355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Чарская » Приютки » Текст книги (страница 12)
Приютки
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:28

Текст книги "Приютки"


Автор книги: Лидия Чарская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Глава шестая

– Дети, на молитву! Резкий голос Павлы Артемьевны звучит как-то по-особенному сегодня; торжественно, решительно и многозначительно в одно и то же время. В душном, спертом воздухе длинной, но узкой спальни словно нависла какая-то темная грозовая туча. Как перед бурей. Торжествующие глаза надзирательницы вскользь пробежали острым взглядом по становившимся в пары воспитанницам и продержались несколько дольше и значительнее на личике Наташи.

Обычно свежее, яркое и спокойное Наташино лицо с нежными ямками на щеках, со смеющимися черными глазами, с независимо поднятой вверх горделивой головкой, прикрытой, как и у прочих приюток, белой косынкой, спокойно и весело по своему обыкновению. Байковый платок небрежно покрывает плечи.

– Поправь платок! Что за испанский плащ себе придумала, – сердито говорит надзирательница и отворачивается от Румянцевой с недовольным видом.

Не говоря ни слова, Наташа поправляет платок, а за ним косынку, слишком низко сдвинувшуюся над бровями.

С вечера она ее не снимала, в ней и спала, в ней и мылась поутру, жалуясь, что ей холодно голове.

Остальные воспитанницы, тоже в платках и косынках на головах, чинно становились в пары, шлепая туфлями, грубо сделанными из козлиной кожи по общему образцу.

На обычно бледном личике Дуни легли желтые тени и от бессонной ночи, и от душевных переживаний последних суток, которые никак не могли улечься в ее кроткой душе.

Чинно, в полной тишине и молчании спустились из спальни вниз девочки и вошли в залу. Там уже ждали их к молитве старшеотделенки. Поближе к образу стояли стрижки.

У Фенички, заменившей в качестве регента вышедшую из приюта и поступившую уже на место Марусю Крымцеву, было нынче изжелта-бледное лицо и красные от слез веки. Всю ночь проплакала Феничка, думая о строжайшем из приютских наказаний, предстоящем ее кумиру. Несмотря на вчерашнюю отповедь Наташи, пыл Феничкиного обожания к ее «предмету» не уменьшился ни на йоту… Экзальтированная, увлекающаяся, успевшая изломаться в нездоровой атмосфере тайком прочитанных романов девушка искренно воображала себе какую-то особенную любовь к подруге.

Совсем иначе чувствовали себя среднеотделенки. Не говоря уже о Дуне, замиравшей от ужаса при одной мысли о том, что должно было открыться сейчас же после молитвы, и о неизбежных последствиях нового проступка ее взбалмошной подружки (Дуня трепетала от сознания своего участия в нем и своей вины), и все другие девочки немало волновались в это злополучное утро. До безумия было жаль им их общую любимицу… Многие из них даже всплакнули тишком. Да и старше– и младшеотделенкам было не по себе… Публичное наказание почти взрослой девочки являлось редким, исключительным случаем в стенах N-ского приюта. И уже вследствие одной такой необыденности происшествия было жутко, помимо всех прочих переживаний…

После общей молитвы, пропетой старшими, и пожеланий доброго утра вошедшей в зал начальнице девочки, большие и маленькие, выжидательно устремились на нее взорами, и снова что-то гнетущее, остро-больное и тяжелое повисло над всеми этими головками в белых коленкоровых косынках, с тревожным выражением на юных детских личиках.

Екатерина Ивановна вышла на середину залы.

Она чувствовала себя едва ли не хуже детей. Каждое, самое простое, обыкновенное наказание вроде стояния за черным столом в углу, или исполнения двойной работы, налагаемой на провинившихся, болезненно отзывалось в ее сердце, мягком, снисходительном и гуманном.

Накануне она всеми силами старалась умилостивить свою разгневанную помощницу, прибежавшую к ней с жалобою на «дерзкую» девчонку.

– Я или она! Я или она! – кричала накануне разгневанная Павла Артемьевна. – Или вы дадите разрешение на публичное наказание виновной – разрешите остричь ее, или я уйду из приюта, и нога моя никогда больше не переступит ваш порог!

Павлой Артемьевной, несмотря на ее чрезмерную суровость и несправедливость по отношению к воспитанницам, Екатерина Ивановна Нарукова дорожила более всех других помощниц надзирательницы приюта. Бесподобно изучившая искусство кройки и шитья, вышиванья гладью, мечения, словом, все рукодельные работы, Павла Артемьевна сумела стать первой необходимостью учебного ремесленного заведения, превосходно поставив в нем дело ручного швейного труда. Без нее, казалось, было немыслимо дальнейшее существование приюта.

Поневоле доброй и мягкой начальнице оставался один выбор: дать свое согласие наказать Наташу и тем обеспечить дальнейшее присутствие суровой надзирательницы в приютских стенах.

Болезненно морщась и больше обыкновенного щуря свои близорукие глаза, после непродолжительной паузы госпожа Нарукова обратилась с речью к воспитанницам…

– Дети! – прозвучал ее тихий, симпатичный голос. – Одна из вас сильно провинилась перед уважаемой всеми нами Павлой Артемьевной. Одна из вас позволила себе дерзость, которая не подлежит прощению. Вы сами убедились воочию, как груба, непослушна и резка была с вашей наставницей воспитанница Наталья Румянцева. Помимо вчерашнего, самого дикого и грубого из ее поступков, она периодически раздражала всеми уважаемую наставницу постоянным неповиновением и резкими ответами на все замечания и выговоры Павлы Артемьевны… Затем, она умышленно пренебрегала уставами приюта. Каждая из вас должна быть чисто одета, гладко причесана и иметь вполне скромный и приличный вид. Вы все – дети бедных родителей или круглые сироты и должны готовить себя к суровой трудовой жизни, к постоянному труду ради куска насущного хлеба. Взгляните на Наташу Румянцеву. Разве она поступала так, как должна была поступать? Эти размашистые манеры, эти вечно растрепанные волосы, этот задорный, не соответствующий ее положению будущей труженицы вид. Разве все это хорошо? Прилично? Правда, воспитанная в не совсем подходящих ее званию и положению условиях в своем раннем детстве, она несколько выбита из колеи, ей труднее, нежели всем вам, остальным, вступать в нашу приютскую жизнь, но ведь и мы все шли к ней навстречу, мы, чем могли, облегчали ей ее жизнь здесь, стараясь снисходительнее относиться к ее привычкам и замашкам, не терпимым в наших стенах.

Но девочка испорченная, избалованная, с недобрым сердцем, не поняла этого снисхождения.

Она отвечала дерзость за дерзостью, грубость за грубостью. Такое отношение не может быть выносимо более, и Наталья Румянцева будет примерно наказана за свои дерзости, в особенности за ту, которую она позволила себе сделать вчера, во время рукодельных занятий уважаемой Павле Артемьевне. Варварушка, – повышая голос, обратилась Екатерина Ивановна к стоявшей поодаль с маленькими стрижками рыжей нянюшке, – попроси сюда Фаину Михайловну. Пусть захватит ножницы, машинку и острижет под гребенку наказанную в присутствии всего приюта.

Рыжая Варварушка с поклоном вышла из залы.

Глубокая тишина воцарилась в огромной комнате. Сто двадцать девочек, больших и маленьких, низко наклонили повязанные белыми косынками головки.

Каждое сердечко защемило жалостью и болью по отношению наказываемой. Всем было жаль Наташу.

Вдруг, сначала тихое, потом все громче и громче, послышалось чье-то всхлипывание.

Одновременно с ним внезапная суматоха произошла в до сих пор стройных рядах воспитанниц… Кто-то сильной рукою прочищал себе дорогу…

Еще мгновение и, расталкивая подруг из рядов среднего отделения, выбежала Оня Лихарева. По пухлому лицу приютской шалуньи градом катились слезы. Из-под угла белой косынки выглядывали растерянные покрасневшие глаза.

– Екатерина Ивановна! Екатерина Ивановна! – жалобно простонала толстушка и, прежде чем кто мог ожидать это, с рыданием упала к ногам начальницы.

Дрожащие, пухлые руки Они схватили тонкие пальцы Наруковой и сжали их судорожно и крепко.

– Екатерина Ивановна, родненькая, не наказывайте Наташу… Она не виновата… Она нечаянно… Клубком… – залепетала девочка… – Не она… Это… Это я… ее научила… Давай бросать, говорю, чей выше… А ее как отлетит в сторону!.. В Павлу Артемьевну грехом и попади… Господи! Не нарочно же она!..

И снова громкое рыдание огласило залу.

Теперь надзирательницы и старшие воспитанницы покинули свои места и теснились вокруг Они… Кто-то поднял ее, поставил на ноги… Кто-то подал носовой платок… Кто-то утер ей слезы…

Екатерина Ивановна колебалась минуту… Потом, щурясь по своему обыкновению и тщетно стараясь подавить охватившее ее волнение, произнесла не совсем спокойным голосом:

– Румянцева! Ты слышала, что говорит Оня Лихарева… Ответь, правда ли это? Нечаянно задел Павлу Артемьевну твой клубок или нет?

Наташа с косынкой, сдвинутой почти по самые брови, выступила вперед.

Под белым коленкоровым платком черные глаза казались еще чернее. Они были тусклы и угрюмы; в осунувшемся за одни сутки лице лежало мрачное выражение. Она молчала.

– Ну, что же! Отвечай, когда тебя спрашивают! – строже произнесла начальница.

Наташа не произносила ни слова.

– Ну же!

Тяжело дыша, Наташа потупила глаза и угрюмо смотрела на желтые квадратики паркета.

– Несносная, упрямая девчонка! – вспылила Екатерина Ивановна. – Ее действительно следует примерно наказать!

Черные ресницы девочки поднялись в ту же минуту, и глаза усталым, тусклым взглядом посмотрели в лицо начальницы. "Ах, делайте со мной, что хотите, мне все равно!" – казалось, говорил этот взгляд.

Вошла Фаина Михайловна; в одной руке ее были ножницы, в другой машинка для стрижки волос.

Пришедшая следом за нею Варварушка молча выдвинула стул на середину залы.

– Садись! – кратко приказала Нарукова девочке.

На добродушном старом лице Фаины Михайловны застыло недоумевающее испуганное выражение. Она любила всех приютских воспитанниц, а эту живую, чернокудрую девочку, такую непосредственную, исключительную и оригинальную, такую яркую в ее индивидуальности, эту полюбила она больше остальных.

– Что ж это ты, девонька? Чем проштрафилась, а? – зашептала она у уха апатично, с тем же усталым видом опустившейся на стул Наташи. – Попроси прощения хорошенько! Прощения, говорю, попроси… Извинись перед Екатериной Ивановной да Павлой Артемьевной. Ведь волосы-то роскошь какая у тебя! Когда они еще отрастут-то! Ведь лишиться таких-то, поди, жалко! Попроси же, девонька, авось и простит Екатерина Ивановна. Ведь она у нас – сама доброта. Ангел, а не человек!.. Ну-ка…

Но на все уговоры доброй старушки Наташа ответила лишь тем же равнодушным взглядом, безучастным взглядом и шепнула:

– Я просить прощения не стану. Я не виновата, – произнесла она, чуть слышно, но твердо.

– Нехорошо! Ай, нехорошо это, девонька. Гордыня это! Господь не любит! Смирись! Смирись… слышишь, деточ…

Фаина Михайловна не договорила.

– Приступите! – прервал ее громкий голос начальницы.

Все еще медля и надеясь на отмену решения, добрая старушка тихим движением руки коснулась косынки, прикрывавшей Наташину голову, и так же медленно сняла ее.

– А-а-а-а!

Возглас удивления и испуга пронесся по зале. Странное зрелище представилось глазам присутствующих.

Вместо пышных черных кудрей, собранных небрежно в узел и окружавших обычно до сих пор тонкое лицо девочки, и начальство, и воспитанницы увидели коротко, безобразно, неуклюжими уступами выстриженную наголо голову, круглую, как шар.

От прежней Наташи, темнокудрой и поэтичной, не оставалось и следа.

Огромные черные глаза, занимавшие теперь чуть ли не целую треть лица, смотрели все так же тускло и устало, а следы безобразной стрижки несказанно уродовали это до сих пор прелестное в своей неправильности личико. Теперь оно выглядело ужасно. Бледное-бледное, без тени румянца. Губы сжатые и запекшиеся. Заострившиеся, словно от болезни, черты… И в них полная, абсолютная апатия и усталость.

Наташа сидела, не двигаясь, на своем стуле, в то время как несколько десятков испуганных и любопытных глаз впивались в нее.

Впечатление получилось столь неожиданное, что в первую минуту никто не мог произнести ни слова.

Молчание длилось мгновенье, другое…

– Она осмелилась остричься сама, без спросу! – прогремел наконец на всю залу негодующий голос Павлы Артемьевны.

– Как? Что такое? – Близорукие глаза начальницы силились тщетно рассмотреть что-либо.

С непривычной ей живостью она сделала несколько шагов к наказанной и наконец, только у самого стула разглядев выстриженную наголо и обезображенную неверной детской рукой голову, вспыхнула от неожиданности и гнева.

– Ты осмелилась? Ты!

К бледным щекам начальницы прилила краска. Обычно доброе, мягкое сердце закипело…

– Как посмела ты? Встань!

И так как девочка с круглой, как тыква, головой все еще оставалась неподвижной на своем стуле, Екатерина Ивановна еще раз повторила, уже явно дрожащим от гнева голосом:

– Встань… Перед начальством не полагается сидеть… Сейчас же вставай! Сию минуту.

Тусклым свинцовым взглядом Наташа посмотрела на говорившую… Потом приподнялась немного и с внезапно помертвевшим лицом снова откинулась на спинку стула.

– Мне дурно! Голова кружится! – чуть слышно проронили дрогнувшие губы.

– Что с нею?

Екатерина Ивановна живо наклонилась к девочке, с недоумением и тревогой заглянула в лицо воспитанницы.

– Да она совсем больна! Ее в лазарет отправить необходимо!.. – послышался знакомый каждому в приюте голос тети Лели, и маленькая фигурка горбуньи живо наклонилась в свою очередь над Наташей, в то время как желтая, сухая рука озабоченно в один миг ощупала ей лицо, шею и руки.

– У нее жар… Это бесспорно… Бедное дитя! Павла Артемьевна, Фаина Михайловна, помогите мне поднять девочку и отнести ее на кровать!

И тетя Леля первая приняла в свои объятия тонкие плечи почти бесчувственной Наташи. Вместе с Фаиной Михайловной и напуганной Павлой Артемьевной они понесли ее к двери, а за ними, не отрываясь, следили два голубых испуганных детских глаза. И побледневшее от затаенной муки личико Дуни обратилось к Дорушке:

– Дорушка… милая… скажи! Она не умрет? – чуть слышный прозвучал шепот девочки.

Спокойные глазки Дорушки взглянули на ее подругу.

– Не знаю… как и сказать тебе, право… Даст господь, и пустяки все это… А может статься, и плохо придется ей, Наташе… И впрямь плохо…

– Что ж, – вмешалась в разговор маленькая сухонькая с пергаментным лицом «примерница» Соня Кузьменко, и на ее острых от худобы скулах выступили два ярких пятна, – что ж, девицы, ежели помрет – так ей же лучше. Хорошо помереть в отрочестве… Прямо к престолу господню ангелом-херувимом взлетишь, безгрешным! Так-то оно!

При этих словах Дуня сделалась белее ее белой головной косынки.

Сейчас ее незлобливое сердце готово ненавидеть эту сухую, безжалостную, по ее Дуниному мнению, Соню; ненавидеть ее скуластое лицо, редкие желтые зубы; маленькие умные и покорные глазки "примерницы".

– Нет, она будет жива, Наташенька! Она должна жить, милая! – шепчет с несвойственной ей стойкостью Дуня и жмется к Дорушке, как бы ища в ней поддержки.

В то же утро оповещенный начальницей, раньше назначенного часа доктор Николай Николаевич прискакал ради Наташи в приют.

Но девочка уже никого не узнавала. Она металась в жару… Звала покойных благодетелей… Просила взять ее из приюта… Кому-то грозила… Кому-то сулила убежать.

А к вечеру принеслась зловещей черной птицей страшная весть из лазарета.

У Наташи Румянцевой открылось воспаление.

Простудилась ли, бегая босая после бани в предыдущую ночь, девочка, или тяжелые впечатления, пережитые ею за последнее время, и резкая перемена обстановки отразились на ней и потрясли хрупкий организм изнеженного подростка, но факт был налицо: Наташа умирала.

Со страхом прислушивались приютки к каждой новой вести, доходившей к ним из лазарета.

– У Наташи температура поднялась до сорока… Наташа бредила всю ночь наказанием… Наташа в забытьи зовет Дуню… – то и дело переходило шепотом из уст в уста.

Сама Дуня едва держалась на ногах от переживаемого страха за жизнь подруги… Она раздала среднеотделенкам срезанные ею в ту роковую ночь темные, пушистые локоны больной, спрятала оставленный ею себе самый пышный и крупный, положила его на сердце за ситцевый лиф и рыдала над ним, не осушая слез, целыми часами. Иногда ночью она прокрадывалась к постели Сони Кузьменко, "приютской подвижницы", как ее называли частью в насмешку, частью из зависти к ее религиозности другие воспитанницы, и, разбудив спящую девочку, трогательно умоляла ее помолиться о здравии болящей отроковицы Наталии. Никому никогда не отказывавшая в своем религиозном усердии, Соня, худая, сутуловатая, босая, в одной рубашке, голыми коленями становилась на холодном полу спальной и, приказав Дуне следовать ее примеру, исступленным от молитвенного экстаза голосом, ударяя рукою в грудь, шептала вдохновенно слова всех молитв, которые только знала.

Когда же они были прочтены все до одной, Соня начинала молиться от себя, своими словами: "Боже Милостивый! Царица Небесная! Владычица! Батюшка Отче Никола! Сотворите чудо, исцелите отроковицу Наталию!" – трепещущим голосом твердила она. Две небольшие девочки молились здесь в тишине угрюмого дортуара, а там, в маленькой лазаретной комнате, у белоснежной больничной койки несколько человек взрослых оспаривали у смерти юную, готовую вырваться из хрупкого тельца жизнь…

Доктор Николай Николаевич с отеческой заботой ухаживал за умирающей… Целые дни проводил он в приюте, собственноручно меняя лед на раскаленной от жара голове Наташи. Фаина Михайловна, Екатерина Ивановна и Павла Артемьевна, примирившиеся в душе с больною от сердца и простившие ей ее проступок, проводили поочередно длинные, бесконечные часы у одра Наташи.

А позднее вечером, перед ночью, когда надзирательницы и начальница уходили, чтобы пользоваться коротким ночным покоем, уезжал и уставший за день доктор, а сиделка-служанка дремала в кресле, прикрутив свет в лампе-ночнике, маленькая, горбатая фигурка калеки Елены Дмитриевны проскальзывала в приютский лазарет, склонялась над пылавшим личиком и, молитвенно сложив руки, шептала пересохшими от волнения губами:

– Боже мой! Ты любящий Отец сирот, Ты приказавший приводить к себе детей, Божественный Спаситель, сохрани нам и спаси эту девочку. Она рождена для беззаботного счастья… Она – красивое сочетание гармонии. Она – нежный Цветок, взлелеянный в теплице жизни. Спаси ее, господи! Одинокую, бедную сиротку! Помилуй, сохрани ее нам! Бедное дитя! Праздничный цветок, тянувшийся так беспечно к веселью и смеху. Ты сохранишь ее нам, Милосердный господь!

Всю долгую ночь добрая тетя Леля ухаживала за больною, меняя лед на ее головке, вливая ей в запекшийся от жара ротик лекарство. А наутро с желтым осунувшимся лицом с синими кольцами вокруг глаз, но все такая же бодрая, сильная духом, жившим в этом худеньком теле, спешила она к своим маленьким стрижкам «пасти» свое "стадо милых ягняток", как говорила она в шутку, тянуть долгий, утомительный, полный хлопот и забот приютский день.

Глава седьмая

К всеобщей радости, не умерла Наташа… Страшный недуг пропал так же внезапно, как и появился, благодаря соединенным усилиям всех ухаживавших за больной девочкой людей…

И мрачные до сих пор вести, разлетавшиеся с быстротою молнии по рукодельной, классной и зале. по длинным коридорам, столовой и кухне, сменились наконец радостными, светлыми и счастливыми.

– Наташа пришла в себя… Наташа узнает окружающих… Она уже говорит… улыбается… просила кушать.

Когда Дуня услышала первую такую радостную весть, принесенную в классную Павлой Артемьевной, она, не помня себя, бросилась в объятья воспитательницы и залилась слезами.

Что-то произошло и со всеми остальными девочками, находившимися в этот час в классной. Все они ринулись к стулу, на котором сидела обычно суровая, недолюбливаемая ими надзирательница, осторожно прижимавшая к себе плачущую Дуню, засыпавшую ее вопросами:

– Что Наташа? Как ей теперь? Скоро ли встанет? Придет сюда?

И вдруг невольно попятилась от неожиданности, взглянув в лицо Павлы Артемьевны, в это обычное хмурое, сердитое, почти злое лицо.

Полные губы надзирательницы вздрагивали под темной полоской усиков. А глаза, круглые и подозрительные, не знавшие ласки прежде, теперь мягко блестели, затуманенные слезой.

– Теперь, слава богу, скоро уже вернется к нам Наташа! – произнесла Павла Артемьевна задушевным тоном, и предательская слезинка выкатилась из-под стекла ее неизменного пенсне.

– Ну-ну, довольно, однако, дети! Сядем за работу! Сегодня диктовку писать надо! – незаметно смахивая слезу, произнесла она своим обычным деловито-суровым голосом, стараясь этим замаскировать свое волнение.

– А ведь она плачет. Помереть на этом месте плачет! Ей жаль Наташу! Вот те святая пятница, мать-пятидесятница – жаль! – затараторила шепотом Паша Канарейкина, поспевая всюду со своей лисьей мордочкой и проворно снующим носом.

Через пять минут Павла Артемьевна вела уже как ни в чем не бывало класс диктовки, попутно объясняя воспитанницам то одно, то другое правило грамматики.

Своим ровным, резким голосом она нанизывала фразу за фразой, строго покрикивая на нерадивую, поминутно отстающую от подруг Машу Рыжову или на маленькую, болезненную Чуркову, украшавшую то и дело чернильными кляксами свою тетрадь, но при этом лицо ее все еще хранило то недавнее выражение радости, с которым она вошла объявить счастливую весть о выздоровлении Наташи, а глаза смотрели мягче и добрее, каким-то совсем новым и непривычным им взглядом.

Это выражение не исчезло даже и тогда, когда с растерянно-глупым видом Маша Рыжова подала свою диктовку, и Павла Артемьевна при общем смехе воспитанниц прочла написанную в ней фразу:

"Кэрава томажняя шиводная; она эст драва и сена"…

– Хорошенькая должна быть корова, которая ест дрова! – усмехнулась Павла Артемьевна и прибавила, вскользь глядя на багрово покрасневшую Машу: – И когда ты писать только выучишься… «Дрова» пишешь вместо «трава», "томажняя" вместо «домашняя». А «кэрава»? Разве есть слово такое? Корова… Понимаешь? Домашнее животное; она ест траву и сено. Ах, Маша, Маша! Совсем ты неуч у нас!

Не рассердилась Павла Артемьевна и тогда, когда маленькая золотушная Оля Чуркова, мигая своими белесоватыми ресницами, подала ей свою увенчанную кляксами тетрадку. Чернильных пятен в ней насчитывалось гораздо больше, чем букв.

– Ну эта хоть годами молода… Она с Дуней ровесница, успеет еще выучиться! А тебе, Рыжова, стыдно! Пятнадцатый год, ведь не маленькая! – проговорила она без тени обидного гнева. Зато тетрадки Сони Кузьменко, Дорушки и Дуни доставили полное удовольствие надзирательнице.

– Молодец, Соня! Дорушка и Дуня! Учительницами будете! – с непривычной скоростью обратилась она к ним.

– Нет, Павла Артемьевна, мне бы лучше в монашки хотелось! – произнес глуховатый и тихий голос Кузьменко.

– Что?

– В монастырь бы меня, говорю, отдали! Уж куда как хорошо было бы! Благодать там какая! Колокол с самой ночи гудит… Поют на клиросе… все монашки в черном… А там постриг дадут… Я из жития святых знаю. Боголепно! – с жаром говорила девочка.

– Да что ты, Софья! Куда тебе в монастырь! Не возьмут тебя. Мала еще! Не вышла годами… – покачивая головой, произнесла надзирательница.

– Я вырасту, Павла Артемьевна! А уж тянет меня туда-то, и сказать не могу, как тянет. Так бы век в тишине монастырской и прожила. За вас бы молилась… В посте… на ночных бдениях… – возразила, внезапно сживаясь, Соня. – У бабушки моей есть монашка знакомая… Она еще в детстве все к бабушке приставала, просила все меня в послушание к ней отдать в обитель… Совсем к себе на воспитание брала… А отец не отдал… Сюды определил… Велел учиться.

Соня поникла грустно головой и вздохнула.

Павла Артемьевна сама вздохнула следом за нею.

Впервые она разговаривала так просто со своими девочками, обрадованная выздоровлением Наташи, в болезни которой втайне не раз упрекала себя.

До сих пор она являлась только строптивой и взыскательной наставницей, требовательным, суровым и готовым покарать каждую минуту начальством. Сейчас же она чуть ли не впервые заглянула в детские души, доверчиво открывшиеся перед нею… За Соней она стала расспрашивать остальных девочек, чего бы хотели они, к чему стремились, чего ждали от жизни.

Узнала, что флегматичная, ленивая и тупая Маша Рыжова мечтает быть где-нибудь ключницей в богатом доме, ухаживать за коровами, за птицами, за домашним скотом. В этой равнодушной душе горел огонек любви к покорным человеку бессловесным тварям.

Узнала от робко улыбающейся Дуни, что та любит деревню, мечтает вместе с Наташей поехать в родимые места и поселиться в школьном домике, учить ребятишек, а в часы досуга гулять по родному лесу.

Услышала и Дорушкины заветные мечты… Расширить дело матери… Взять себе в помощницы всех приюток, не получивших места, оставшихся хотя бы временно без определенных занятий. И у крошки Оли Чурковой узнала цель ее маленькой жизни: вытащить из нищеты бабушку, собственным трудом содержать ее, работая где-нибудь в белошвейной поденно.

"Так вот они какие, – вслушиваясь в речи осмелевших пред ее неожиданным участием девочек, мысленно говорили себе Павла Артемьевна, – доверчивые, славные, сердечные детишки! У каждой своя особая наклонность, индивидуальность, своя исключительная черточка характера". А она так мало задавала себе труда до сих пор заглянуть в эти робко, сейчас как бутоны цветов, раскрывшиеся перед ней души. Строгость была до сих пор ее неизменным девизом. Строгость и суровая требовательность… Постоянные окрики, выговоры она считала гораздо более существенными орудиями в воспитании детей.

А между тем такое ласковое участие с ее стороны много прочнее и скорее проложит ей путь к детским сердцам, поможет запастись детским доверием в трудном деле воспитания сорока девочек и даст ей самой больше спокойствия, пожалуй. Да-да, она была глубоко не права порою. Строгость никогда не вредна. Она необходима… Но ее суровость, ее грубость с детьми, разве они имели что-либо общее со строгостью?!

Павла Артемьевна так глубоко погрузилась в свои мысли, что не заметила, как тихо скрипнула классная дверь и тонкая фигура подростка, закутанного в теплый байковый платок поверх обычного форменного платья приютки, вошла в комнату.

В тот же миг громкий хор сорока возбужденных радостных голосов звонкой волною прокатился по классной:

– Наташа! Наташа вернулась! Павла Артемьевна, Наташа!

Надзирательница вздрогнула, подняла голову…

Перед ней стояла Наташа. Нет, вернее, тень прежней Наташи.

За две недели болезни девочка вытянулась и похудела до неузнаваемости. Казенное платье висело на ней, как на вешалке. Неровно остриженные волосы чуть-чуть отросли и делали ее похожей на мальчика. Подурневшее до неузнаваемости лицо, слишком большой рот, обострившийся нос, болезненный цвет кожи, без тени былого румянца, и эти глаза, ставшие огромными и потерявшие их обычный насмешливый блеск!

– Наташа! Бедная Наташа! – помимо воли полным жалости и соболезнования голосом вырвалось искренне и печально из груди Павлы Артемьевны.

Что-то новое почудилось в этом голосе и Наташе, что-то мягкое, сердечное, что заставило девочку сделать несколько шагов вперед по направлению поднявшейся ей навстречу наставнице. Легкая краска залила бледное личико… Некоторое подобие прежнего румянца слабо окрасило впалые щеки Наташи… И мгновенно, как молния, прежняя улыбка, по-детски простодушная и обаятельная, заиграла на бледных губах, на худых щечках с чуть приметными теперь ямками на них…

Девочка почти вплотную придвинулась к надзирательнице, с перехваченным судорогой волнения горлом поднявшейся к ней навстречу…

И еще слабый после болезни голосок произнес тихо и твердо:

– Павла Артемьевна! Вы простите меня. Тогда… До болезни… Я провинилась перед вами… С клубком-то… Ведь вы не ошиблись… Я тогда его умышленно в вас бросила… И бог меня покарал за это… Я чуть не умерла… Уж вы простите!

Незнакомый огонек вспыхнул в глубине глаз Наташи… Улыбка исчезла с лица… Худенькие руки потянулись навстречу Павле Артемьевне…

Надзирательница сделала быстрое движение, поддалась вперед и крепко-крепко обняла девочку…

А минутой позже Наташа уже переходила из объятий в объятия, сияющая и розовая от счастья. И Дуня, не помня себя от счастья, висла у нее на груди…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю