, смелый и немного смешной25. Рассказал мне все о себе, о Леве, а начался наш разговор с таких его слов: «Главное, что я понял: никому нельзя верить и никому ничего нельзя рассказывать». Плохо, значит, понял? Или сразу почувствовал ко мне доверие, как и я к нему? Что поделаешь, мы люди, а тягу людей друг другу верить нельзя, по-видимому, разрушить ничем… Я нашла возле бревен чурбан, и Коля, отдуваясь, притащил его Анне Андреевне. Она согласилась ненадолго присесть. Я смотрела на ее четкий профиль среди неопределенных лиц без фаса и профиля. Рядом с ее лицом все лица кажутся неопределенными.
К четырем часам я непременно должна была спешить домой, к Люше, чтобы отпустить Иду, и я ушла со смятенным сердцем, оставив Анну Андреевну на Колином попечении, утешая себя мыслью, что он, видно, надежный друг[47]47
Люше было в то время уже семь дет. Причина, почему я не могла оставлять ее дома одну ни на минуту, была в том, что в Митиной комнате сначала жил Катышев, работник НКВД, в дни отдыха от своих работ всегда пьяный, а после поселилась его сестра – профессиональная проститутка.
[Закрыть].
В последующие дни она дважды заходила ко мне без звонка и не заставала дома. (Я была впопыхах, в бегах: тысяча дел перед отъездом в Москву.)
Наконец, накануне отъезда я вырвалась к ней – это было 17.VIII, а может быть, 18-го.
Она лежала. У нее болит спина и омертвели три пальца на левой ноге. (Со мной это случалось – полтора года назад – и не один раз.)
– Сейчас уже ничего, – сказала мне Анна Андреевна, – а когда я вернулась оттуда в тот день, ноги отекли так сильно, что я сняла туфли и по Занимательному двору шла в чулках.
Я осмелилась сказать:
– Надо будет вам собой заняться.
Она поморщилась.
– Только, пожалуйста, сейчас об этом не говорите.
Она поднялась, села за стол между двумя подсвечниками (свечи не горели, был ясный день) и принялась переписывать стихи[48]48
Кажется, я везла в Москву «Музу» – «Когда я ночью жду ее прихода»; БВ, Тростник; № 6.
[Закрыть].
– Теперь прочтите, – сказала она, окончив, – и расставьте, пожалуйста, запятые.
Запятые оказались в полном порядке, но в двух местах пропущены слоги.
Желая отрезать от листка лишнюю бумагу, Анна Андреевна принялась искать разрезательный нож. Подняла крышку большой шкатулки, стоящей на столике у окна. Я подошла поближе. В шкатулке лежал гребень – тот, знаменитый, с анненковского портрета, который был на ней, когда она читала стихи памяти Блока и я видела ее в первый раз. И множество фотографий – детских. На одной рядами стоят дети; в первом ряду – девочка в коротких штанишках.
– Это я на гимнастике. В Гунгербурге. Я так хорошо помню этот день.
Потом прелестная десятилетняя наголо остриженная девочка. Удивительные очертания головы, и овал лица уже совершенно ахматовский.
Зато вот ей шестнадцать-семнадцать лет – и ничего ахматовского. Совсем не она. Что-то неопределенно-девическое.
Она развязала розовую марлю. Там лежали яйца, расписанные черной тушью. Три. И четвертое – розовое с какими-то восточными буквами.
– Это мне Володя подарил. Тут нарисованы земля, небо, море. А это Левушка подарил на Пасху.
Она нашла разрезательный нож, снова увязала яйца в марлю и захлопнула шкатулку.
Потом надписала конверт.
18 августа вечером я уехала в Москву.
26-го я вернулась. Времени не было ей позвонить. Но вчера, возвращаясь из библиотеки, я, нос к носу, столкнулась с Колей.
– Анна Андреевна в больнице!
– Что случилось?
– У нее воспаление челюсти.
В какой больнице – он не знал. К счастью, вечером мне позвонил Владимир Георгиевич. Мы условились, что завтра я пойду ее навещать. Но не пришлось: сегодня, пока я была в библиотеке, позвонил кто-то от ее имени и просил передать, что она уже дома.
Днем мы пошли к ней с Люшенькой. Накупили сластей, а еще взяли с собой детские книжки и игры, которыми она уже давно просила меня снабдить Валю и Шакалика[49]49
Мальчики соседей, Смирновых: лет шести-семи Валя и полуторагодовалый Вова, которого почему-то называли Шакаликом. А. А. их очень любила.
Когда во время войны, в эвакуации, в Ташкенте, до Анны Андреевны дошли слухи, будто один из них – Вова – умер, она посвятила его памяти стихотворение «Постучи кулачком, я открою» – БВ, Седьмая книга. (На самом деле умер от голода не Вова, а Валя.)
[Закрыть]. Я покричала под окном – она жаловалась, что звонка иногда не слышит. Из-за Люшеньки мы довольно долго поднимались по лестнице. Она ждала нас на верхней площадке у своих дверей.
– Какие милые гости к нам идут! – сказала она, увидев Люшу.
В черном халате и почему-то с помолодевшим лицом. (Я вспомнила блоковское:
Оно от мук помолодело,
Вернув бывалую красу.)
У нее в комнате – Ольга Николаевна. Какая-то веселая, пополневшая – видно, появилась надежда[50]50
Действительно, сына ее скоро выпустили.
[Закрыть]. Анна Андреевна привела мальчиков, и они, под Люшиным руководством, занялись кубиками, расположившись на стуле у окошка. Анна Андреевна была очень приветлива и ровна, но я видела, что она еле держится. Сидя очень прямо на диване, она рассказывала:
– Когда меня привезли в больницу, я была как из-под грузовика вынутая: подбородок опух, спина не гнется, ноги опухли…
– Мне говорил потом Владимир Георгиевич, что доктор удивлялся моему терпению. А когда же мне было кричать? До – не больно; во время операции – щипцы во рту, не крикнешь; после – уже не стоит.
Встала, наклонилась к ребятам. Терпеливо помогла им сложить из кубиков картинку «Князь Гвидон и лебедь» (игра «Сказки Пушкина»). Я опять увидела, с каким напряжением она держится на ногах.
Мы простились, условившись, что на днях она приведет мальчиков к Люше смотреть волшебный фонарь.
У двери она сказала мне своим ровным, душераздирающим голосом:
– Спасибо вам.
5 сентября 39. Я опять пошла к Анне Андреевне с Люшей, но решила Люшу оставить в саду на скамеечке – пусть подышит! – и подняться одной. У Люши с собою был «Том Сойер». Она обещала спокойно ждать меня ровно полчаса. «А дольше не надо. Ладно, мам? Дольше не надо».
На лестнице я нагнала Ольгу Николаевну с корзиночкой; она несла Анне Андреевне обед.
Мы пошли вместе.
– Вот, несу ей еду. Сама она ничего себе не готовит, а домработница является только в выходной день.
Анна Андреевна лежала на своем дырявом диване, укрытая ватным одеялом.
– Вот так, когда лежу на спине, – сказала она, – чувствую себя хорошо. А чуть повернусь или встану – голова кружится.
Ольга Николаевна налила уже бульон в чашку. Но для рыбок и помидоров нужны были вилки.
– Знаете, Анна Андреевна, я нигде не могу найти вилок.
Анна Андреевна встала, поискала где-то в горке среди ваз и красивых чашек.
– Нет, тут их не может быть, я сама видела их в кухне.
Пошла в кухню, вернулась – нет.
– Пропали! Вот так у нас всё, все предметы. Их надо пасти, а чуть перестанешь пасти – сейчас исчезнут.
Недавно у нас мыльница пропала. Ее все видели, Анна Евгеньевна видела ее утром до ухода на службу. Я хотела передать ее Левушке, но она исчезла. Вот так у нас всё26.
Мои полчаса истекли, и я ушла.
9 сентября 39. У меня грипп. Вчера меня навестила Анна Андреевна. Нарядная! На руках перстни, на груди брошь, на шее – ожерелье.
Прочитала о смерти[51]51
«К смерти» – «Реквием», 8; № 7.
[Закрыть].
– У меня, кроме каверн во всех легких, еще, наверное, и миньерова болезнь, – сказала Анна Андреевна. – Когда-то специалисты мечтали наблюдать хоть одного больного. Теперь таких больных много. Стоит мне двинуться, повернуть голову – головокружение и тошнота. Когда я иду по лестнице, передо мною бездна.
Я спросила, что она сейчас читает.
– Болотова.
Потом рассказала очень смешно, как чьи-то малыши, которым «Осип»[52]52
Осип Мандельштам.
[Закрыть] подарил свою детскую книжку, попросили его:
– Дядя Ося, а нельзя ли эту книжечку перерисовать на «Муху-Цокотуху»?
Почему-то, не помню почему, мы заговорили о человеческой бестактности. Анна Андреевна рассказала: на днях пришла телеграмма Анне Евгеньевне от Николая Николаевича. Анны Евгеньевны нет, она в отъезде.
– Я, – говорит Анна Андреевна, – позвонила брату Николая Николаевича. Тот пришел, прочитал телеграмму: Николай Николаевич, через Анну Евгеньевну, просит у брата 200 рублей. А денег у брата нет. Я ему предложила свои. Он взял и послал их от собственного имени. На другой день пришла телеграмма, адресованная мне: «Поблагодарите Сашу».
Она рассказала это, смеясь.
– И со мной переписывается человек, который на прощание сказал мне: «Выдайте мне расписку, что я отдал вам все ваши вещи»[53]53
См. примеч. на с. 199 и отдел «За сценой»:1
[Закрыть].
Она поднялась. Я хотела одеться и проводить ее, но она не позволила: «У вас жар».
Остановилась у двери:
– Вы заметили? Я сегодня при всех регалиях. Вот это розовый коралл. А это перстень двадцатых годов прошлого века, его мне Оленька подарила. А это – древний перстень из Индии, тут мужское имя и надпись: «Сохрани его Господь». А это (указала на брошь) – подписной Рикэ, головка Клеопатры.
16 сентября 39. Вечером я была у Анны Андреевны.
Она лежала на диване, одетая, но под одеялом.
Оказывается, Владимир Георгиевич водил ее к доктору – по поводу пальцев ноги, – и доктор велел ей лежать.
– Это не гангрена, как опасался Владимир Георгиевич, это – травмоневрит.
Возле нее на стуле – томик Бенедиктова, подаренный Лидией Яковлевной Гинзбург27.
– Знаете, у него, оказывается, были и хорошие стихи, под конец, под старость… Безо всяких Матильд.
И она прочла мне вслух «Бессонницу» и еще кусочек из какого-то стихотворения о елке: начало банальнейшее, а потом хорошо.
На электрической плитке кипел суп.
– Ольга Николаевна ушла и поручила мне за ним смотреть, – сказала Анна Андреевна. Встала, долила в суп воды и попробовала включить чайник.
– Он у нас не всегда действует, а только иногда… Ну, включись, включись, ну, пожалуйста, – сказала она шепотом чайнику, наклонившись над ним.
Я тоже очень хотела, чтобы чайник включился, потому что на этот раз, как умная, принесла с собой печенье, сахар, пирожные.
– Теперь вы ведите здесь культурный образ жизни, – сказала мне Анна Андреевна, – а я пойду на кухню хозяйничать.
Пока ее не было, я перелистывала Бенедиктова. За одной стеной женщина рычала на ребенка, ребенок плакал. За другой слышался оживленный голос новой жены Николая Николаевича.
– Ольга Николаевна ушла в гости, и я боюсь, что мы не услышим звонка. Он у нас тоже так: то действует, то не действует.
Мы сели пить чай.
Анну Андреевну позвали к телефону: Ольга Николаевна извещала, что вернулась ночевать к знакомым, потому что, поднявшись к Анне Андреевне, не дозвонилась – звонок не производил никакого звука.
Провожая меня, Анна Андреевна вышла на площадку, чтобы проверить звонок: он звонил вовсю.
– Вот что значит жить в Доме Занимательной Науки, – сказала она.
27 сентября 39. Я лежу. Чем-то больна – не разбери-пойми.
Анна Андреевна звонила несколько раз, хотела прийти. Я ее все не пускала: еще заразится. Да и сама она не совсем здорова. Но сегодня она все-таки пришла. Плохая, темная, глаза ввалились, морщины вокруг рта обозначились резче.
Николай Николаевич вернулся:
– Ходит раздраженный, злой. Всё от безденежья. Он всегда плохо переносил безденежье. Он скуп.
Слышно, как кричит в коридоре: «Слишком много людей у нас обедает». А это всё родные – его и Анны Евгеньевны. Когда-то за столом он произнес такую фразу: «Масло только для Иры». Это было при моем Левушке. Мальчик не знал куда глаза девать.
– Как же вы все это выдерживали? – спросила я.
– Я все могу выдержать.
(«А хорошо ли это?» – подумала я.)
Пришла Рахиль Ароновна28. Анна Андреевна оживилась и заговорила о другом.
– Меня приглашают на брюсовский юбилей. Выступить с воспоминаниями.
– Но ведь вы – как и я – его не любите, кажется? – спросила я.
– Лично с ним я не была знакома, а стихов его не люблю и прозы тоже29. В стихах и Гелиоглобал, и Дионис – и притом никакого образа, ничего. Ни образа поэта, ни образа героя. Стихи о разном, а все похожи одно на другое. И какое высокое мнение о себе: культуртрегер, европейская образованность… В действительности никакой образованности, перевел эпиграф к пушкинскому «Пажу»: «Это возраст херувима» – вместо Керубино! Писал статьи о теории поэзии и вдруг в письме проговорился: «собираюсь прочесть «Art poetique» Буало»… Да как же смел писать, не прочитав? Образованность! А письма какие скучные. Я читала его письма к Коле в Париж. В них, между прочим, он настойчиво рекомендует Коле не встречаться с Вячеславом Ивановым: хотел, видно, сохранить за собой подающих надежды из молодых. А Вячеслав Иванов умница, великолепно образованный человек, тончайший, мудрейший. Через некоторое время Коля написал Брюсову: «Познакомился с Вячеславом Ивановым и только теперь понимаю, что такое стихи…»30. По дневнику видно, какой дурной был человек. Одна запись: «Под видом массажа крутил руки брату».
А брат был болен. Гадость какая! И зачем это записывать? Он полагал, что он гений, и потому личное поведение несущественно. А гениальности не оказалось, и судиться пришлось на общих основаниях31. Административные способности действительно были большие. Но и только. Для русской культуры он человек несомненно вредный, потому что все эти рецепты стихосложения – вредны.
Она произнесла эту речь оживленно, энергично, из вежливости обращаясь главным образом к застенчивой и упорно молчавшей Рахили Ароновне.
Потом рассказала, что отбирает стихи для издательства, но нехотя, медленно…
– Я не в силах. Ставим с Люсей крестики. Пока что я перечеркнула все ранние. Я их терпеть не могу[54]54
«с Люсей» – с Лидией Яковлевной Гинзбург. О ней см. 39.
[Закрыть].
Я машинально побарабанила рукой по стене. Она сказала: