355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Копелев » Хранить вечно » Текст книги (страница 12)
Хранить вечно
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:09

Текст книги "Хранить вечно"


Автор книги: Лев Копелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц)

Я тоже козырнул и сказал, стараясь, чтобы было возможно спокойнее, будничнее:

– Генерал Фрике пригласил русских офицеров и уполномоченного комитета «Свободная Германия».

Старший из офицеров щелкнул каблуками.

– Генерал просит пожаловать.

– Я вас провожу, – начальник отдела, подполковник…

Я представил всех нас. Комбат держался так, будто ничего особенного не происходит. Галина супилась, чтобы казаться старше и суровее. Бехлер, бесстрастный, как всегда, щурился иронически. Подполковник представил капитана из штаба крепости. Очень худой и смуглый капитан посмотрел внимательно на нас. На френче железный крест, серебряная пряжка «За участие в атаках», золоченый овал, – больше трех ранений, – свастика в золоченых лучах, «германский крест 1-й степени»… Бывалый вояка. Мы вошли в длинную подворотню. Знаменосец и связисты несколько отстали. Капитан вполголоса:

– Подтянуться.

Румяный парень с катушкой рванулся так порывисто, что оттолкнул немецкого капитана, но тут же громко выдохнул «паррдон». Из подворотни вышли еще на один мост, который вел через канаву, отделявшую от второй, не менее мощной стены. Снова ворота, офицеры безмолвно козыряют и пропускают нас в калитку. В большом неровном дворе с обеих сторон стояли колонны солдат, у всех ранцы на спинах, некоторые еще и с мешками, чемоданчиками. Крякающие команды:

– Ахтунг! Штильгштандн! Л инке ум! Ауген рехьц![24]24
  Стоять смирно! Налево! Равнение направо!


[Закрыть]

Отрывистое шарканье, треск сдвигаемых каблуков.

Мы шли вдоль строя. Я на мгновение растерялся. Отдавать честь? Но иначе нельзя. Старался только не очень тщательно, не напрягаясь, не задирая локтя, а так, небрежно, словно отмахиваясь. Капитан подмигнул:

– Принимаем парад.

Из первого длинного двора прошли в коленчатый переулок, там тоже тянулись шеренги солдат. Потом во второй, еще более длинный двор. И там полно солдат, и там по команде равнялись, шаркали, таращились. Мы шагали, козыряя. Внезапно сзади нарастающее рычание моторов и вокруг истошные крики: «Флигер! Флигер!… фолле декунг!»[25]25
  Самолет! Самолет!.. всем в укрытие!


[Закрыть]
Сотни солдат ринулись к стенам зданий, к штабелям каких-то ящиков, падали ничком, прижимались к земле, вжимались в ниши, в стены, кучами валились у дверей.

Мы шагали длинной шеренгой. Немецкий подполковник, комбат, Галина, я, Бехлер и капитан. Сзади топали наши связисты и знаменосец.

Подполковник, бледно улыбаясь, спросил:

– Вы не известили ваших летчиков?

Я старался не обнаружить, как мне страшно: леденящий ужас – погибнуть от собственных бомб! Именно сейчас, в самом конце!

– Разумеется, известили. Но кто знает, дошло ли вовремя извещение?

Нельзя было ни бежать, ни падать. Почему? Почему надо форсить перед побежденным противником? Мы не сговаривались, но и Галина, и комбат, и Бехлер, и солдаты, и я шли, не сгибаясь, ни на шаг не отступая в сторону… Оба провожающих офицера не отставали.

Два ИЛа, оглушительно-яростно рыча, пронеслись над самыми крышами. Я почувствовал: подворотничок липнет к мокрой коже, глаза жжет от пота. Вокруг во дворе перекликались, Галина раскраснелась, весело подмигнула – «до феньки». Темное лицо капитана вроде посветлело, он улыбнулся – «пронесло».

Но через несколько секунд опять, уже спереди, грохочущее раскатистое рычание, давящее к земле, рвущее за сердце. Связист ругнулся: на второй заход пошли…

И опять отовсюду истошные крики: «Флигер… флигер…»

И опять мы не упали, не побежали, только шагали чуть быстрее одеревеневшими ногами. И опять черные тени пронеслись грохоча, рванув за собой уплотненный воздух. Но ни бомбы, ни выстрелов. Когда они уже ревели сзади, я на мгновение ощутил острую боль в затылке: в реве моторов померещилась пулеметная очередь… И опять почувствовал, как заливает потом глаза, шею, спину.

