Текст книги "Хранить вечно"
Автор книги: Лев Копелев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 46 страниц)
Бехлер, шедший рядом с капитаном, сказал:
– Эти немецкие солдаты убиты немецкими пулями… час тому назад… Из вашего форта обстреляли колонну пленных…
– Ужасно!… Шреклих!… Шреклих!… Я не хотел этого. Я не давал таких приказаний.
– Но стреляли ваши солдаты. Немцы стреляли в немцев. Вы видите сами, к чему вы пришли. Национальный комитет «Свободная Германия» предостерегал.
Подполковник вышел к нам навстречу. Он успел надеть китель с золочеными погонами – значит, и в боях возил с собой – и выглядел очень важно.
Я выскочил вперед, щелкнул каблуками, вытянулся изо всех сил и отрапортовал зычно, чтобы слышали все наши и поляки, какое торжественное событие происходит:
– Товарищ подполковник, комендант форта капитан Финдайзен просит разрешения доложить вам свою просьбу!
Финдайзен сопел, выпятив грудь, рука у каски ладонью наружу.
Подполковник помедлил, а потом, пожав мне руку, словно мы только сейчас увиделись, подмигнул и шепнул:
– А как, ему-то руку подать? Я тоже шепотом:
– Пока нет. Зовите в дом. Он сказал громко:
– Прошу господина капитана пройти ко мне.
Мы чинно вошли в подъезд; на лестнице густо толпились жильцы, женщины шикали на мальчишек, свисавших с перил.
В гостиной адвоката полевые телефоны стояли рядом с подносом, на котором пани хозяйка успела приготовить кофе и вазочку с «тястечками». Все расселись. Финдайзен сел, не снимая и не расстегивая шинели, и заговорил торопливо, по красным скулам текли тоненькие слезинки.
– Немецкий офицер… присяга… Железная заповедь долга… Честь офицерского сословия… приказ важнее жизни, военное счастье изменчиво… речь не обо мне… Понимаю… верю в великодушие русского командования… Великодушие украшает победителя… Я не смею капитулировать без разрешения старшего начальника, генерал-майора Фрике… Он командир дивизии и комендант всей крепости Грауденц… Я испросил разрешения… По радио мне запрещено… Прошу перемирия. Пока я разъясню генералу обстановку. Я надеюсь убедить. Прошу двенадцать часов на размышления.
Переводя, я от себя добавил скороговоркой: «Не поддавайтесь… раз сам пришел, значит готов… Дайте не больше часа».
Подполковник слушал, прихлебывая кофе. Он держался вежливо, сдержанно и явно был очень доволен происходящим. Он впервые принимал вражеского парламентера. Да еще такого здоровенного, мордатого и… плачущего.
– Скажите ему, что я не могу согласиться на долгую отсрочку. Он как боевой офицер должен сам понимать… У меня тоже приказ. Наши войска наступают по всему фронту. Не могу же я остановить одну свою часть.
Финдайзен, уже не скрываясь, хлюпал носом, утирался перчаткой, концом бинта.
– Я очень прошу… я умоляю… хотя бы до вечера… только до вечера… я взываю к великодушию… Я объясню генералу безнадежность положения.
– Спросите его, а если генерал не примет его объяснений и прикажет продолжать сопротивление, что он тогда будет делать?
– Тогда я капитулирую. Я разъясню генералу. Сначала попрошу разрешения, потом доложу, что не могу иначе, и капитулирую.
– Зачем вам столько времени на уговоры? Ваш генерал в казармах, в полукилометре от вас. У вас же прямая связь.
– Он может приказать мне прийти, доложить ему лично…
Переводя, я добавил:
– Не уступайте. Если так, то генерал скорее всего арестует его за трусость и назначит взамен другого.
Подполковник медленно поднялся, мы все вскочили. Он картинно выпрямился и сказал:
– Даю два часа отсрочки на размышление. Сверим часы: по московскому времени шестнадцать часов тридцать минут, значит, поихнему – четырнадцать часов тридцать. Буду ждать до восемнадцати тридцати по московскому. А потом открываем огонь всех систем на уничтожение. Штурм и никакой пощады.
Я переводил, стараясь произносить каждое слово возможно более грозно, чтобы оно дошло до пьяного. Он стоял навытяжку, пошатываясь, козырял и плакал:
– Так точно! Яволь!
Бехлер, молчавший все время, заговорил негромко, но очень твердо.
– Оба парламентера пойдут с вами, капитан, и вы отвечаете за их безопасность жизнью и честью.
– Яволь!
В заключение я спросил:
– Итак, вы даете слово офицера, что будете соблюдать наше соглашение?
– Яволь! Слово!
Тогда я протянул ему руку. Подполковник, замполит и Бехлер тоже пожали ему руку. Он каждый раз щелкал каблуками, отрывисто кланялся и продолжал плакать, не утирая слез.
Мы с Бехлером, комбат, в распоряжение которого мы теперь перешли, его адъютант и несколько солдат проводили Финдайзена, его ординарца и обоих парламентеров с госпитальным флагом до баррикады.
Подполковник в ответ на упрек, что он дал Финдайзену много времени, весело отмахнулся:
– Так у меня же ни одной пушки нет. Еще только полевые минометы начали подтягивать, ведь настоящих мостов через канал нет. Грожусь: беспощадный огонь из всех систем, а где мои системы? Славны бубны за горами. Вот часа через два подтянут самоходки – мне генерал твердо пообещал две батареи, тогда разговор будет другой, тогда, пожалуйста, даю десять минут на размышление, а потом, четыре сбоку – ваших нет.
Мы навестили Галину в госпитале. Там был полный порядок. Непочилович за это время успел созвать нечто вроде совещания польских политических деятелей. В этом районе он обнаружил двух или трех членов ППС[20]20
ППС – польская социалистическая партия
[Закрыть] и еще нескольких «очень антифашистски настроенных интеллигентов». С их помощью он подбирал рекрутов для милиции, вооружал их немецкими винтовками. В соседней квартире срочно шили бело-красные нарукавные повязки, мне казалось, что их должно хватить на целый город.
Командир полка пригласил нас к обеду. Непочилович привел немолодого пана, остроносого, с седыми тонкими усиками. На бледной лысине тщательно начесанные тонкие волосы поблескивали черненым серебром. Непочилович торжественно представил его как стойкого антифашиста, лидера ППС северной Польши.
Командир полка и замполит держались несколько чопорно, стесненные сложностью дипломатической миссии. Как следует обращаться с представителем союзной страны, если он в то же время лидер чужой партии, о которой с детства известно, что она националфашистская?… Непочилович ораторствовал по-русски и по-польски. Я ему кое-как вторил. Наш гость старался незаметно разглаживать морщинистые складки на черном сюртуке, должно быть, некогда парадном. Он был, видимо, очень голоден, судорожно глотал, однако сдерживался, ел неторопливо, пил, осторожно прихлебывая. За весь обед выпил рюмки две коньяка, но все же раскраснелся, вспотел мелкой-мелкой росой, стал улыбаться и разговорился:
– Грауденц был всегда польский город. Фольксдойчей у нас всегда было меньше, чем в Торуне или Быдгоще… Военный был город. Еще за кайзеровскую Германию тут гарнизон был большой. Кавалерия, артиллерия, саперы. Форты, крепость Корбьер от города два километры еще Фридрих Прусский строил. Потом за Вильгельма ее модернизировали. И за Пилсудского еще модернизировали… Грауденц и в Польше военный город был: уланы, школа войскова, аэродром войсковы. Тут шутковали: четверть жителей города солдатские дети, еще четверть – офицерские, четверть – их мамы, а последняя четверть – деды, бабы и обманутые мужья. Гитлеровцы тут очень жестокий режим сделали. Много заложников постреляли и повесили. Гаулейтер Кох сюда самых диких эсэсов назначил. И нынешний крайслейтер – фанатик. То через него немцы так упрямо обороняются. Тот генерал Фрике боится крайслейтера и еще боится своего начальника штаба по крепости – тут у них отдельный штаб для крепости полковника Франсуа. Так-так, у него еще прапрадеды с Франции эмигранты. Весь род, может, уже двести лет – офицеры и генералы. Папа этого пулковника в ту войну у Людендорфа правая рука был. А этот младший сын еще прошлым летом был лейтенантом, командовал, даже не ротой – взводом. Но когда в июле генералы повстанцы схотели Гитлера убить и начали в Берлине переворот, тот Франсуа помогал арестовывать повстанцев. За одну ночь с лейтенанта стал майором, и уже за полгода полковником. Тоже фанатик, и говорят – храбрый. Только беспощадный до всех, и до своих немцев тоже. Генерал его боится, а крайслейтер с ним первый камрад. В передней громкие голоса, веселый крик:
– Немцы сдаваться идут… Целая колонна. Прошло не больше часа после ухода Финдайзена, но вниз по Берггассе с большим белым флагом-простыней по четыре в ряд двигалась серая колонна, а перед ней трепыхался маленький флажок с красным крестом. Впереди шли оба парламентера и офицер в кожаной куртке и пилотке – молодой обер-лейтенант.
– Гарнизон форта – семь офицеров, сто двадцать шесть солдат и унтер-офицеров – капитулируют. Я – исполняющий обязанности коменданта обер-лейтенант такой-то…
– А где капитан Финдайзен?
– Он ушел к командиру дивизии. Офицеры нашего гарнизона считают поведение капитана недостойным немецкого офицера. Он дал вам слово и не хотел сдержать его, колебался даже – не попытаться ли внезапным ударом прорваться к северу. Но все офицеры форта отказались подчиниться… к тому же он был свински пьян. Солдаты не могли его уважать, не могли верить.
Офицеров мы отвели в госпиталь к Галине – они хотели проведать своих раненых, убедиться, что с ними действительно гуманно обращаются. Всю колонну отправили в тыл под конвоем двух наших солдат и нескольких польских милиционеров.
Командир полка осмотрел форт, убедился, что прилегающие кварталы заняты его батальонами, и вернулся в штаб очень довольный.
– Весь этот район по приказу должны были занять только послезавтра, а мы заняли еще и улицу справа – полосу наступления соседей. Здорово перевыполняем план. По-ударному. Я уже докладывал генералу Рахимову, он велел поблагодарить всех вас и просил, чтоб сказали, как наградить парламентеров[21]21
Уже после того как было написано все это, я прочел воспоминия Бехлера; там названы оба парня: обер-ефрейтор Эрих Конрад из Бернбурга на Заале, год рождения 1912-й, и обер-ефрейтор Вольфганг Махацек из Аренсбурга, год рождения 1923-й.
[Закрыть].
Пока что мы набили им карманы сигаретами, шоколадом, и они плотно поужинали. Повар подполковника устроил в соседней квартире целую фабрику-кухню, назначил техноруком пани адвокатову, а ей ассистировали другие дамы.
Мы с Бехлером составили послание-обращение к полковнику Шайбле '– коменданту укрепленного района казарм. Под его начальством оборонялся один полк 250-й дивизии и два батальона фольксштурмовцев. Другие полки, остатки дивизии имени Германа Геринга и фольксштурмовцы из штурмовиков занимали северный край города, к северовостоку от казарм, и северные пригороды, включая крепость Корбьер.
Новые послания подписали втроем: подполковник, «командир соединения советских войск», я, «по поручению высшего командования советских войск», и майор Бехлер как представитель «Свободной Германии».
Парламентеры ушли снова. Мы проводили их уже в темноте; некоторые улицы освещались пожарами, в других был мрак непроглядный. Где проходил новый передний край – никто не знал толком. Раза два нас обстреляли из домов, мы шарахались в переулки, во дворы. Один раз оказалось, что стреляли свои солдаты другого батальона, не ведавшие ничего о парламентерах.
Мы распрощались с ними на перекрестке. Налево улица уходила в темно-серый туман к берегу Вислы, справа неподалеку горели дома. Оранжево-багровое пульсирующее зарево заливало широкую улицу. Неподалеку часточасто трещали наши пулеметы и завывали немецкие, рокотали автоматные очереди, раскатисто ухали взрывы фаустпатронов, отрывисто – гранаты.
Мы убедились, что парламентеры благополучно перебежали через перекресток, оставили группу разведчиков ждать их, а сами ушли обратно в штаб; приезжал связист – звонили с «горы». Срочно вызывают. Полковник Смирнов двумя днями раньше телефонограммой распорядился, чтобы мы передали агитполуторку другой дивизии, которая подступала к городу с севера. Распоряжение было невыполнимо, никто не знал, где искать эту дивизию на марше, куда ехать. К тому же иссяк бензин. Полк наступал, и некому было заботиться о том, чтобы снабжать нас горючим. Мосты через канал были взорваны. Мы оставили машину во дворе на Цветочной улице, приказав старшему технику добывать бензин, где удастся, доложить «на гору» обстановку, а затем либо двигаться к новым распорядителям, либо догонять нас по наведенным мостам.
Смирнов звонил взбешенный – его приказание не выполнено, машина не прибыла в другую дивизию и никто не передает текст ультиматума, утвержденный политотделом корпуса.
Я стал докладывать о капитуляции форта, уже более двух сотен немцев сдались добровольно, благодаря этому полк вышел на рубеж, намеченный только на послезавтра, мы уже послали ультиматум в казармы. Он не слушал и орал:
– Я знаю, вы там пьянствуете в подвалах с польскими блядями, вы просто трусите, оставили машину и ссылаетесь, что нет бензина. Под трибунал за невыполнение приказа, за трусость!…
Мне показалось, что он пьян, голос в трубке был по-хмельному гундос, речь дико бессмысленна. Я пытался возражать вразумительно, потом разозлился, сказал, что он не вправе разговаривать так грубо, он – не мое непосредственное начальство, я выполняю самостоятельную операцию по заданию «верха».
Тогда он заорал уже истерично:
– Теперь я вижу, что ваше начальство справедливо давало вам характеристику. Вы только и можете, что клеветать на наших солдат и офицеров. Нам все известно! Чего еще ждать, если нет ни совести, ни чести!
Я ответил, что обращусь в офицерский суд чести, что он не имеет права оскорблять… Мы тут работаем лицом к лицу с противником, автомашины по воздуху не летают, а он кричит из безопасного тыла, ни хрена не видит, только дергает и оскорбляет.
Тогда он словно бы несколько успокоился и сказал:
– Отставить пререкания. Кто кому начальник, вам еще объяснят, а сейчас выполняйте приказание. Мосты уже есть. Присылайте ко мне человека за бензином и за текстом ультиматума, и чтоб еще до утра передавался во все узлы сопротивления. Понятно? Выполняйте.
Понятно было, что за всем этим криком ухмыляется Миля Забаштанский, понятно было, что пьяному горлохвату нельзя втолковать, что динамик нашей передвижки, дающий звук от силы на 250-300 метров, не может вещать «на все узлы сопротивления», растянутые на десять-двенадцать километров.
На какое-то время я растерялся. Слишком резок был контраст: такой замечательный день, колонны пленных, веселая гордость – это мы их обезоружили, это мы помогли полку, мы все: Галина, Бехлер, Непочилович, наши парламентеры и я, да еще как помогли – и тут же после этого начальственно хамский пьяный разнос.
Подполковник смотрел сочувственно:
– Значит, и вам достается, как нашему брату…
– А чей же я брат… ваш, конечно. Выручила Галина. Она взяла в провожатые медсестру, местную жительницу, и одного солдата и пошла с ними по горящему городу. Она шла, встречая самоходки и орудия, которые уже двигались через новые мосты. По ним стреляли из северной, более высокой части города. Я увидел в той стороне, куда ушла Галина, багровочерные смерчи разрывов – била тяжелая крепостная артиллерия, разрывы взметывали лиловооранжевые тучи дыма над пожарами.
На мгновение я подумал: если Галку убьют или изувечат теперь, перед самым концом войны, то это будет моя вина, моя, и этого крикуна, и Забаштанского. И тогда я должен был бы пристрелить их и застрелиться сам. Но тут же я разозлился на себя – ведь этим я не помог бы никому, опять был бы только вред и только горе, вред всему делу и горе невинным: моей семье, их семьям…
Еще перед уходом Галки она и Бехлер убедили двух легкораненых офицеров и того обер-лейтенанта, который привел гарнизон форта, что именно офицеры должны взять на себя функции парламентеров, на них больше ответственности, они сделают все лучше молодых солдат.
Меж тем парламентеры вернулись очень взволнованные: в казармах некоторые офицеры накричали на них, один обер-лейтенант вырвал флаг и хотел их застрелить, орал – «предатели», «наемники»… Другие оттащили его, говоря, что нельзя посягать на белый флаг с красным крестом. Полковник Штайбле подробно их расспрашивал, видно было, что он растерян; он ушел совещаться со своими в штаб, и слышно было, как там кричали, ссорились. Потом он объявил, что никакого письменного ответа не будет. Он выполняет приказ, пусть русское командование обращается к самому генералу Фрике, старшему начальнику.
На обратном пути во дворе казармы они говорили с солдатами, которые их провожали: те хотят сдаваться и злятся на офицеров.
Некоторые солдаты говорили: пусть русские придут, мы и пальцем не шевельнем, омерзело все это дерьмо до блевания.
– Мы по пути придумали такой план: от калитки, через которую нас впускали и выпускали, до входа в подвал, где штаб, шагов сто, не больше, и препятствий никаких… У самой наружной стены – окопчики, там пулеметы и отдельные стрелки, но вблизи их немного и так устроены, чтоб стрелять наружу. Дайте нам оружие, гранаты, мы подберем еще одного-двух камрадов в госпитале, шесть-семь человек достаточно, больше даже нельзя. Мы пойдем опять с белым флагом, захватим штаб, и тогда гарнизон сдастся, солдаты не станут сопротивляться…
Этот план показался нам очень соблазнительным, командиру полка – тоже. Но мы понимали, что нельзя вооружать парламентеров и превращать их в ударную группу под белым флагом. После недолгого обсуждения решили по-другому: парламентеры пойдут опять безоружными, но вслед за ними двинется отряд разведчиков и автоматчиков – человек в пятьдесят. К казармам вела улица – лощина между двумя откосами, еще покрытыми снегом. На левом, более высоком и крутом, стояли казармы. К воротам поднимался пологий раздвоенный въезд, а к калитке в стене, метрах в пятидесяти от ворот – лестница прямо по откосу. На противоположной стороне улицы, более пологой, чуть подальше от гребня темнели какие-то строения – склады или гаражи. Там горело одно здание, но солдат уже не было видно. Парламентерам приказали пойти впятером – к ним присоединились трое их приятелей из форта – с тремя белыми флагами и передать полковнику новое письмоультиматум, обращенное уже и к генералу, и к нему. Двоим пойти в штаб, а троим оставаться во дворе казармы – агитировать солдат, подготовить их к тому, что в случае нового отказа русские ударят немедленно и сокрушительно.
Если полковник согласится капитулировать, все пятеро должны выйти, размахивая белыми флагами и светя карманными фонарями, которые мы им дали. Если он опять откажется, то пусть выйдут только двое с одним флагом. А оставшиеся пусть стараются отвлечь солдат, которые могут оказаться на пути от калитки до штаба. Головная группа отряда бросится по лестнице, ворвется в калитку и захватит штаб. Вторая группа будет наблюдать из кювета на противоположной стороне и через несколько минут последует за первой.
Нашим солдатам объяснили, что до прорыва к зданию штаба нельзя ни стрелять, ни швырять гранаты. А там уж действовать по обстановке. Договорились: белая ракета означает капитуляцию, а красная – вызов огня.
К тому времени подошли уже тяжелые самоходки и в ближних кварталах басовито откашливались наши полковые минометы. Ударная группа должна была выдвинуться скрытно. Поэтому польские милиционеры, знавшие город, «как свои карманы», повели всех нас и парламентеров переулками, дворами и подземными ходами, соединявшими подвалы-убежища; эти ходы были расширены и значительно удлинены во время осады.
Мы тянулись вереницей: впереди милиционеры, за ними головное охранение, потом лейтенант – командир группы, мы с Непочиловичем и парламентеры, за нами – сорок ударников. Они были в куртках, а не в шинелях, некоторые – в маскировочных немецких белых накидках, вооруженные автоматами, тесаками, ножами, обвешанные сумками и гранатами.
В иных подвалах впервые увидели советских солдат и польских милиционеров. Иезус Мария, поляци!… Русски!…
Но здесь, в душной полутьме, едва прерываемой тусклыми светильниками, уже не было таких восторженных встреч, как утром на улицах. Большинство людей, измученных осадой, спали. Некоторые просыпались, разбуженные нами, пугались, ничего не понимая. От вопросов мы отмахивались, шипели: «Тихо, сидите тихо, чекайте, скоро конец войне, скоро немцам капут». Из подвала в подвал проходили сквозь узкие проломы в фундаментах, а через улицы перебегали по одному, по два.
У начала той улицы, которая вела к казарме, ширилась пустынная, частью заснеженная площадь. Было темно и только вдали – впереди и справа – красно-оранжевые лохмотья пожаров швыряли искры и розовый дым в низкие, серо-лиловые облака. Сзади нас мутное зарево охватило две трети неба, вспыхивая ярче в одних местах, а в других затухая, темнея. Частая пальба нарастала справа. Через нас, посвистывая и улюлюкая, летели наши снаряды, работали самоходки. Но в казармах разрывов не было видно.
Парламентеры зашагали быстрее, высоко поднимая флаги. Оставшиеся ждали. Слева, там, где темнели казармы, взлетела одна, потом вторая ракета. При бледно-зеленом свете пять теней. Но ни выстрела. Когда они прошли в казарменную улицу, стало опять темно, и через несколько минут двинулись цепочками одна за другой обе группы.
Парламентеры не возвращались примерно полчаса. Наши «ударники» мерзли в кюветах, где под тонким ледком хлюпала холодная жижа. Из казарм донесся шум множества голосов, окрики вроде команд. На откосе показалось несколько человек, они махали белыми флагами и светили фонариками. За воротами слышалось грохотанье, стук, скрежет – раскидывали завал, открывали тяжелые створы. Вывалилась колонна с белым флагом. Впереди шагали наши парламентеры.
Их второй приход вызвал в гарнизоне настоящий бунт. Первый бунт в частях вермахта! Солдаты уходили с позиций, требовали капитуляции. Офицеры, отчаявшись, ушли из казармы в крепость. Им никто не мешал. А парламентеры вместе с двумя фельдфебелями построили солдат – набралось больше трехсот – и повели их сдаваться. Почти все топали с тяжело набитыми ранцами.
Лейтенант запустил белые ракеты – одну,вторую – и послал нескольких солдат предупредить, чтобы ненароком нас не встретили огнем. Пошли строем, открыто по улицам, пятнисто освещенным заревом. Наши солдаты весело перекрикивались с пленными. «Война шайзе… русс гут… Гитлер капут…»
Немцы запели, строй подтянулся, двигался ровнее, ритмичнее. Песня, заунывная, протяжная, звучала невеселой надеждой:
На родине, на родине
Мы встретимся опять.
На перекрестке двух больших улиц стояла самоходка, несколько солдат внимательно глядели на шествие. Пожилой сержант сказал задумчиво:
– От герман, у плен идзет и пеет… учара он табе биу, биу, не жалеу, а тепер пеет, штоб мы яво жалели.
На Берггассе нас встретила Галка с клубной машиной. Полковник Смирнов сначала ругался и грозил, потом она его все же переубедила. Он даже признал, что, пожалуй, погорячился, дал несколько канистр бензина, отправил ее на своем «виллисе», но требовал, чтоб обязательно передавали ультиматум, который он составил.
В ту ночь спать не пришлось. Я перевел ультиматум, Бехлер аккуратно переписал; два экземпляра ультиматума понесли две группы – солдатская и офицерская. Командир батальона – капитан с обветренным, словно закопченным лицом, был спокойно-приветлив и деловит, напоминал хорошего мастера цеха. Он приказал разведчикам проводить парламентеров и, раскинув большой план города, стал с нами выбирать позицию для звуковки.
Противник занимал только узкую полосу – северный край города. Там были и жилые дома, и промышленные здания, а на северовостоке – лес или парк, тянувшийся до Вислы и охватывавший крепость подковой. Между линией немецкой обороны и зданиями, которые занимали его роты, пролегало шоссе. Пожалуй, только в одном месте, и как раз ближайшем к лесу, расстояние между позициями не превышало трехсот метров, т.е. можно было рассчитывать, что нас услышат. Нужно было спешить, пока не начало светать. Мы подогнали машину к небольшому домику с садом, въехали сзади со двора и оттуда, ломая ограду, вкатили ее в сад. На немецкой стороне было тихо и темно. Когда мы заговорили в полный голос, поднялись две-три ракеты. Значит, услышали. Но не стреляли. Приглушенная далекая трескотня доносилась откуда-то с севера. Это шла новая наша дивизия. Но ведь ей следовало находиться уж куда ближе. Еще три дня назад от нас требовали передать им агитмашину[22]22
Позднее мы узнали, что это была перестрелка в тылу: полковник Франсуа вместе с крайслейтером, группой нацистских чиновников, гестаповцев и сотни три солдат из дивизии Геринга вышли из крепости, чтобы прорваться на север. Им удалось незаметно просочиться через боевые порядки наших войск, В тылах они осмелели, попытались захватить автомашины, ворвались в медсанбат… Однако тыловики, несмотря на внезапность нападения, дрались храбро и умело, подоспела помощь, и к утру отряд Франсуа был полностью разгромлен.
[Закрыть].
Передачу мы вели из сада. Рупор подвесили к дереву и поворачивали в разные стороны. Мы читали текст ультиматума; новый диктор, немецкий солдат из студентов, рассказывал, как сдавались форт и казармы. Галина и я импровизировали, я главным образом честил Финдайзена за трусость и обман, за то, что он не сдержал слова[23]23
В воспоминаниях Бехлера, на которые я уже ссылался выше, о Финдайзене говорится одобрительно; видимо, Бехлер позднее узнал его ближе и лучше. (Bernhard Bechler. «Die Lehren von Graudenz» in Zur Geschichte der Deutschen Antifaschistischen Widerstandbewegung. 1933-1945. Berlin, 1958, s. 306-309.)
[Закрыть].
Очень хотелось спать. К рассвету задул холодный, сырой ветер, пахнувший гарью. Мы с Галиной топтались у машины – зябли ноги, – диктор и шофер заснули в кузове. Технику я велел запускать пластинки, чередуя музыку с текстами, у нас были пластинки, наговоренные в Москве. Небо серело. Отзвучала грустная немецкая песенка. Пауза. Из машины ни звука. Я хотел узнать, из-за чего задержка, но Галина взяла меня за рукав и, странно улыбаясь, приложила палец к губам – «молчи». А потом внезапно громко рассмеялась.
– Ты что?
– А ты ничего не замечаешь?… Ведь тихо! Совсем тихо! Мне сейчас было как-то не по себе. Я не понимала, в чем дело. И не сразу сообразила. Сколько мы здесь? Больше двух недель. А еще ни разу не было такого часа. Ведь уже целый час не слышно выстрелов…
Наш репродуктор зашипел. Раздался мягкий баритон Вайнерта: он читал стихи о немецких детях, тщетно ожидающих отцовсолдат.
Прибежал связной: вас зовут, опять немцы пришли.
На дороге у леса стояло несколько человек. Капитан сказал, что противник покинул лес и последние дома города, наши стрелки уже выдвинулись к лесным завалам. Саперы снимают мины. От немцев ни выстрела. Прямо по дороге пришли из крепости несколько перебежчиков. Только что заявился тот мордатый капитан, что вчера из форта приходил, опять хмельной, лопотал «официр, официр»; его отправили в штаб полка.
Торопливо подошли Бехлер и Непочилович. Они встретили капитана Финдайзена; из его пьяных излияний Бехлер понял, что сам генерал Фрике велел ему идти к русским – выполнять свое обещание, ведь уже по радио говорят, будто Финдайзен – трус и обманщик, а для немецкого офицера лучше смерть, чем такой позор. Финдайзен просил, чтобы его расстреляли либо тут же объявили честным офицером. Бехлер рассказывал, я переводил, все смеялись. Со стороны леса веселый крик.
– Товарищ капитан, тут фрицы с белым флагом… дальше не идут, просят старшего командира.
На дороге у жиденького завала из нескольких бревен горел костер. Благоухало жареное мясо. Солдаты у костра спокойно поглядывали на группу немцев. Капитан кивнул.
– Посмотрите, как братья-славяне привыкли. Боевое охранение называется, а под носом у немцев костры жгут. На белый флаг ноль внимания. Вроде война уже кончилась.
По ту сторону завала стояли все парламентеры, направленные нами, а рядом с ними офицер в темной фуражке, в белой маскировочной куртке с нарукавной повязкой Красного Креста и высокий солдат с госпитальным флагом. Еще несколько солдат в касках с тяжелыми ранцами на плечах держались поодаль.
Когда мы подошли, рыжий обер-лейтенант шагнул вперед, козырнул и так же негромко, как накануне докладывал о капитуляции форта, сказал:
– Генерал-майор Фрике не дал нам письменного ответа. Он посылает для переговоров господина оберштабсарцта и просит советских офицеров и майора Бехлера пожаловать в крепость.
– Значит ли это, что он капитулирует?
Оберштабсарцт, очень бледный с красными веками, говорил устало, печально и медленно, словно припоминая каждое слово:
– Генерал Фрике просит русское командование о великодушии. В крепости две с половиной тысячи раненых. Большинство находится в помещениях, недостаточно укрытых. Генерал просит прекратить артиллерийский обстрел и бомбардировки с воздуха. Мы больше не в состоянии сопротивляться.
– Значит, вы капитулируете?
– Я не уполномочен говорить о капитуляции. Я врач. Я думаю прежде всего о раненых. Я тоже прошу о великодушии, о сострадании. Генерал Фрике разрешил мне сказать, что крепость не будет вести огня. Не может вести. У нас иссякли снаряды. Но я не вправе говорить о капитуляции. Я только прошу о милосердии. Я передаю слова генерала: он приглашает советских офицеров и немецкого майора.
Когда я перевел капитану, тот пожал плечами.
– Ну что ж. Если так, то пошли. Связисты! Тяни провод за мной.
Галине я сказал, чтоб отвела парламентеров и их спутников в штаб. Выяснилось, что солдаты в касках были просто перебежчиками. Оберштабсарцт отказался идти с ними вместе: это дезертиры. Я уже стал отдавать Галине планшет с документами, ведь как-никак собрался в «логово зверя». Но она густо покраснела, глаза угрожающе порозовели и увлажнились.
– Почему я опять в тыл? Он же с переводчиком. И майору Непочиловичу нужно вернуться в город, он может проводить их.
– Ты женщина! Как же ты не понимаешь, тебе нельзя идти к фрицам, которые еще не сдались.
– Почему нельзя? Почему? Ты же знаешь, что я умею с ними разговаривать.
Нельзя было продолжать спор на людях. Я отдал планшет Непочиловичу. Галина, чуть не приплясывая, повесила ему через плечо свой, и убеждала его, обиженно ссупившегося.
– Вы ведь знаете, я могу быть и переводчиком, там же переговоры будут.
Она едва сдерживала ликование и поэтому старалась быть сугубо деловой.
– А партбилет с собой?
– Оставить! Все – как в разведку, никаких документов.
Капитан кричал в телефонную трубку:
– Скажи третьему, пусть срочно передаст, чтоб в крепость ничего не бросали. И летунам пусть поскорее скажет. Понимаешь? Я иду в крепость на переговоры, я и те гости, которые сверху. Фрицевский генерал сам позвал. Понял? Повтори! Точно! В крепость ничего не бросать, противник сдается.
На прощанье я спросил оберштабсарцта, отмечены ли проходы через минное поле.
– Идите прямо по дороге и только по дороге.
Мы пошли.
Впереди шагал ординарец комбата, подняв все тот же госпитальный флаг. Позади нас двое связистов с катушками и телефонами тянули нитку.
Мы шагали по лесной дороге, по тонкому слою рыхлого снега. Переходили через завалы, перескакивали окопы: они были пусты, валялись патронные ящики, каски, какая-то рухлядь; в одном месте сиротливо торчал скособоченный пулемет. Видимо, начали снимать, потом передумали. Бехлер сказал:
– Вот оно, разложение… Так отходить – хотя и без боя. Кончена немецкая армия.
Прямо на дороге лежали каски, противогазы, фаустпатроны.
Высокие серо-тяжелые стены крепости. Вал в заснеженном кустарнике. Через ров – кирпичный мост с чугунными перилами, когда-то был, наверное, подъемным. Огромные железные ворота. Нигде ни души. В тишине внятны птичьи пересвисты и чириканье.
Едва мы приблизились к воротам, открылась калитка. Вышли два офицера без шинелей. Один взял под козырек, другой вскинул вытянутую руку по-фашистски, но, спохватившись, приложил ладонь к фуражке.