Текст книги "Том 23. Её величество Любовь"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Глава 3
– Какая ночь! Господи, ночь какая! Теплынь и этот воздух… Он весь напоен, пропитан розами… Я обожаю их пряный аромат. А вы, маленький Толя? Вы любите розы?
– Я люблю вас, Зина, и только вас.
– Опять! Но это несносно. И вам не наскучило еще подобное однообразие? Оно вам, право, не к лицу, и потом… Я понимаю преследовать цель, сколько-нибудь достижимую, а ведь я для вас…
– Вы для меня – самое дорогое и самое острое, что я знаю на земле.
– Да ну? Неужели? Острее Жильберты даже и крошки Ирен, маленький Толя, да?
– Бросьте этот тон, Зина! Я его не выношу!
– Не говорите дерзости, а то я встану и уйду, скверный вы мальчишка.
– Нет, нет! Ради Бога, только не это! Я буду скромен и тих, как добрый старый сенбернар, уверяю вас, Зина…
– И еще условие: сорвите эту гадкую бородку, она – противная и скрывает ваш подбородок. А мне нравится ваш подбородок, Толя… нравился еще с детства, когда вы были маленьким-маленьким. Я люблю его упрямую, стальную линию. Мне кажется, у Нерона должен был быть такой жестокий, упрямый подбородок. А я люблю жестокость… Да… Что вы на это скажете, маленький Толя?
– Мне нет дела до Нерона, Зина, и еще менее – до его подбородка. Мне нет дела ни до кого, ни до чего, кроме вас и моей любви к вам… Зина, Зина! Взгляните же на меня, милая прекрасная Зина, милая женщина с капризной душой, за которую я…
– Т-с-с-с! Не надо неистовства, маленький! Взгляните лучше, какая ночь, и пейте ее аромат и тишину… Пейте и отустите мои руки, Толя!.. Анатолий! Я не терплю насилия; я – сторонница полной свободы и люблю… нет, нет, не вас, а ее… ее, эту ночь.
И смех очаровательной вдовушки звучит снова, как смех русалки или ночного эльфа, покачивающегося на чашечке цветка.
Да, эта ночь прекрасна. Сад, опоясанный длинною, извилистою гирляндою цветных фонариков, кажется какой-то волшебной феерией вокруг белого, старинного, стильного палаццо. Но выше и дальше черный бархат ночи поглотил эти пестрые, разноцветные праздничные огни. А здесь, у дальней скамейки на берег) приютившейся над самой водою беседки, воздушной и легкой, как готический замысел старины, опять полутьма и нежащее веяние тишины.
Лица собеседников едва намечаются в этом призрачном полусвете, ближайшие фонарики бросают причудливый свет на их черты. А в ушах все звучит трепетно и истомно радостная, сладкая мелодия модного вальса. И эти розы на куртинах так чудовищно пахнут сейчас!
– Я – точно пьяная нынче, – смягченным голосом говорит вдовушка. – Я влюблена в эту ночь и в эти розы, и еще в кого-то, сама не знаю, в кого.
– Увы! Не в меня, конечно?
– Увы! Не в вас, маленький Толя. И мне это, поверьте, досаднее, нежели вам.
– Да, охотно верю, потому что вы не можете не знать, что я люблю вас столько времени, – отвечает молодой офицер без тени обычной шутливости.
Да, он любит Зину, любит давно – два, три года. Не все ли равно сколько? Он болен, болен этой любовью, пусть же она это поймет. Он хочет любить ее всегда, потому что она прекрасна. И вот в последний раз спрашивает он ее: «да» или «нет»? Согласна ли она стать его женою? Он ждет ее слова, ее последнего, решающего слова.
Руки Анатолия отыскивают в темноте пальцы Зины и сжимают их так сильно, что она вскрикивает от боли.
– Но вы с ума сошли!.. Вот странный, необычайный способ делать предложение. Да ведь мы не скифы, мой милый.
– Я люблю вас и жду ответа.
Глаза Анатолия горят, как у кошки в темноте, а голос по-прежнему глух и странен. В нем таится сейчас не то угроза, не то…
Зине становится не по себе в эти минуты, и от его сильных пальцев, и от его голоса. И его обычно жизнерадостное, молодое лицо кажется сейчас таким новым, сумрачным и угрюмым в полутьме. С деланным спокойствием она спрашивает его:
– Маленький Толя, сколько вам лет?
Молодой человек слегка колеблется, потом отвечает с заминкой:
– Двадцать пятый.
– То есть двадцать четыре всего? Так? А мне уже под тридцать, мой милый. А вы знаете, что приносит неравный возраст супругов в таком случае? И потом я не рождена для брака. Я страстно люблю искусство, сцену и мечтаю о ней, она кажется мне желанным, священным храмом, и брак для артистки по призванию – это петля. Или я действительно должна влюбиться, чтобы променять свою царственную стихийную свободу на звенья брачных оков. Ну, бежим танцевать, маленький Толя, а то, вы можете быть уверены, провинциальные кумушки тотчас же сплетут вокруг нас целые гирлянды тех пышных цветов, которые именуются сплетнями. А я этого не хочу, да и вы, я думаю, тоже. Ну, так вашу руку, и будем свободны и ясны!
Бесконечной вереницей по всем комнатам громадного старинного дома, через картинную галерею, через грандиозную столовую, через целый ряд приемных тянется, вьется пестрая лента танцующих. Дирижер Никс Луговской, кавалер Муси, придумывает запутаннейшие фигуры бесконечного котильона.
Но вот неожиданно врываются в контрданс удалые звуки бешено-лихой мазурки. Звенят шпоры, стучат каблучки, шелестит со свистом серебристый шелк платьев и, миновав террасу, живописно декорированную цветущими растениями, пара за парой выносится в сад.
Музыка нежит и баюкает своей мелодией, то волнующей, как первое девичье признание, то бурной, с пламенем жгучих желаний. Танцующие снова несутся по широкой каштановой аллее к дому; в последней паре, рука об руку – Вера и Рудольф. Он снял с себя грим и костюм Лопахина; но она осталась в своем черном платье. Женским чутьем Вера поняла, что этот скромный наряд ей пристал лучше всякого бального. Она крепко сжимает руку Рудольфа и шепчет:
– Завтра к одиннадцати приходите к нам. Когда я переговорю с папб, то позову вас тотчас же. Вы войдете к нему, когда почва будет уже подготовлена, и будете смело просить моей руки. Слышите вы меня, Рудольф, дорогой мой?
– Тише… во имя неба тише, фрейлейн Вера! Если ваши слова услышу не один я, то наше дело будет проиграно.
– О, не бойтесь! Теперь уже нечего бояться. Я более чем уверена в согласии папб… И завтра – о, завтра, Рудольф! – я обниму вас уже как своего жениха.
* * *
– К вам можно, папб? Разрешите вас побеспокоить?
– Ты, Вера? Войди.
Владимир Павлович, бодрый шестидесятилетний старик, только что проглотил свою обычную порцию подогретого виши и совершил утреннюю прогулку. Вернувшись из сада в кабинет, он занялся утренней почтой. На старинных часах пробило металлическим, рассыпчатым звоном одиннадцать ровных ударов-колокольчиков. Бонч-Старнаковский-старший поморщился; привыкший вставать в семь часов утра и зимою, и летом, он был недоволен тем, что вследствие спектакля проспал нынче до десяти.
– Стоит только раз нарушить равновесие, и все пойдет наизнанку, – сказал он сам себе, мельком взглявув на часы и тотчас поворачивая к дверям красивое, холеное лицо старого барина.
Вера подошла к отцу, наклонилась и поцеловала его руку.
– Что скажешь, девочка? Важное что-нибудь? – обратился старик к дочери.
Шутливый тон его сразу успокоил Веру и подал ей надежду.
– Да, милый папб. То, что я хочу сказать вам, очень важно.
– Ты получила, может быть, какие-нибудь известия от мамб и Китти?
– О, нет! Я хотела поговорить совсем о другом.
Тут Вера запнулась и смущенно взглянула мимо головы отца в окно, на кусочек бирюзового неба, сквозившего между верхушками стройных пирамидальных тополей.
Бонч-Старнаковский смотрел на дочь и думал: "Бедняжка!.. Как она нехороша собою! В ней совершенно нет женственности. Ей недостает красок и свежести молодости. Но какое, однако, сходство с покойной матерью! Те же черты, та же сухость фигуры у одной изо всей семьи. Дай только Бог, чтобы темперамент Веры оказался другой, иначе было бы слишком грустно".
Дочь неожиданно прервала нить его мыслей:
– Я не люблю никаких подходцев и хитростей, вы это знаете, и потому хочу быть вполне откровенной с вами сразу. Я полюбила человека, которого считаю лучшим и достойнейшим из людей… Он любит меня тоже… и будет у вас сегодня, вернее – сейчас, просить моей руки. Но, прежде чем он явится к вам, я хотела подготовить вас к событию и… и… просить поверить бескорыстному чувству этого человека, который действительно любит меня.
– Вот как? – произнес Бонч-Старнаковский, внимательно глядя в лицо дочери. – Вот как? Признаться, это для меня – сюрприз. Может быть, знает мамб, по крайней мере, о твоем… твоем выборе?
– О, нет, она ничего не знает! Я пришла к вам первому. Я…
Брови старого дипломата нахмурились.
– Ну, кто же он, твой избранник? – теребя нож для разрезывания книг, спросил старик.
– Это… Рудольф фон Штейнберг, – с некоторым усилием произнесла Вера и вдруг побелела, как платок: она увидела, как дрогнуло лицо ее отца, как судорожно свелись над переносицей его еще совсем черные брови и трепетно-горестно изогнулись губы.
– Кто? – не веря своим ушам, произнесли эти губы. – Кто? – и темно-багровый старческий румянец стал медленно ползти и заливать лоб, щеки, шею. – Что ты сказала? Кто? Рудольф? Сын нашего Августа Карловича? Да? Или я не так тебя понял? Отвечай!
– Да… да… – скорее угадал, нежели расслышал Владимир Павлович.
Наступила пауза, томительная для обоих. Она длилась довольно долго.
И вот неожиданно юношески-бодро Владимир Павлович поднялся с кресла и вытянулся во весь свой высокий рост.
– Ты говоришь, – с усилием произнес он, – ты говоришь, что сам он… этот… Рудольф явится ко мне?
– Да, он уже здесь и ждет, чтобы о нем доложили.
И, выговаривая эти простые слова, Вера решительно не могла дать себе отчет, почему так предательски заметно вздрагивает ее голос.
– В таком случае позови его сюда… Пусть войдет!
Девушка выходит и возвращается, и ей кажется, что пол под ее ногами горит. За нею робкой походкой следует Рудольф. Его лицо бледно, но выпуклые глаза спокойны.
– Ага! Это – вы? Прекрасно! – и Владимир Павлович живо поворачивается в сторону вошедшего.
С минуту, показавшуюся Рудольфу целой вечностью, старик молча смотрит на него тем же взглядом, каким, по всей вероятности, крыловский слон смотрел на зазнавшуюся пред ним моську. Под этим жутким взглядом Штейнберг чувствует себя, как рыба на крючке.
– Итак, господин Штейнберг, вы любите мою дочь? – с непонятным для Рудольфа выражением лица спрашивает старый барин.
– Так точно, господин советник, я люблю фрейлейн Веру.
– И хотите, если не ошибаюсь, просить у меня ее руки?
– Именно так, господин советник. Я желал бы иметь счастье просить руки вашей дочери.
– И вы уверены, что моя дочь любит вас?
– О, господин советник! – с деланной скромностью произносит Рудольф. – Если бы я не знал этого, то не рискнул бы… беспокоить ваше превосходительство.
Владимир Павлович подается вперед и кричит:
– Вон! Сию же минуту вон из моего дома! И если я увижу тебя здесь еще раз – я не ручаюсь, что не проучу тебя собственноручно, зазнавшийся хам, бесстыдный наглец, нахал!
* * *
В лесном домике идет лихорадочная работа. Рудольф и Фриц, стоя на коленах у края подполья, извлекают оттуда все, что так тщательно хранилось там до этой минуты: бумаги, снимки местностей окрестных усадеб и дорог и, наконец, план города и крепости, добытый Рудольфом с таким трудом при ближайшем содействии его верного денщика Фрица. Эти снимки ему поручил сделать сам господин полковник фон Шольц, его начальник.
– Лейтенант Штейнберг, – сказал он Рудольфу еще месяц тому назад, отпуская молодого офицера в отпуск, на побывку к отцу, за русскую границу. – Вам известна воля его величества, нашего могущественного и непобедимого монарха? Вы знаете, что все усилия кайзера приложены к процветанию славы, мощи и военной силы нашего драгоценного отечества. И вам должно быть известно также, как великодушно умеет отличать и награждать верных сынов дорогой родины наш обожаемый государь. За ним не пропадет ни малейшая услуга. Лейтенант Штейнберг, вы знаете, кто наши исконные враги, враги кайзера и великой нации, кто противостоит нашим дальнейшим успехам на пути к мировому могуществу? Конечно же, Россия, больше всех остальных стран Россия, страна варваров и кнута, казаков и неотесанного, грубого мужичья. Их славянская злоба против нас должна получить когда-нибудь неизбежное возмездие. И час этот приблизился, Штейнберг. По крайней мере, мы, германцы, давно приготовились к нему; наша могучая армия давно ждет прыжка дикого зверя, чтобы с должным достоинством отразить его во всеоружии. Но, чтобы знать, откуда может быть направлен этот прыжок и куда мы должны ударить в свою очередь, нам нужно покрыть сетью съемок эту страну, знать каждый ее путь, каждую крепость, каждый город. Многие из наших смельчаков-офицеров храбро отдали себя делу таких ценных разведок. И я предлагаю вам присоединиться к ним как знающему русский язык и проведшему детство среди русских. Вам легче, чем кому другому, удастся работа в этом направлении. Ну, так смело вперед!
И Рудольф исполнил поручение. Чего только не стоило ему это! Он переодевался в грязные лохмотья обнищавшего шляхтича, наряжался торговцем ягод, просил милостыню под стенами цитадели, словом, пользовался всеми способами, чтобы как можно успешнее выполнить порученное ему дело. Теперь все кончено. Жаль только, что приходится с таким позором убираться восвояси. Чего доброго, и старый отец еще лишится места! И все это из-за глупой девчонки! Не надо было ему, Рудольфу, слушаться этой дуры и лезть с просьбой руки и сердца к старому, зазнавшемуся, спятившему с ума маньяку, помешанному на своей родовой гордости. Следовало просто увлечь девчонку и заставить ее тайком бежать с ним на его родину, в Пруссию, там повенчаться с нею и уже оттуда хлопотать о вручении им бабушкиного наследства, которого не сможет лишить Веру ни один дьявол в мире. Да и не каменный же наконец старик Бонч-Старнаковский! Ведь простил бы он когда-нибудь дочку. А тогда… О, тогда, вращаясь в их кругах, он, Рудольф, мог бы принести столько незаменимых услуг своей родине, не говоря уже о том, что был бы мужем девушки из старинной аристократической семьи со связями и положением в России.
Но вместо этого он получил только брань и угрозы. Старый дипломат бранил его, как мальчишку, и даже угрожал ему, Рудольфу-Августу-Карлу фон Штейнбергу. Хорошо же! Надо быть трусом и идиотом, чтобы простить ему эти угрозы.
"О, я не забуду ни единого произнесенного советником слова и… берегитесь, господин советник! Мы еще, может статься, встретимся с вами, и тогда вы поймете, что за ничтожество, что за хам лейтенант Рудольф фон Штейнберг!"
Глава 4
Маленький очаровательный городок южной Саксонии. Он весь в цепких, ползучих гирляндах горных роз, наполняющих его своим благоуханием. С уступа на уступ вьются они прихотливыми изгибами. Нежно-бархатная зелень кустарника составляет чудесный фон для алых, пурпурных, бледно-розовых и совсем белых цветов.
Горы над Эльбой стоят, окутанные таинственной дымкой, омытые у подножия зеленовато-синими волнами красавицы-реки. Она, как сказочная принцесса, заключена в этот круг, словно в замок чародея, и мечется, и ропщет, не находя из него выхода. Легкие, изящные пароходики снуют по зелено-синим волнам Эльбы. По правому берегу, если держать путь от Дрездена, вьется дымящейся лентой поезд. Он кажется игрушечным, когда смотришь на него с палубы парохода.
Маленький город полон туристов, а также отдыхающих здесь после лечения курортных больных. Многих посылают сюда немецкие и австрийские доктора, зная живительную силу горного воздуха этого самого поэтичного уголка Саксонии. Здесь спокойно и уютно. Каждый день от четырех до семи вечера в городском парке играет струнный оркестр, и толпы курортников медленно дефилируют по главной эспланаде.
Ровно в четыре, с первыми звуками музыки, в конце аллеи вот уже вторую неделю показывается маленькая группа людей, обращающих на себя всеобщее внимание. Опираясь на руку высокого, элегантного молодого человека в безукоризненно сшитом летнем костюме, похожего на переодетого принца, выступает пожилая, величавая дама. У нее седые волосы, желтое лицо и страдальческая улыбка. Другою рукою она опирается на руку прелестной девушки, одетой по последней моде. Это Екатерина Владимировна Бонч-Старнаковская, или Китти, как зовут эту девушку в ее кругу.
Когда по утрам старуха Бонч-Старнаковская принимает ванну, а Китти в обществе своего жениха – высокого, с карими серьезными глазами, молодого человека – сидит на веранде гостиницы и просматривает газеты или слушает чтение Бориса Александровича, все окружающие невольно обращают на них внимание и подолгу заглядываются на красивую пару. Они приехали сюда прямо из Карлсбада по настоянию врачей, предписавших отдых и успокоительные ванны Софье Ивановне.
Затерянные среди чужих, незнакомых людей, уставшие после шумной карлсбадской курортной жизни, полной суматохи, Китти и Борис счастливы своим вынужденным одиночеством в Ш. Немного музыки, немного чтения, немного милой болтовни. А эти дивные прогулки верхом в горы, к знаменитым развалинам легендарного замка, повисшего, как ласточкино гнездо, над пропастью! Китти кажется, будто она, живя здесь, в этом маленьком поэтичном раю, читает упоительно интересную книгу, героиня которой, словно две капли воды, похожа на нее. Как нова, как удивительно интересна такая жизнь!
Короткие летние сумерки сдвинулись над высокими горами. Отзвонил часы колокол на ратуше, и сразу, как по команде, замолкла музыка в городском саду. Толпа гуляющих торопливо схлынула в боковые аллеи с широкой эспланады парка, все заспешили к ужину, каждый в свою гостиницу.
Опираясь на руку будущего зятя, проследовала и Софья Ивановна в "Король Пруссии", лучшую гостиницу на набережной. Борис Мансуров остановился поблизости, в другой гостинице, через дорогу.
– Ну вот и довели вашу калеку, дети! – тяжело переставляя ноги, говорит Софья Ивановна. – Скучная обязанность, не правда ли, дорогие мои, а тем более, когда молодость зовет на волю, к природе, к радостям жизни. А я тут со своей болезнью, как назло, стою вам поперек пути, требуя от вас заботы.
При этих словах она морщится, как от боли.
Китти возражает:
– О, мама, не говорите так! Это вы-то нам в тягость? Борис, да успокой же ты maman! Скажи, что оказывать ей услуги – для нас счастье.
И она прижимается с нежностью к матери.
Слезы внезапно выступают на глазах Софьи Ивановны. О, она вполне верит в искренность своей старшей дочери и платит ей в свою очередь безграничной материнской любовью. Китти – ее любимица. Матери нравится прямая, открытая натура старшей дочери. Нет ничего сложного, непонятного в душе Китти. Отец считает ее даже недалекой, и это мнение раздражает Софью Ивановну. Китти далеко не глупа: она только простодушна и ясна, как ребенок, и, жадно любя жизнь, не скрывает этого. Ее, как дитя, радует собственная красота, которую она не прочь подчеркнуть эффектной рамкой в виде дорогих, модных костюмов и золотых украшений, к которым она чувствует явное пристрастие. Она любит и кокетство, не прочь, чтобы за нею ухаживали, но опять-таки это все – исключительно свойство ее характера. В двадцать три года Китти – ребенок, а между тем чувствовать она умеет тонко и глубоко. Это доказывается ее нежной привязанностью к жениху и самоотверженной любовью к ней, Софье Ивановне. С Китти легко: у нее нет замкнутости и суровой угрюмости Веры, стоившей многих мук Софье Ивановне. Нет увлекающегося характера Муси, исковерканной институтским воспитанием и не в меру избалованной окружающими – этого "enfant terrible" семьи. На Толю, милого кутилу, на чуткого и славного весельчака Толю, гордость и бич семьи (каких долгов наделал он в позапрошлом сезоне!), похожа Китти, но только она спокойнее, уравновешеннее брата. А как она самоотверженно ухаживает за нею, больною, казалось бы, никому не нужной старухой!
* * *
– Смотри, какая красота, Борис!
Действительно – красота! Здесь, над Эльбой, уже прочно воцарилась июльская ночь. Луна набросила на горы и реку свою причудливую серебряную пряжу, и их сказочная красота выступила ярче, рельефнее в лучах задумчивого месяца. И темная Эльба вдруг просветлела, будто кто-то незримый и таинственный брызнул на нее дождем расплавленного серебра. Пробежал последний пароход и, словно прощаясь до утра, прогудел громко. Вдали свистнул дрезденский поезд, и все стихло.
Лодочник-саксонец с грошевой сигарой во рту меланхолически греб вниз по течению. Пахло розами с берега, сыростью на реке.
Прижавшись друг к другу, Борис и Китти сидели на корме лодки. Вдали сияла серебряная дорога, по берегам сверкали бесчисленные освещенные окна гостиниц. Кто-то запел под аккомпанемент рояля незнакомый немецкий романс.
– Тебе хорошо так, милая? – наклоняясь к невесте, спросил Мансуров.
Его лицо в этом причудливом голубовато-серебряном свете казалось особенным, полным значения.
– О, Борис! – могла только ответить девушка и крепко сжала его руку. Она разглядывала его с явным восторгом. – Какой ты особенный!.. Знаешь, мне иногда хотелось бы надеть на твою голову старинную драгоценную тиару, что носили древние властители Востока, или накинуть на твои плечи белый плащ с капюшоном, чтобы ты стал похожим на бедуина со своими темными глазами и смуглым лицом. Ну, словом, ты безгранично нравишься мне, Борис! – неожиданно, с детски простодушной улыбкой заключила Китти.
– А я просто люблю тебя, моя радость.
Автомобиль, не умолкая, трубит и влетает в толпу. Несколько человек выскакивает чуть не из-под самых колес машины.
– Стоп, дети! – слышится чей-то возглас. – Да ведь это – русские!
– Так и есть, именно они. Долой русских! Собаки, свиньи, проклятые!.. Долой Россию, смерть ей!
Шофер уменьшает ход, и машина медленно продвигается среди волн разбушевавшейся, озверевшей толпы. Вокруг русских теснятся ожесточенные люди, потрясая сжатыми кулаками. Несутся ругань, угрозы.
Чуть живая от волнения, откинувшись на сиденье, Софья Ивановна каждую минуту готова лишиться чувств. Они только вчера выбрались из Дрездена и, переночевав кое-как в гостинице под непрерывные крики бушующего и пьяного от ненависти Берлина, спешат на Фридрихштрасский вокзал. Болезнь почек стала чувствоваться особенно сильно теперь. Как будто совсем без пользы прошел шестинедельный курс самого тщательного, упорного и добросовестного лечения. Старуха только и думает об одном: лишь бы добраться до родины, а там хоть и умереть. По временам, когда крики обезумевшей толпы становятся уже чересчур грозными и жуткими, она с ужасом смотрит на дочь. Лицо Китти бело, как бумага, глаза тревожно устремлены на мать.
– Мама, голубушка, не бойтесь!.. Сейчас доедем. Ведь нужно же было попасть сюда в самый день объявления войны! Шофер, умоляю вас ехать скорее. Борис, скажи ему!
– Долой Россию! Долой Сербию и Францию! – все сильнее разрастаются крики, а вслед затем звучит национальный гимн.
– Шофер, двадцать марок на чай… Скорее! – коротко бросает Борис.
Тот оборачивается торжествующий, злобный и смотрит с вызовом в лицо русских.
– Не поеду, – грубо бросает он по-немецки. – Не поеду дальше, не повезу русских… Я – тоже патриот.
– Пятьдесят! – еще резче говорит Мансуров, и Китти видно, как вздрагивают его скулы, а руки инстинктивно сжимаются в кулаки.
Но «патриот», по-видимому, вполне удовлетворен суммою в пятьдесят марок и во весь дух теперь пускает свою машину. Толпа орет, грозит и бушует уже им вслед. Они в безопасности и вскоре уже на вокзале.
* * *
– Слава Богу! Хоть как-нибудь, но едем домой, – и Китти облегченно вздыхает.
На вокзале сумятица невообразимая. Сегодня пять тысяч русских, застигнутых объявлением войны, спешат отсюда на родину. Колоссальная толпа собралась на вокзале, люди встревожены.
Будет еще поезд? Ради Бога скажите только, будет еще поезд нынче до границы или нет? – слышатся отчаянные возгласы.
Начальник поезда, красный, упитанный, самодовольный, чувствует себя господином положения, ходит павою и поглаживает густо нафабренные фиксатуаром усы. Он играет, как кошка с мышью, со всею этой толпой.
– Поезда не будет! – неожиданно изрекает он с неподражаемым жестом величия и презрения по адресу всей этой толпы.
Раздаются крики, плач женщин. Многие уже успели купить себе билет на последние деньги и теперь, оставшись без гроша в кармане, не знают, что предпринять.
Но грозный олимпиец, натешившись вдоволь своей шуткой, уже кричит громко:
– В вагоны! Тотчас же в вагоны! Да не мешкайте же, черт возьми! Поезд на Штеттин. Кто едет через Штеттин в Швецию? Русско-немецкая граница уже закрыта.
Снова сутолока, паника, слезы. Немногим счастливцам удалось попасть в поезд. Жандармы суют людей, как кукол, по двадцать пять человек в купе, где мест имеется только на шестерых… Следом за публикой в вагоны входят и солдаты с ружьями.
– Зачем солдаты? – слышатся робкие возгласы.
– Шторы на окнах спустить! В окна не смотреть! За малейшее ослушание виновные подлежат расстрелу! – звучит по всем отделениям поезда, и, стуча сапогами и прикладами, солдаты занимают все его проходы и коридоры.
Наконец, слышится свисток. Поезд трогается.
– Слава Богу! – шепчет Китти и тихонько крестится под дорожной накидкой.
* * *
Да, поезд двигается. Зажатая со всех сторон Софья Ивановна с воскресшими в ее теле мучительными страданиями полусидит, полулежит частью на диване, частью на чьем-то чемодане, попавшем ей под ноги. Китти сжалась тут же, подле нее. Борис пристроился в дверях и не сводит взора с невесты и будущей тещи. Как они настрадались, бедняжки! Он охотно перенес бы какие угодно муки, лишь бы облегчить их долю. Но что он может сделать теперь?
В купе становится нечем дышать. Июльский полдень душен, как пред грозою, а окна нельзя открывать по предписанию неумолимого немецкого начальства. Жаловаться тоже нельзя. Грозно вытянулась в коридоре щетина штыков. Солдаты чувствуют себя свободно, как дома, и наступают огромными сапожищами на расположившихся на полу путешественников, которым не хватило мест в купе. Через открытую дверь видно, как два драгуна-офицера, дыша зловонными сигарами, оживленно обмениваются между собою замечаниями по поводу молодых дам и барышень. Их глаза все чаще направляются в ту сторону, где, уронив головку на плечо матери и полузакрыв глаза, сидит Китти. Она устроилась у самого входа, и живая стена пассажиров и пассажирок не закрывает ее от глаз двух собеседников. Обе офицера, по-видимому, пьяны, от них пахнет пивом.
– Недурна! Положительно хороша! И цвет волос необыкновенный. Что вы скажете на это, господин обер-лейтенант? – говорит офицер помоложе своему товарищу, у которого распущенные рыжие усы торчат, как у кота в марте.
– Крашеная! – пренебрежительно роняет тот.
– Гм… Вы думаете?
– Крашеная, конечно!.. Таких волос не бывает даже у француженок. А, впрочем…
– Но не все ли равно – крашеная она или нет? На мой взгляд, она – все-таки милашка. Не глядите на нее, а то я стану ревновать, – тянет младший.
– Не бойтесь, хватит на обоих – на товарищеских началах поделимся, – цинично хохочет старший. – Девка, право же, стоит того, чтобы заняться ею, н-да!
– А старую ведьму куда вы денете? Красавица, как видите, приклеена к ней.
– Постойте! У меня есть предписание проконтролировать паспорта и сделать поголовный обыск на первой же остановке. Вы убедитесь сами, что за блестящая идея пришла мне в голову.
– Вы всегда были гениально изобретательны, господин обер-лейтенант, я это знаю…
– Ну-ну, друг мой, не льстите! Это не изменит дела. Говорю вам: если красотка пришлась и вам по вкусу, дело в шляпе – она наша.
– Как так?
– А вот увидите, дайте время!
Голоса этих офицеров, пониженные до шепота, не слышны ни в купе, ни в группе солдат, занявших коридор этого отделения, но масляные взгляды обоих все настойчивее останавливаются на Китти. Эти взгляды заставляют девушку каждый раз вздрагивать, она уже заметила их. Какое-то темное предчувствие вползает ей в душу, становится страшно от этих взглядов.
А поезд, хотя и медленно, все-таки продвигается вперед.
* * *
Поезд еле двигается, почти ползет. Женщины и дети чуть живы от духоты и тесноты.
– Пить, мама, я хочу пить, – лепечет мальчик, и глаза его глядят с мольбою.
Больная, едва держащаяся на ногах, молодая дама, которой всего неделю назад сделали сложную операцию в Берлине, говорит:
– Я знаю… о, я знаю… Мне не доехать до Петербурга, я умру…
Две совсем юные девушки, едущие со стариком-отцом из Киссингена, хлопочут около старика, почувствовавшего себя дурно.
– Ради Бога капель или нашатырного спирта! У кого, господа, есть нашатырный спирт? – молят они. – И откройте окно, ради Бога! Нашему отцу дурно… Это от духоты.
– Ни с места! – пьяным голосом орет из коридора офицер с лицом из папье-маше. – Руки прочь! Каждый, кто подойдет к окну, будет расстрелян.
Вдруг поезд останавливается. За спущенными занавесками нельзя узнать, где стоит он: у станции или среди поля.
– Это – Кенигсберг? – осведомляется кто-то у солдат, расположившихся в коридоре.
– Нет, ваш Петербург, он самый! Ха-ха-ха! Что, не верите разве? – грубо гогочет в ответ обер-лейтенант.
Лица начальника караула и другого офицера принимают злобное выражение.
– Всем выходить! Живо! Ну же, шевелитесь! Нам некогда! Марш! – кричит первый и, взбрасывая стеклышко монокля в глаз, уже не отрываясь смотрит теперь поверх других голов прямо в лицо Китти.
В тщательно прилизанной на пробор голове немца, одурманенной винными парами, медленно шевелятся мысли: "Как, однако, бледна эта бедняжка!.. Но кто этот мододец, что наклоняется к ней и предлагает руку старой даме? Что он говорит? Кто он ей? Муж, жених, брат или просто случайный попутчик-знакомый? Кто поймет этот варварский язык? Во всяком случае, кто бы ни был этот молодчик, он может помешать делу. Надо принять меры".
– Господин лейтенант! – кричит старший офицер младшему, с которым болтал до этой минуты в коридоре. – Вы отделите мужчин от женщин. У меня есть предписание высшего начальства обыскать всех пассажиров. Получено известие, что с этим поездом едут переодетые в женское платье шпионы.
Он кричит это на все отделение, по-немецки, но пассажиры прекрасно поняли его слова. Начинается паника; когда же ретивый лейтенант обращается уже непосредственно к оторопевшей публике, сбившейся, как стадо, в одну кучку: "Вон из вагонов! Вы слышите? Живо! Марш!" – начинается отчаянная давка, сопровождаемая всхлипываниями женщин и детским плачем.
– Боже мой! Да что же они хотят от нас наконец? – спрашивает Китти.
Поезд стоит. Какой-то городок; каменные здания, старинные узкие улицы, то бегущие вверх в гору, то низвергающиеся в ложбину. На вершине холма, расположенного в центре города, живописно высится не то замок, не то крепость.