Впереди виднелся проем – переход под домом. Там кишело серое крошево сбившихся в кучу солдат. Где же наконец вход к этому проклятому генералу? Слева у локтя – плечо Галины, сквозь шинель ощущаю, как напряжены мышцы. Но улыбается она так же нарочито весело – «до феньки». За ней капитан, посматривает вверх, прислушивается, будто ему просто любопытно. Немецкий подполковник шагает по-гусиному, бледен, губы стиснуты, косится на нас не то сердито, не то испуганно. Справа Бехлер, глядит под ноги скучающе – фаталист. Тонконогий капитан форсит, улыбается, наклонился к нему, что-то говорит. Сзади сопит молодой связист:

– Пошли на третий заход… пугают!

Наш знаменосец отбежал к середине двора – машет белым флагом. Совсем молодой парень, должно быть, недавно солдат, видел только наступления, победы. Вот он стоит посреди вражеской крепости в зеленой телогрейке, свалявшейся шапке, с белым краснокрестным флагом. Ему никто не приказывал, он сам вышел сигналить своим летчикам, чтоб не мешали.

Он стоит. Не может быть, чтоб ему не было страшно, но он залихватски машет флагом, задрав голову, широко расставив тонкие ноги в больших трофейных сапогах, а вокруг, вдоль стен, лежат вповалку вражеские солдаты, жмутся к штабелям каких-то ящиков.

Капитан сказал:

– Храбрый парень ваш солдат. Сразу видно, еще не устал от войны – нох нихт кригсмюде…

Мы шагаем мимо солдат, лежащих, полулежащих, скрючившихся, словно ввинчивающихся в кирпичные стены… Голоса едва различимы, будто в ушах ватные пробки, но рокотание моторов сзади уже издалека всверливается в череп, как бормашина в больной зуб. Оглядываться нельзя. Неужели на третьем заходе станут бомбить? Все мышцы одеревенели, нестерпимо болит затылок, рубашка промокла насквозь, ревущий грохот надвигался, оглушая и слепя, волосы мокры, точно голову мыл. Но опять пронесло.

– Прошу сюда.

Подполковник распахнул двери многоэтажного кирпичного здания. Спускаемся вниз, в подвал. Стены обиты деревом. Светлый коридор, устланный линолеумом, ковровые дорожки.

– Прошу сюда.

Дверь темно-вишневая. Большая комната. Мягкий свет плафонов и яркая настольная лампа в углу, против входа. Там широкий письменный стол. Телефоны. Бронзовый прибор. Из-за стола поднимается невысокий, белобрысый, гладко причесанный, с треугольно узким лицом человек. На френче красные с золотом генеральские петлицы. Стоит, упираясь руками в стол. У стены справа несколько старших офицеров встали с деревянного дивана.

– Господин генерал-майор, имею честь представить вам русских парламентеров. Господин майор… Господин капитан, фрейляйн обер-лейтенант гвардии и немецкий майор господин Бехлер. Прошу садиться, господа! Коньяк! Сигары! Может быть, кофе?

– Спасибо, господин генерал. Но мы пришли говорить об условиях капитуляции.

– Господа, я уже передал через оберштабсарцта, я не вправе капитулировать. У меня есть приказ, строжайше запрещающий капитулировать. Приказ высшего командования. Приказ – это святыня для офицера.

– Значит, вы намерены продолжать бессмысленное кровопролитие? Зачем же вы нас приглашали?

– Господа, поймите меня, я не могу капитулировать, но я не могу и сопротивляться… Здесь раненые без укрытий – две с половиной тысячи… Иссякли боеприпасы.

– Значит, вы сдаетесь?

– Я взываю к великодушию победителя, я полагаюсь на прославленное великодушие и благородство русского офицерства… Я прошу прекратить артиллерийский обстрел и бомбардировки с воздуха.

– Что это значит? Вы не хотите сдаваться, но просите, чтобы не стреляли. Господин генерал, мы четыре года ведем войну – беспощадную войну, а вы вдруг предлагаете какую-то странную военную игру.

Бехлер выступил на шаг вперед.

Пока он уговаривал генерала, я переводил капитану. Тот слушал, усмехаясь.

– Ладно, дьявол с ним. Пусть формулирует, как хочет. Но ты потребуй, чтоб ответил ясно: или – или. Будут они сопротивляться, когда наши части войдут в крепость, или нет? Нам нужно знать сейчас, а то уж на той стороне Вислы вышла на позиции артдивизия. Они долго ждать не станут.

Генерал слушал потупившись, оглядел своих офицеров, они стояли молча, смотрели на нас с вежливым любопытством. За второй дверью кабинета слышались голоса, выкликавшие монотонно отдельные слова: там был узел связи – интонации телефонистов похожи на всех языках.

Генерал заговорил утомленно, страдальчески:

– Я могу только повторить, я выполняю приказ и поэтому не могу подписывать никаких соглашений, не могу обсуждать никаких условий. Я полагаюсь на великодушие, благородство победителей. У меня больше нет сил, чтоб сражаться.

Капитан выслушал перевод и кивнул удовлетворенно.

– Ну что ж, коли так, значит, вроде ясно. Дай-ка мне кинжал.

Он подошел к столу и двумя короткими ударами немецкого штыка с рукояткой из плексигласа перерубил телефонные провода.

Генерал театрально схватился за лоб и тяжело опустился в кресло.

Бехлер заговорил с офицерами. Наши связисты уже устанавливали свое хозяйство на генеральском столе, и капитан кричал в трубку:

– Скажи третьему: порядок! Я уже в крепости. Давай сюда роту автоматчиков… Да поживей… Скоростным броском. Охранять склады, трофеи. Давай, давай!…

Не прошло и получаса, как по двору крепости уже сновали наши солдаты. Едва не началась драка между солдатами 38-й гвардейской дивизии и новоприбывшей 290-й, которая по плану должна была занять крепость и северную окраину… Наконец стали выводить гарнизон. Пункт сбора военнопленных был устроен в противоположной части города, в зданиях других казарм. Головной колонной в том строю, который встречал нас у входа, были врачи, санитары, цивильные медсестры. Их поставили первыми, чтобы знаками красного креста смягчить сердца победителей. Поэтому их первыми и повели, а две тысячи раненых остались без присмотра – молодой врач с фельдфебельскими погонами прибежал чуть не плача.

В крепостном дворе, у входа в склад, откуда наши солдаты уже тащили ящики с повидлом, стоял привязанный к столбу оседланный конь. Я крикнул раз, другой: «Чей конь?» – и, не получив ответа, взобрался на него, припустил галопом, догнал колонну медиков и повернул ее кругом марш. Конвоиры обрадовались: они не успели как следует запастись трофеями. Наши разведчики – их отличали маскировочные зелено-пятнистые шаровары, куртки вместо шинелей, кинжалы у пояса – ходили вдоль колонны, покрикивая: «Эй, ты, фриц, гиб ур, давай-давай», а кое-где потрошили ранцы.

Наезжая на них конем, как милиционер у стадиона, я орал:

– Отставить мародерство! Приказ маршала Рокоссовского: за мародерство – расстрел! Эти фрицы сдались добровольно. Командование обещало им неприкосновенность! Не позорьте командование и самих себя!

Галина, Бехлер и я повезли генерала Фрике и двух старших офицеров его штаба в дивизию к генералу Рахимову. Он выслушал мой рапорт, оглядев их без особого любопытства, вежливо кивнул:

– Ну и хорошо, что сдались. За это их солдаты должны им спасибо сказать… И солдатские дети и жены спасибо скажут. А мы за то скажем спасибо вам, дорогие товарищи, – он пожал нам руки, – очень хорошо поработали, товарищи. А теперь везите их в корпус, там, знаете, сосед обижается, что мы вперед залезли, его трофеи забираем… Вот и отдайте им главный трофей.

Потом было два дня отдыха. Мы ели до отвала, пили трофейные вина и коньяки, подолгу спали. На второй день генерал Рахимов перед строем торжественно благодарил своих офицеров – командиров полков, батальонов и рот, а в заключение благодарил нас за то, что очень помогли дивизии так быстро, так успешно и малой кровью выполнить боевое задание. Начальник штаба прочитал приказ о награждениях и представлениях к наградам. Среди представленных были и мы: Галина и Непочилович – к ордену «Отечественной войны» 2-й степени, я – к «Отечественной войне» 1-й степени, Бехлер – к «Красной Звезде».


Глава четырнадцатая. Мартовские иды

Мы шли по мирной улице. Гражданских было уже больше, чем военных, много детей. Впереди внезапно взорвалась баррикада. Грохот. Дребезг стекол. Крики. Тонкая деревянная балка падала, жужжа, как огромный шмель, разбила балкон дома, к стене которого я припал скорчившись. Ударил в асфальт кирпич. Сзади гулкий шлепок, вскрик – и твердый удар клюнул меня в поясницу, распластав, как лягушку, на мокром тротуаре. Солдат, скрючившийся вплотную сзади, стонал – ему раздробило плечо.

Несколько секунд я боялся шевельнуть ногами – вдруг перебит позвоночник, и, значит, паралич до конца жизни. Когда почувствовал, что ноги движутся, встал сперва на четвереньки, потом и вовсе поднялся. Солдата унесли, а я побрел сам, блаженно ухмыляясь: цел! Даже боль в спине показалась терпимой…

Еще несколько дней прошли как в полусне, в пестром тумане, зыбком, хмельном, горячечном. Из Грауденца Галину и меня увезли кинооператоры Влад Микоша и Миша Кочерян. Я глотал какие-то немецкие анальгетики, много пил и ходил, с трудом распрямляясь. На трое суток мы застряли в Торуне.

Мы с кинооператорами остановились в квартире их приятельницы, пожилой, печально красивой вдовы польского офицера, расстрелянного немцами в 41-м году. Ее дочь и сын закончили нелегальную польскую гимназию. Вся семья и соседи принимали нас, как очень близких друзей. К нам присоединились еще трое летчиков-штурмовиков: молодой капитан, Герой Советского Союза, и два лейтенанта. Все эти дни и ночи мы пировали, пели, танцевали. Один из соседей, старый врач, объяснил мне, что контуженной спине необходимо движение.

– Пусть пан майор себя не жалеет, тогда пан Бог его пожалеет.

Это поучение мне часто вспоминалось и право же помогало еще много лет спустя.

Капитан с золотой звездочкой был веселым, артельным парнем. Он смешно, упрямо требовал, чтобы никто не говорил о войне.

– Говори, что угодно, хоть сказки рассказывай, но давай забудем о войне.

За любое упоминание о войне, о боях полагался штраф – большой бокал коньяка без закуски. Он учил нас пить на метры – ставить в ряд выпитые бокалы, у кого ряд длиннее – тот победитель.

На вторую ночь коньяк начал иссякать, хотя мы привезли ящика два. Тогда один из молодых собутыльников вспомнил, что его дядя – «пся крев, спекулянт» – натаскал из немецких складов тысячи бутылок и продает по страшным ценам. Но он знает, как проникнуть в старый гараж, где спрятаны запасы, уже не раз таскал оттуда бутылки… И если мы поможем, чтобы патрули не помешали, то взять можно, сколько захотим.

У нас не возникло сомнений. Изъять у мародера-спекулянта трофейный коньяк никому не казалось греховным. Отправились на «боевую операцию» двое молодых поляков, капитан, кто-то еще из наших и я. Идти нужно было несколько кварталов, но мы не надевали шинелей, чтоб в случае встречи с патрулем убедить, что гуляем неподалеку от дома. Два ящика французского коньяка «Аквавита» мы вынесли без затруднений. По дороге встретили патруль – четырех солдат, сунули по бутылке каждому, они проводили нас и только просили не горланить… В эту развеселую ночь мою контузию усугубила еще и простуда, обострился гайморит.

После обильных хмельных застолий все засыпали, едва добравшись до постелей, иногда я не успевал стянуть сапоги. Даже в сильном хмелю мы не позволяли себе ни вольных шуток, ни крепких выражений, ни слишком откровенных ухаживаний. Не позволили бы ни Галина, ни пани хозяйка. Она была неизменно приветлива, но иногда поглядывала строго, и мы ее побаивались. И все же возникали пары, постоянно соседствовавшие за столом, постоянно танцевавшие друг с другом, иногда уходившие погулять.

На третью или на четвертую ночь у меня был жар, не мог поднять головы, бредил. Не помню даже, как Галина и Непочилович доставили меня в деревню, где находилась антифашистская школа. Там вскоре жар спал, и я даже проводил занятия.

В Грауденце я в последний раз был в бою, а это был последний день в школе. Разумеется, я не думал, что он последний. Наши успехи, такие однозначные и бесспорные, казалось, должны перевесить все обвинения. Один эпизод этого дня помнился внятно. Старостой выпуска был молодой ветеринарный врач, служивший в тыловых частях; он попал в плен совсем недавно, очень старался нравиться советским офицерам. На каждом занятии он спешил высказаться; говорил подолгу, патетично, книжно, газетными «многосоставными» фразами, уснащая их латинскими словечками и свежеусвоенными оборотами, вроде «неизбежная победа пролетарской революции», «гениальное руководство великого полководца генералиссимуса Сталина», «победоносные советские войска, несущие свободу Европе и Германии» и т.п.

В этот день я рассказывал об особенностях нацистской пропаганды, потом о положении на фронтах. Когда я, как обычно, закончил лекцию предложением задавать вопросы, он стал говорить, что не хочет оставаться немцем, что теперь стыдно быть немцем после всего, что немецкие солдаты наделали… Надо уезжать за океан, в Америку, в Австралию, и там приобретать новую национальность…

Этот простодушный, не очень умный, но довольно образованный парень говорил, возбуждаясь, в голосе подрагивали слезы. Его товарищи хмуро смотрели на него, некоторые потупились. Это были немецкие солдаты марта 1945-го года. Все они еще помнили фанфарные сигналы победных сообщений, читали исступленно хвастливые речи Гитлера, Геббельса, Геринга, еще недавно верили в неотвратимое торжество Великой Германии. А теперь они слышали призыв – отказаться от своей национальности.

Я вежливо прервал его речь, напомнил слова Сталина «Гитлеры приходят и уходят…» и стал объяснять, как мы, коммунисты, марксисты, понимаем свой национальный долг: Ленин в первую мировую войну был пораженцем, хотел поражения царских армий, но он писал о национальной гордости великороссов.

…На меня смотрели сосредеточеннопристальные глаза. Скоро партбюро будет разбирать мое «дело» – обвинение в жалости к немцам. Но был же Грауденц, и нельзя из страха перед злой брехней, перед мелкой склокой отречься от правды. И эти ошарашенные войной немецкие парни должны завтра стать нашими товарищами.

– Конечно, у вас в Германии много фашистов, в партии три миллиона. Но ведь и среди них настоящих фанатиков значительно меньше. Как вы думаете?

– Да, да, меньше, конечно, меньше, несколько десятков тысяч было, а теперь еще меньше.

– Зато гораздо больше таких, кто были пособниками, попутчиками по глупости, из трусости или из корысти. Но ведь огромное большинство народа, десятки миллионов немцев сами оказались жертвами гитлеровского режима, жертвами войны…

– Да, да, именно так, очень правильно… Большинство народа обмануто и обосрано… Что могут маленькие люди перед такой силой?

– Нельзя отречься от своей нации, как нельзя отречься от себя, выпрыгнуть из себя… Такой порыв понятен. Вероятно, многие немцы испытывают нестерпимый стыд, отчаяние. И теперь с каждым днем таких немцев будет больше. Это можно понять, но этого нельзя одобрить… Когда раньше, два-три года тому назад, иные немецкие антифашисты в эмиграции и на родине хотели отречься от Германии, это было в Дни побед вермахта, когда флаги со свастикой торчали и на берегах Волги, и за Полярным кругом, и в Сахаре, когда Гитлер и Геббельс возвещали скорую победу Германии… Тогда такие порывы могли вызвать только восхищение, их искренность подтверждалась кровью, жизнью. Немцы, которые не хотели оставаться немцами в годы побед нацизма, были героями. Но отрекаться от своей нации в годы бедствий, унижений, бесславия – это уже скорее признак малодушия. Подобных бедствий ваша родина не знала со времен Тридцатилетней войны, подобных унижений не испытывала со времен наполеоновских завоеваний. Сейчас Германии, как никогда раньше, нужны честные и сильные люди.

На несколько минут я услышал себя, ощутил, что слова, которые произношу, начинают жить независимо, отдельно от меня. Их слушали солдаты в чужих мундирах, бывалые фронтовики – у них жестко отвердевшие серо-темные лица, пригашенные взгляды – и молодые новобранцы – у них лица мягче, светлее и смотрят открытее. Они – военнопленные, одни вовсе не знают, что с их родными, близкими; другие уже знают, что погибли под бомбами. Они мучительно гадают: что дома, что ждет их и их родных, их страну. Другие вообще ни о чем не думают, просто довольны, что сейчас вдали от опасностей, от смерти, не голодают, есть курево – знай только, слушай пропаганду, пусть и чужую, обратную привычной. Солдатское правило: «живи из руки в рот», не думая о завтрашнем дне – неизвестно ведь, доживешь ли? – не заботясь ни о чем недостижимом, чего нельзя получить сейчас, а только об этой реальной минуте: сейчас поесть до отвала, прижать ладную бабу, покурить, сменить вшивое белье, поспать, выпить сколько удастся, а потом терпеливо жди и надейся. Может, еще раз удастся. И помни: «Die Hдlfte seines Lebens wartet der Soldat vergebens» (максима немецких казарм: «Полжизни всечасно солдат ждет напрасно»).

А я говорил им, что настоящее величие Германии никогда не создавалось оружием, не добывалось военными победами; наоборот, войны приносили немцам только бедствия и унижения, крестовые походы и религиозные междуусобицы, Тридцатилетняя война и Семилетняя, и наполеоновские…

– Вас учили, что прусские, бисмарковские победы создали Германскую империю, могучую и процветающую, но это была мнимая мощь и тлетворное цветение… После Седана не прошло и полустолетия, а уже был Верден, крушение империи, Версальский мир. А теперь уже ясно, что новый мир будет похуже Версальского… Но есть иное, настоящее величие Германии, это величие немецкого духа, немецкого труда и немецкого разума. Вам есть чем гордиться. Немец Гутенберг изобрел книгопечатание, вот он действительно завоевал весь мир. Немцы Дюрер, Кранах и Гольбейн создавали живопись, которая столетиями радует людей разных стран и народов. Немец Мартин Лютер разбил оковы средневекового догматического мышления, обогатил ваш язык, вашу поэзию. Немцы Лейбниц, Кант, Фейербах учили мыслить все человечество. Немцы Лессинг, Гете, Шиллер, Гельдерлин, Гейне создали всемирную славу немецкой литературе. И теперь есть прекрасные писатели, которых от вас скрывают: братья Томас Манн и Генрих Манн, Иоганнес Бехер, Бертольд Брехт, Анна Зегерс, Эрих Вайнерт… Немцы Бах, Моцарт, Бетховен, Шуберт, Шуман, Вагнер тоже завоевали мир прекрасной музыкой… Немцы Гельмгольц, Геккель, Рентген, Фабер, Эйнштейн (хотя нацисты изгнали его как еврея, он такой же немец, как Дизель или Цеппелин), немецкие ученые и немецкие инженеры, немецкие рабочие и немецкие крестьяне заслужили уважение и симпатию во всех странах земли.

Потом я говорил им о тех, кого называл истинными немецкими героями, выстроил длинный ряд: Ульрих фон Гуттен, Томас Мюнцер, Флориан Гейер, немецкие якобинцы Клооц и Форстер, Карл Маркс, Фридрих Энгельс, революционеры сорок восьмого года, Август Бебель, Вильгельм и Карл Либкнехты, спартаковцы, красногвардейцы двадцатых годов, Эрнст Тельман, Ион Шеер, Эдгар Андре, немецкие бойцы Интернациональных бригад в Испании, немецкие антифашисты в подполье, в советских войсках, в партизанских отрядах… Я доказывал, что все, кто видел достоинства Германии главным образом в императорской власти, в количестве пушек, в казарменном «порядке» и в захватнических походах, кто считал главными достоинствами немецкого национального характера безропотное, «трупное» послушание, бездумную самоотверженность, были злейшими врагами немецкой культуры. И поэтому периоды наивысшего расцвета немецкого духа и немецкой культуры не случайно совпадали с временами административно-политического и военного ослабления. На рубеже ХУШи XIX веков столицей немецкого духа был маленький Веймар, а международное культурное значение Берлин приобрел после поражения империи, после Версаля. Значит, и сейчас немецкие патриоты не должны отчаиваться: военное поражение гитлеровской империи не может и не должно означать поражение немецкого духа, немецкой мысли… Напротив, только теперь освободятся все ее плодотворные силы.

Снова и снова повторял я, что нельзя отрекаться от своего народа, сказал, что если бы я был немцем, то именно теперь с особой настойчивостью утверждал бы причастность к трагической судьбе родины…

Они слушали внимательно, и мне показалось, что слушают не меня, а слова, живущие сами по себе в неожиданных, непривычных сочетаниях. Давно им знакомые понятия: немецкий дух, родина, национальная честь, слава предков – звучали вперемешку с вовсе незнакомыми словами или такими, которые вчера были еще враждебны: пролетарская революция… великая правда марксизма… научный коммунизм, рожденный в Германии… гуманистическая русская культура. Они слушали так напряженно, что тишина, казалось, становилась осязаемой. Потом начали спрашивать.

– Какие территории отнимут у Германии?

– Правда ли, что всю Германию хотят сделать сплошным картофельным полем?

– А не можем ли мы присоединиться к Советскому Союзу, как одна или несколько республик – Пруссия, Бавария, Вюртемберг?

– Ведь Англия и Америка, капиталистические страны – не начнут ли они теперь воевать с Советским Союзом?

Я отвечал, как мог, иногда отшучивался. Минуты патетической напряженности сменились обычной беседой.

…Во время следствия я все ждал, когда меня спросят об этом последнем уроке в антифашистской школе. Ведь его легко можно было истолковать, как подтверждение доносов Забаштанского и Беляева, как «прославление немецкой буржуазной культуры» и т.д. и т.п. И среди моих слушателей были же, конечно, «информаторы». (Смершевцы периодически навещали школу, они называли иногда Беляеву завербованных курсантов, настаивали, чтобы мы оставляли их при школе и во всяком случае не отправляли в части без согласования.) Прошло несколько дней после возвращения из Грауденца. Боль в спине то отступала на час-другой, то снова нарастала. И временами наплывала тоска, безотчетная, густая, темная. Я не мог понять из-за чего, почему. В горле торчала, не проглатывалась какая-то вязкая пакость, тошнотно давило под ребрами слева.

Семнадцатого марта меня вызвали на заседание партбюро. Забаштанский говорил вяло, словно бы примирительно.

– Конечно, были допущены политически неправильные высказывания, но в последнее время товарищ майор, похоже, что осознал, в Грауденце работал хорошо.

Беляев был немногословен и признавал какие-то свои ошибки.

Я воспринял это как предложение компромисса и тоже говорил мирно, мол, товарищи неправильно поняли, я не хотел и не мог сказать ничего такого, что им показалось. Но я признавал, что бывал несдержан, недисциплинирован, нарушал субординацию.

Кроме Антоненко, среди членов бюро был только один бывший северозападник – подполковник Голубев. Он настойчиво спрашивал, все ли я сказал, что думаю, не считаю ли я, что есть и другие причины, почему товарищи меня неправильно понимали, мол, ему кажется, что я говорю не все. О Голубеве я знал: умен, хитер, уверенно делает карьеру, постоянно спорит с Забаштанским; я подумал, что он хочет привлечь меня как союзника в склоке, а потом, разумеется, предать. И я упрямо повторял, что ничего больше сказать не могу, любое взыскание приму, как положено, буду работать и верю, что взыскание скоро снимут.

Клюева, Мулина и Гольдштейна не было – Забаштанский накануне услал их в командировки. Парторганизация нашего отдела была представлена Забаштанским, Беляевым и заместителем парторга Виктором Сборщиковым. Виктор тоже раньше был на СевероЗападном, называл себя моим другом и даже воспитанником. Кадровый связист, он в 1941 году работал техником звукозаписывающей машины, отлично знал свое дело, был всегда подтянут, неутомимо прилежен, аккуратен, добросовестно исполнял приказы и просьбы. Мне нравился его суховатый юмор. С начальством он разговаривал по-воински вежливо, без подобострастия и не боялся отстаивать свое мнение. Я помогал ему учить немецкий язык, настойчиво добивался, чтобы его повышали в званиях и должностях, писал наградные листы. Нас вместе приняли в кандидаты партии в начале 1943 года, но к 1945 году он уже был членом, а я все еще оставался кандидатом. Увидев его на заседании партбюро, я воспринял это как добрый знак. Виктор заменял уехавшего в командировку парторга Клюева, который во всем подчинялся Забаштанскому.

Однако именно Сборщиков спокойно и деловито сказал: «Предлагаю исключить из кандидатов партии». Это было жестокой неожиданностью. Не первой и не последней.

Уже на следующий день, 18 марта, было общее собрание. Меня с утра знобило, измерил температуру – 39, с трудом ходил.

Когда вызвали «объяснить партийному собранию», я говорил довольно бессвязно, повторял то же, что говорил накануне: «Меня неправильно поняли. Почему? Не знаю, не могу представить. Признаю, допускал ошибки, был несдержан, недисциплинирован, недостаточно четко выражался… Но не было у меня сомнения в линии партии и верховного командования. И не жалел я немцев, а тревожился за мораль и дисциплину нашей армии. Объективно я, может быть, ошибался, -но субъективно хотел как лучше».

Забаштанский и Беляев, напротив, говорили по-другому, решительно и совсем безоговорочно. Забаштанский, скорбно придыхая, рассказывал. Сказал, что я «дружил со шпионами Дитером В. и Гансом Р.» и, когда их отсылали в Москву, вступил в пререкания и написал им такие хорошие характеристики – «хоть ордена и медали давай». А теперь их, конечно, арестовали с его характеристиками.

Я крикнул с места:

– Это неправда!

На меня зашикали, а генерал Окороков сказал:

– Вот он, правдолюбец, видите, какую правду ему надо – шпионов защищать.

Забаштанский снова и снова призывал «вскрыть корни», «разоблачить идеологически враждебную почву», «он же всю жизнь учился, когда мы боролись и работали, а у кого учился? Чему научился?»

Беляев каялся, что допустил «притупление», ведь я сам, мол, ему признавался, что у меня дома очень много немецких книг, журналов и газет еще с давних пор, там «Роте фане» и другие, а он, Беляев, увы, «недопонимал, что это есть явные свидетельства идеологического разложения, связей с чуждой, враждебной, мелкобуржуазной, или даже именно буржуазной немецкой идеологией».

Потом говорил председатель парткомиссии. Он долго, скрипуче и заунывно читал вслух целые страницы из Ленина и Сталина. И толковал о моих демагогических уловках насчет противопоставления «объективно» и «субъективно», возводя эти уловки, кажется, к Бухарину и Троцкому.

Я соображал все хуже. Участники собрания почти никого не слушали, тихо переговаривались, выходили покурить. Председательствующий несколько раз призывал к порядку. Последним говорил генерал Окороков: «Мы с ним долго возились еще на Северо-Западном… Он там заимел репутацию этакого, знаете ли, чудаковатого храбреца-молодца, Дон Кихота, что ли. И хотя дисциплина была неважная, но зато считалось, что всем правдуматку режет, никакого начальства не признает. Как же, он, видите ли, ученый, кандидат наук, на разных языках говорит, профессор у этих – как их – антифашистов; немцы его слушаются. Но теперь приходится серьезно задуматься, каких он там антифашистов наготовил… Чему их учил?… Если сам оказался со шпионами друг-приятель… Мы с ним за эти годы возились, воспитывали, выговор дали, потом сняли. Мы надеялись, что можно перевоспитать, пересилить эту его мелкобуржуазную сердцевину, родимые пятна буржуазноинтеллигентского сознания. Ведь все эти вихляния отчего? Оттого, что нет пролетарской закалки, нет партийного стержня. Отсюда я его Гамлетом Щигровского уезда называл… Но теперь все ясно. Это не просто вихлянияколебания, не случайные заскоки или остатки чуждых идеологий – нет, это система! Да, да, именно система взглядов, то, что называется мировоззрением. Мировоззрение глубоко нам чуждое, даже враждебное. Тут говорили „субъективно-объективно“. Я это понимаю так – субъективно он может воображать себя героем, ученым, профессором для антифашистов… Но объективно он, конечно, никакой не коммунист и даже не советский офицер, не русский и не еврей, а немецкий агент в нашей среде… Вот это и есть реальная объективность…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю