Текст книги "Интервью и беседы с Львом Толстым"
Автор книги: Лев Толстой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
Комментарии
Н. Чудов, День в Ясной Поляне, – Орловский вестник, 1897, 29 июня, No 171. Николай Александрович Чудов, журналист, печатавшийся в 90-е г. в "Орловском вестнике", позднее в "Волжском слове" и "Южном крае". После коронации Николая II Чудов написал обличительное стихотворение о Ходынской катастрофе и отпечатал его на гектографе. Это стихотворение "Николаю II на память о коронации" послужило причиной судебных преследований. Чудов сидел в остроге, позднее сослан в Вологодскую губернию. Толстой отнесся к нему с интересом: "...человек ...умный, горячий и хорошо пишущий, за что он пострадал много и продолжает страдать" (т. 72, с. 179). Чудов был в Ясной Поляне 19 июня 1897 г. и написал статью по свежему впечатлению. Он посылал Толстому гранки, что явствует из его письма: "Прилагаемая статья была уже набрана и досыта урезана цензурою, когда я задал себе вопрос: "Хорошо ли я поступаю?.. Если вы запрещаете, не откажите написать до выпуска воскресного номера..." (ГМТ).
1* Уильям Томас Стэд (1849-1912) – журналист, социолог и общественный деятель гостил у Толстого неделю в мае 1888 г. Автор книги "Правда о России" (1888). 2* Имеются в виду сочинения Толстого "Царство божие внутри вас" (1890-1893) и "Письмо к членам Петербургского комитета грамотности" от 31 августа 1896 г. 3* Трактат "Что такое искусство?" (1897-1898). 4* Речь идет, вероятно, о повести "Отец Сергий", начатой Толстым в 1898 г., и романе "Воскресение". 5* 18 мая Толстой отослал письмо Николаю II по поводу отнятия детей у самарских молокан, религиозных сектантов, отвергавших обряды православия. Толстой советовал царю прекратить "позорящие Россию гонения за веру" (т. 70, с. 72-75). 6* Имеются в виду картины французского художника Жана Франсуа Милле (1814-1875). Картина "Angelus" (1839) находится в Лувре, и репродукции с нее были широко распространены в России. Рисунок Милле "Отдыхающий копач" ("Человек с мотыгой") Толстой упоминает в качестве примера в трактате "Что такое искусство?".
"Русские ведомости". Из разговора с Ломброзо
Профессор Ломброзо – один из самых ревностных почитателей графа Л. Н. Толстого. Он знаком со всеми его произведениями, которые почти все переведены на итальянский язык (в том числе и такие, которые не изданы в России). Почитание великого русского писателя не ослабляется тем, что граф Толстой не разделяет многих воззрений Ломброзо и относится к ним даже враждебно, а равно и тем, что Ломброзо видит в Льве Николаевиче гениального, но несколько парадоксального мыслителя, как он это и высказал в своей книге – о гениальных людях, хотя в то же время и решительно протестует против характеристики Толстого, сделанной его приятелем Максом Нордау (*1*). Поездка в Ясную Поляну к графу Л. Н. Толстому оказалась для Ломброзо не вполне удачной в том отношении, что он застал в доме тиф, поразивший одну из дочерей графа (*2*). Это обстоятельство, конечно, не могло не отразиться на отношении к гостю, который провел, впрочем, сутки в Ясной Поляне и мог видеться и говорить с графом. Впечатление, которое Лев Николаевич произвел на Ломброзо, было самое благоприятное; итальянский психиатр нашел его бодрым, здоровым, крепким и шутя заметил ему, что граф мог бы быть его сыном, хотя Ломброзо всего 61 год, а графу за 70 (*3*). Вынужденный отказаться в последние годы от работ в поле, колки дров и других более тяжелых занятий, граф посвящает все-таки ежедневно 3-4 часа на писание, следит за литературой, а в свободное время упражняется в лаун-теннис, ездит верхом или на велосипеде и купается. "Он свободно плавает полчаса, тогда как я не выдержу более 10 минут", – заметил Ломброзо. Граф занят теперь большим трудом об искусстве, его значении и задачах. Вообще же, Лев Николаевич, по выражению Ломброзо, облекся в броню недоступности перед интервьюировавшим его психиатром и только отчасти мог удовлетворить любопытство последнего. Ломброзо, впрочем, был уже доволен тем, что ему удалось видеть знаменитого русского писателя в его сельской обстановке и хотя немного побеседовать с ним о некоторых вопросах искусства и жизни.
Комментарии
Из разговора с Ломброзо, – Русские ведомости, 1897, 18 августа, No 227. Чезаре Ломброзо (1835-1909), итальянский психиатр, антрополог и криминалист. Его теорию "преступного типа" Толстой считал ложной. Ломброзо прибыл в Москву как гость XII Международного съезда врачей, проходившего в Большом театре под председательством Н. В. Склифосовского. Он выступил на съезде с докладом, в котором назвал имя Толстого как одного из писателей, в сочинениях которого "первый раз эстетика заключает тесный союз с учеными". Ломброзо посетил Ясную Поляку 11 августа 1897 г. В написанных позднее воспоминаниях (Ломброзо Ц. Мое посещение Толстого. Женева, изд. Элпидина, 1902) он писал о своих разговорах с Толстым: "Я видел совершенную невозможность говорить с ним, не раздражая его, о некоторых предметах и особенно о том, что у меня больше всего лежало на сердце, – убеждать его, например, в справедливости теории "прирожденных преступников", которую он упрямо отрицал, хотя он, как и я, лично видел такие типы и описывал их" (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. 2-е изд. М., 1960, т. 2, с. 99). В дневнике 15 августа 1897 г. Толстой отметил; "Был Ломброзо, ограниченный, наивный старичок" (т. 53, с. 150). В письме к А. К. Чертковой он тогда же дал такую характеристику: "Мало интересный человек, не полный человек" (т. 88, с. 47).
1* Макс Нордау (1849-1925), немецкий публицист и писатель. 2* Болела Мария Львовна Толстая. 3* С. А. Толстая записала в дневнике свое впечатление от Ломброзо: "Маленький, очень слабый на ногах старичок, слишком дряхлый на вид по годам, ему 62 года" (Дневники, т. 1, с. 282).
"Одесский листок". А. Гермониус-финн. В Ясной Поляне. У Льва Толстого
Константин Михайлов (*1*) в поддевке, с бесчисленным множеством складок кругом талии, мял в руках свой картуз, стоя у порога комнаты. – Так пойдемте, что ли?.. – предложил он. – С четверть часа уж, наверное, прошло, пока я назад ворочался... Лев Николаевич не долго обедает. Я накинул пальто, и мы вышли из хаты. Волнение невольно охватило меня, когда пошли мы, спускаясь с пригорка к пруду, чтобы, миновав его, снова подняться к усадьбе знаменитого писателя. Здесь в тени вековых лип и берез создавались и зрели чудные образы и художественные картины... Здесь воскресали в гениальной фантазии прежнего Льва Толстого герои его "Войны и мира", "Детства" и "Отрочества", "Военных рассказов", "Анны Карениной". Я ехал в Ясную Поляну с одною определенною целью – на месте проверить разноречивые слухи об его болезни и толки о новых произведениях его. Меньше всего собирался я обращаться к нему за разрешением каких бы то ни было витиеватых "вопросов", как это по установившемуся шаблону практикуется большинством наезжающих в Ясную Поляну "интервьюеров", обращающихся ко Льву Толстому, как к модному оракулу, который обязан изрекать свои "мнения" относительно всего, что взбредет на ум досужему человеку... Мы прошли уже мимо пруда и подымались по усыпанной пожелтевшими листьями аллее вековых берез прямо к видневшейся на пригорке каменной усадьбе, а невольное волнение мое никак не могло улечься... – Вот беседка, где Лев Николаевич работает летом, когда хочет, чтобы ему не мешали... – указал проводник небольшой каменный павильончик влево от аллеи, летом укрывающийся в тени развесистых лип. Эти липы длинною аллеею тянутся влево к другому каменному флигелю, в котором живет сын писателя граф Л. Л. Толстой с супругой и куда яснополянский философ ходит обедать. Густой парк лип раскинулся и вправо от березовой аллеи, и впереди усадьбы. Летом, должно быть, чудно здесь, в тени этой листвы, которая теперь густым желтым ковром покрывает поблеклую траву цветника перед домом и широкую, не усыпанную песком, подмерзшую слегка дорожку аллеи, ведущей прямо к крыльцу стеклянной веранды дома. Как-то пусто, сиротливо и неуютно кажется здесь сейчас. На лужайке парка пасется скот... – Тут вот и наш скот вместе ходит, – объясняет толстовец, – Лев Николаевич никогда ничего против этого не скажет, позволяет... Ни души не видно кругом. Белый каменный дом со своею зеленою крышею и стеклянною верандою кажется точно нежилым, да и на самом деле в нем заняты хозяином только две крайние комнатки в нижнем этаже с маленькими окнами в сад и черным узким входом с неряшливо содержимого двора, рядом со зданием людской кухни... Только молодой гордон – Тик графский, как пояснил проводник, – подбежал навстречу, ласково виляя хвостом, да какая-то баба рубила березовый сук на задворках... – Что, вернулся с обеда Лев Николаевич? – справился у нее Константин Михайлов. – Это жена садовника, – пояснил он, обращаясь ко мне. – Нет, обедает еще... – ответила баба. – Беспременно, значит, сейчас вернется... Он скоро!.. Я еще раз вгляделся в окружающую меня обстановку: и самый дом, и деревянную, резную, грубой плотничьей работы, решетку веранды давно не мешало бы покрасить или побелить, но об этом, очевидно, мало кто думает здесь... Немножко запущенным кажется все окружающее. На дощатых перилах решетки аляповато вырезаны, очевидно тем же плотничьим инструментом, поочередно то фантастический петушок, то еще более фантастическая человеческая фигурка... В окне, рядом с дверью крыльца, которым, видимо, не пользуются, к самому стеклу прислонен какой-то удивительный портрет масляными красками... Это, очевидно, работа какого-нибудь доморощенного художника, и притом с весьма замечательного оригинала: на портрете изображен какой-то блондин купеческой складки и моложавой наружности, во фраке, оба борта которого буквально унизаны орденскими звездами неопределенного происхождения, крестами, медалями... На шее оригинала, на зеленой ленте, красуются тоже две звезды и еще какой-то орден или значок посредине между ними... Я только что в недоумении занялся разгадкою, кто автор и кто оригинал этого необыкновенного портрета, как во флигеле, занимаемом графом Львом Львовичем Толстым, громко хлопнули дверью, и стук ее гулко разнесся в морозном воздухе... – Вышел Лев Николаевич! – объявил мой чичероне. Через минуту в конце длинной липовой аллеи, соединяющей оба каменных флигеля, показалась высокая, очень высокая фигура знаменитого отшельника Ясной Поляны. Он быстро шел, пережевывая еще на ходу остатки последнего блюда, в серой круглой войлочной шапке и закутавшись, как в халат, в длинный черный не то армяк, не то пальто без пуговиц... Я сделал несколько шагов навстречу графу... – Да ведь мы с вами, кажется, знакомы уж? – произнес он, протягивая руку... Лев Николаевич ошибался: маститого отшельника посещает такая масса "интервьюеров", корреспондентов, ученых и просто поклонников, что немудрено, разумеется, и ошибиться в этом синклите... – Я завален работой по горло, корректура, переписка!.. Печатал свою последнюю вещь на "Ремингтоне", чтобы еще раз выправить ее... – говорил Лев Николаевич, пока мы медленно подвигались к дому. – Вы читали мое письмо по поводу молокан?.. (*2*) Ведь это возмутительное дело, и об нем как будто замолчали везде после моего письма, да и самое письмо, кажется, осталось не перепечатанным в других газетах, а между тем тут бы и продолжать выяснение этого вопроса... Я, прежде чем напечатать свое письмо в "С. Петербургских Ведомостях", обращался к... Лев Николаевич назвал высокую особу, к которой он адресовался по этому делу за защитой для молокан, и, видимо, волновался, рассказывая о перипетиях своего ходатайства, которое, вероятно, найдет когда-нибудь свое место в истории нашего сектантства. Я сообщил графу, что видел его письмо перепечатанным в киевских газетах... Это, по-видимому, искренне порадовало графа. Мы подошли между тем ко входу в обиталище маститого писателя... Именно обиталище, никак иначе не могу я назвать, никакого более подходящего определения не могу я подобрать тому помещению, в которое входил, пробираясь вслед за хозяином по узенькой дощечке, перекинутой через лужу возле здания людской кухни, к грязному черному крылечку!.. Охапка березовых суков, которыми граф топит свою печку, валялась у стенки темной передней – коридорчика!.. В какой-то не то кладовке, не то заброшенной комнатке с открытою дверью, сейчас налево от входа, виднелся велосипед Льва Николаевича. Мы сделали еще два-три шага вперед и – вошли в полупустую, невзрачную каморку с двумя-тремя колченогими стульями, с простым некрашеным столом и вытертым и выцветшим от времени... За другим столом такого же сорта, поставленным у одного из двух маленьких окон, работал над бумагами какой-то юноша, вставший с места при нашем приходе, юноша ужасно робкого и простоватого вида, в старом сюртуке с лоснящимися локтями и не в меру короткими рукавами. Граф снял галоши, снял свою шапку, сам повесил на крюк прибитой к стене грошовой железной вешалки свое пальто-армяк, предоставив мне сделать то же самое, и – передо мной в натуральную величину предстал Лев Толстой в том виде, как его изображают на всех портретах последнего времени!.. В верхнем пальто-армяке или пальто-халате своем граф Толстой выглядит несомненным барином: в том костюме, в котором он оказался теперь, – вырос всем знакомый облик барина "опростившегося". Темно-синяя пестрядная блуза или чуйка, подпоясанная черным ремнем, пресловутые "говяжьи" сапоги, о которых мне говорили толстовцы в деревне, – все было налицо!.. Редкие – не белые как лунь и не седые, а какого-то серого цвета – волосы на голове лежали сбившимися космами; борода, длинная и жидкая, висела такими же отдельными прядями... Широкий, как будто приплюснутый нос и не скажу, чтобы добрые, напротив насквозь пронизывающие из-под нависших бровей, проницательные глаза – таков был портрет Льва Николаевича теперь!.. Его проповедь всяческого добра, его несомненные добрые дела, та репутация добрейшей души человека, которая безраздельно и безапелляционно царит среди всех близко знающих его и близко стоящих к нему, – как-то совсем не угадываются и не чувствуются в этих пронизывающих глазах – зеркале души, скорее злых, чем добрых, скорее холодным острием пронизывающих собеседника, чем согревающих его каким бы то ни было теплым лучом!.. Верьте в то, что глаза зеркало души после этого... Лев Николаевич, сделав два шага к двери во вторую комнату, сразу нагнулся к ярко разгоревшейся печке... – Как раскалилась!.. – произнес он, обращаясь к молодому человеку. – Не надо закрывать трубы... – Я залью-с, Лев Николаевич... – Да, да, надо будет залить... Только после этого хозяйственного распоряжения Лев Николаевич попросил меня войти и сам вошел во вторую комнату своего "обиталища", притворив за собою двери... Так вот она, святая святых нашего великого писателя, вот она, лаборатория редкого таланта, светлого ума... Разумеется, и комфортабельнее, и уютнее, и роскошнее устраиваются у себя, в Москве, те два камердинера графской семьи, о которых рассказывал мне Константин Михайлов!.. "Многое есть, друг Горацио, на свете..." (*3*) Ему, этому маститому старцу, который, помимо своего родового состояния, мог бы быть миллионером от одних изданий своих позднейших сочинений, – ничего не надо, кроме этих двух жалких каморок в своей усадьбе?! Мне вспомнился только что рассказанный мне все тем же Константином Михайловым, пока мы подходили к дому, эпизод с лесом, который собирается якобы оттягать от графа один из соседей его по имению... – Процесс будет, – добавлял Константин Михайлов. – Только сам граф-то, разумеется, судиться не будет... Он ни за что судиться не пойдет!.. Этому старцу, впрочем еще бравому и бодрому, действительно ничего не надо, если он способен довольствоваться теми двумя комнатами, в которых он живет... Во второй комнатке, сводом низенького потолка как бы разделенной на две половины, стоит простая железная кровать у задней стены и три простых деревянных стола, заваленных бумагами, книгами, корректурными листами, – в первой половине комнаты... Несколько таких же простых деревянных стульев у стены, у окон довершают обстановку. По приглашению хозяина я сел было на один из стульев у окна... – Нет, пожалуйста, сюда, – указал он другой стул визави себя. – Там вам надует из окна... Сам Лев Николаевич накинул себе на плечи, поверх своей чуйки, желтую вязаную шведскую куртку... Я справился о здоровье маститого писателя, сказав, как много противоречивых сообщений появлялось в печати и о состоянии его здоровья, и об операции, которой он будто бы решился подвергнуться... – Какой вздор, – ответил граф. – Пустой чирей вскочил вот здесь, – Лев Николаевич указал на правую щеку, – и никаких ни операций, ни докторов, ничего не было... Чирей прошел себе, вот и все, и я не прекращал своей работы!.. Я занят по горло... Жена уехала – она тоже очень беспокоится обо мне... Вот сын перевел мне с английского статью Карпентера "О современной науке", так я написал предисловие к ней для "Северного Вестника": корректуру уж прислали... – Скажите, Лев Николаевич, а ваш труд "Об искусстве", который должен был, кажется, появиться в журнале "Вопросы философии"... – Да, но это оказалось невозможным... Я хотел, чтобы вся моя статья была помещена в одном выпуске журнала, а этого нельзя... Нет... Я напечатаю свою статью в Лондоне одновременно в русском оригинале и в переводе на английский язык... (*4*) – Вероятно, этот молодой человек в той комнате... – Да, он переписывает... Сын взял его в помощь садовнику, но он оказался таким талантливым юношей... Я перевел его к себе и на днях отправил в "Русскую мысль" два прекрасных стихотворения его: они, вероятно, будут напечатаны... (*5*) Таким образом, в этом скромном молодом человеке, которого я видел за столом в первой комнате и который готовился заливать печку, скрывается, может быть, будущий крупный поэт, начинающий свою деятельность под покровительством Льва Николаевича... Я спросил еще графа Толстого, правда ли, что он собирается в кругосветное путешествие, как сообщали газеты, что повергло его в полное недоумение... – Удивительно!.. И не думаю... Чего только ни сообщают о моих намерениях и планах, чего мне и в голову никогда не приходило!.. Разговор перешел на мою недавнюю поездку на остров Крит, на взгляд Льва Николаевича относительно нынешних восточных событий. В вопросе о последнем греко-турецком столкновении все симпатии графа – на стороне турок... (*6*) – Нам чужды и те, и другие, – говорил он, – но симпатии и антипатии являются сами собой. Если два петуха дерутся, то и тогда симпатии наши будут на стороне которого-нибудь одного из них. Я сам знаю турок, это превосходный народ... Слабо и неудовлетворительно их правительство, но народ прекрасен, и на него слишком много и долго клеветали. Ко мне приезжала сюда недавно графиня Капнист (*7*), бывшая с лазаретом у греков во время последней кампании, но ее рассказы очень мало тронули меня. Лев Николаевич заговорил об отношениях христианства и мусульманства, но взгляды маститого писателя на эти вопросы найдут себе оценку когда-нибудь в другое время. С ничем не сдерживаемою прямотою искреннего убеждения Лев Николаевич и тут высказал ряд совершенно оригинальных, своеобразных и, может быть, слишком уж смелых парадоксов о христианстве. Мы вернулись к Одессе... Лев Николаевич очень интересовался одесскою прессою, ее характером, работниками... – Скажите, – полюбопытствовал он, – Л. Е. Оболенский совсем переселился в Одессу или только присылает свои статьи в "Одесский Листок"?.. (*8*) Я удовлетворил любопытство Льва Николаевича. Но особенно заинтересовали маститого писателя сахалинские очерки В. М. Дорошевича (*9*). Он расспрашивал меня, долго ли пробыл В. М. Дорошевич на Сахалине и где именно побывал на острове. – Я нарочно отбираю все нумера газеты, где появляются эти очерки, говорил Лев Николаевич, – чтобы прочесть их, когда они будут закончены. Это очень интересно... Непременно прочту их: я читал Чехова сахалинские очерки, но они мне не понравились и не удовлетворили меня. Моя беседа с графом продолжалась около часа; я чувствовал, что этот час отнят мною у Льва Николаевича от его работ, которыми он завален, и встал, чтобы проститься... – Скажите, пожалуйста, какого происхождения ваша фамилия?.. – спросил Лев Николаевич в заключение. – Не финляндская ли? Мы сейчас говорили об этом за обедом... Я подтвердил основательность этой догадки графа. – И вы говорите по-шведски?.. – Как же... – Чудная страна, Финляндия!.. Я никогда не бывал в ней, но так много слышал об ней... Вот невестка моя была бы рада услышать родную речь!.. Сын Льва Николаевича, граф Лев Львович Толстой, женат, как известно, на представительнице аристократической финляндской фамилии Форселлес... Покинув отшельническое уединение яснополянского философа, я торопливо заносил в записную книжку свои впечатления и слова маститого писателя, вернувшись в хату Константина Михайлова .
Комментарии
А. Гермониус-финн. В Ясной Поляне, II. У Льва Толстого, – Одесский листок, 1897, 30 октября, No 259. Аксель Карлович Гермониус (1860-1912) писал под псевдонимом Финн в 80-е г. в "Петербургской газете", затем в одесских изданиях. Публикуемый очерк второй из серии трех статей, посвященных впечатлениям от Ясной Поляны.
1* Константин Михайлович Орехов – бывший ученик яснополянской школы и последователь взглядов Толстого, крестьянин деревни Ясная Поляна, в избе которого первоначально остановился А. Гермониус (см.: Одесский листок, 1897, 26 ноября, No 255). 2* 6 сентября 1897 г. Толстой отправил письмо, ранее адресованное Николаю II с протестом против преследований молокан, у которых отбирали детей, в редакцию "Санкт-Петербургских ведомостей". Письмо было напечатано в этой газете 15 октября 1897 г. (No 282). 3* Цитата из пьесы Шекспира "Гамлет". 4* Работа "Что такое искусство?" появилась впервые в журнале "Вопросы философии и психологии" (1897, No 5 и 1898, No 1). В английском издании вышла в 1898 г. в переводе Э. Моода несколькими отдельными выпусками (приложение к журналу "The New Order"). 5* 5 октября 1897 г. Толстой обратился в редакцию журнала "Русская мысль" с рекомендацией стихотворения Вячеслава Дмитриевича Ляпунова "Пахарь" (т. 70, с. 161). Стихотворение было напечатано в No 1 за 1898 г. в сопровождении письма Толстого. 6* Одно из многочисленных антитурецких восстаний на Крите, начавшееся в 1896 г., привело к греко-турецкой войне 1897 г. Неподготовленная к войне Греция потерпела поражение. 7* По-видимому, Капнист Эмилия Алексеевна (1847-1903). 8* Леонид Егорович Оболенский (1845-1906), публицист, критик и философ. В 80-е г. издавал "Русское богатство", где печатался Толстой. 9* Очерки Власа Михайловича Дорошевича (1864-1922) о Сахалине были изданы отдельно лишь в 1903 г. По-видимому, Толстой испытал некоторое разочарование, познакомившись с этой книгой, потому что впоследствии дважды отозвался о ней неодобрительно (см.: Маковицкий Д. П. Яснополянские записки. М., 1979, кн. 2, с. 256 и 284).
1898
"Камско-Волжский край". Кн. Д. 0. В Москве у гр Л. Н. Толстого
В Москве я не мог лишить себя удовольствия зайти посидеть вечерок у дорогого, не одному мне, близко знающему его, но и всему образованному миру близкого графа Л. Н. Толстого! Встречая, бывало, часто у гр. Л. Н. людей, которые исключительно заходили только для того, чтобы сказать, что были у великого человека, а еще чаще, чтобы описать свое интервью с ним, я, глядя на них, давал себе слово никогда не описывать своих посещений, тем более что знал Л. Н. не менее 40 лет, мне приходилось в старое доброе время, когда Толстой не был еще маститым философом, а был лихим охотником, и полевать и охотиться с ним целыми днями; так что теперь захожу запросто в силу старых давнишних отношений! Но с годами, когда Л. Н. Толстой уже старик и стоит как бы один, когда все его знаменитые сверстники уже – увы! – сошли со сцены, да и я уже не молод, и не как интервьюер пишу сейчас, – а потому только, что, думается, всякая мелочь, касающаяся Толстого, должна интересовать всех, и я решаюсь набросать несколько слов, в виде исключения, о посещении мною того русского гения, у которого, говорит И. С. Тургенев, медвежий талант. Не видев давно Л. Н. Толстого, мне просто невообразимо захотелось повидать его, как это часто со мною бывает, когда я его не вижу и когда тяжело у меня на душе, ну просто, как бы это лучше сказать, для нравственной дезинфекции – как выразился современный один мудрец, – и я повторяю его слова. Беседа с графом Л. Н такая всегда возвышающая душу, такая успокоительная для измученного человека, приходящего именно отвести у него душу в наш нервный век противоречий, и сомнений, и беспокойства, – что, мне думается, нет человека в мире (по крайней мере мне известных), кто мог бы словом, советом и беседою помочь ближнему, как он. Я не раз испытал это на себе и видел это на других! Вчера, узнав проездом в Москве, что Л. Н. Толстой хворает, я поехал к нему в дом и застал его хотя хворающим, но на ногах и живо интересующимся всем, по обыкновению. Граф Л. Н. простудился и не знает наверное где, но недели 2-3 тому назад он, верный своей привычке к физическому труду, долго работал с лопатою и, вспотев, должно быть, остудил поясницу – а может быть, и на коньках, так как он ежедневно почти упражняется час и больше на льду. И это в 68 лет! В данную минуту ему уже легче, хотя еще лихорадит и он писать не может, а то он ежедневно работает от 10 часов утра и до 4-х с пером в своем кабинете. Л. Н. вышел ко мне с книжкою стихотворений Гейне в руках и прочел мне несколько чудесных стихотворений знаменитого поэта и восхищался ими; читает Толстой даже вечером мелкую немецкую печать совершенно свободно, при неярком освещении, настолько зрение хорошо. "Пользуюсь болезнью, чтобы перечитать Гейне, которого очень люблю, – сказал Л. Н. – Писать сейчас еще не могу!" Разговор от Гейне перешел к современным событиям: Золя – Дрейфус (*) и т. д. "Мне, по моим убеждениям, очень противна эта жидофобия во Франции и ее современный шовинизм, крики за армию, – продолжал Л. Н., – и признаюсь, я сочувствовал этому движению, которое, казалось, добивалось оправдания невинно осужденного; но вот вмешалась молодежь, студенты, всюду чуткая ко всему хорошему; она за правительство, и я начинаю сомневаться, и меня смущает – как бы правда не на их стороне?" – вопросительно заговорил граф Л. Н. До Золя он не охотник, не любит его писание и не признает за ним большого таланта писательского: некрасиво, скучно, как будто все одно и то же! Перешли к другим вопросам. Пришли какие-то тульские крестьяне, оказавшиеся весьма развитыми, что не редкость теперь в нашем крае. С ними Л. Н. беседовал довольно долго: он никому в совете не отказывает. Речь зашла о распущенности русской женщины, на что и крестьяне жалуются в своем быту и среде. Граф говорил довольно много. "Женщины все толкуют о свободе, – между прочим сказал Л. Н – что они на нее имеют право как христианки; да такова ли должна быть христианская свободная женщина, как наши барыни, декольте на балы и обеды и для этого не одевающиеся, а раздевающиеся? Я понимаю женщину-христианку не такою, а строгою, преисполненную христианской любви к ближнему, понимающую и строго относящуюся к своим семейным обязанностям – такая и свободна; она и не одевалась в первое время христианства, как язычницы; она носила платье широкое, скрывающее ее формы; не оголялась как язычницы – наподобие их! Мне теперь нездоровится, я сейчас не могу писать, но я надеюсь, что я не умру, не написав еще многое о женщине. Я перед смертью выскажу о женщине все, что у меня на душе..." Много говорил в этот вечер Л. Н., и мы несколько раз возвращались к разговору о немецкой литературе. Л. Н. очень сожалел, что наша молодежь мало знает немецкий язык, почему лишает себя удовольствия знать ближе немецкую литературу и ее прелесть. Сочинение его об искусстве выйдет в России не в полном объеме. Вспоминая прошлое, мне крайне досадно на себя, что я не записывал многого, что слышал от Толстого, когда подолгу бывал с ним; много, много интересного я мог бы сообщить, что теперь – забыто. Я видал и встречал Л. Н. во всех фазисах его творчества, даже в такие минуты, когда он хотел стреляться с И. С. Тургеневым из-за спора горячего, где оба считали себя обиженными! (*2*) Теперь, конечно, досадно, что я много не записал, ввиду общественного интереса, а не личного. Л. Н. такой убежденный человек, что именно этим он страшно влияет на всякого своего собеседника. Все толки и болтовня про него большей частью преувеличены, и мне кажется, он никогда не был так умен, как теперь, и так определенен. Он никогда никому не навязывает своих убеждений, особенно религиозных; о последних говорит даже неохотно, разве разговор на это вызовет кто, или отвечает на поставленный ему вопрос. Самая его беседа, в которой проглядывает непротивление злу, удивительно успокаивает. Да, именно теперь Толстой напоминает старую, с чудными плодами яблоню, которая год от году дает более и более прекрасных плодов! Я засиделся у Л. Н. Он, по обыкновению, ужинал своими вегетарианскими блюдами, после чего мы расстались. Уходя от него, не впервые мне вспомнилось изречение из "Эдип-царь": "Дружба великого человека есть особая милость богов". 12 января 1898 г.
Комментарии
Кн. Д. О. В Москве у гр. Л. Н. Толстого. – Камско-Волжский край, 1898, 20 января, No 639. Дмитрий Дмитриевич Оболенский (1844-?), помещик, коннозаводчик, давний приятель семьи Толстого (домашнее прозвище Миташа). Навестил Толстого в Москве 11 января 1898 г.
1* Альфред Дрейфус (1859-1935), офицер французского Генерального штаба, по национальности еврей, несправедливо обвиненный в предательстве и отправленный на каторгу. Э. Золя выступил в его защиту с рядом статей и с памфлетом "Я обвиняю" (опубликован во Франции в начале января 1898 г.). 2* Спор о воспитании дочери Тургенева Полины 27 мая 1861 г. в имении Фета Степановка едва не привел к дуэли между Толстым и Тургеневым.
"Курьер". Яв. У графа Л. Н. Толстого
Не без некоторого волнения я позвонил у подъезда небольшого домика, скрывающегося за деревянною, окрашенной в желтый цвет оградою. Этот домик, находящийся в Хамовническом переулке, – зимняя резиденция нашего маститого писателя, графа Льва Николаевича Толстого. Было около семи часов вечера. Я застал графа обедающим. Сейчас же, вслед за докладом о моем посещении, в приемную вошел сам Лев Николаевич. Тревожные слухи, ходившие по городу, относительно нездоровья графа совершенно неосновательны: Лев Николаевич чувствует себя хорошо, и состояние здоровья его не внушает никаких опасений. Обладая мощною фигурой и сложением, бодрый, веселый граф выглядывает далеко моложе своих лет. Лев Николаевич извинился и просил меня немного подождать в гостиной. Мне пришлось очень недолго ждать графа: через 3-4 минуты в дверях показался сам граф. Целью моего посещения графа было дело совершенно частное, касающееся лично меня, но вскоре разговор принял общий характер и, как и следовало ожидать, коснулся животрепещущей современной темы – процесса Золя. – Этот процесс, – сказал Л. Н – нас, русских, не должен так глубоко интересовать, как он в действительности интересует нас, сосредоточивая на себе все внимание русского мыслящего общества. Дело Золя, при всей его важности, дело далекое от нас, настолько далекое, что мы совершенно бессильны что-либо сделать для него. Между тем у нас найдется немало своих собственных тем и своего собственного дела, где мы если не во всем, то во многом можем быть полезными. Переходя затем к процессу Золя, граф продолжал: – Я далек от того, чтобы увлекаться Золя как писателем, и поэтому могу более спокойно судить о его поступке, навлекшем на него, помимо неприятностей суда и вообще тяжбы, нападки со стороны учащейся французской молодежи (*1*). Я вам не первому говорю, – меня смущает это отношение к Золя со стороны французских студентов. Я не могу себе этого уяснить: за что? В поступке Золя видна благородная, прекрасная мысль дать отпор шовинизму и антисемитизму, господствующим в известных кружках; показать Европе, что во Франции не так плохо обстоит все, как можно судить по последним событиям. Антисемитизм и шовинизм – это что-то более чем ужасное; это какое-то дикое человеконенавистничество, недостойное французской нации. В разговоре я привел графу мнение некоторых газет о подкупе Золя дрейфусовским синдикатом. – Ложь, – с негодованием запротестовал граф. – В бескорыстии и честности Золя я глубоко убежден. Золя, выступая со своим письмом, сделал все, что он мог сделать и что он должен был сделать. Я не знаю Дрейфуса, – продолжал граф, – но я знаю многих "Дрейфусов", и все они были виноваты. В то же время я знал и знаю массу прекрасных, честных и умных людей, погибших и гибнущих без заступничества с чьей бы то ни было стороны. Я был сам офицером, я знаю военный быт, и мне тяжело представить себе, чтобы товарищи судьи могли осудить Дрейфуса без достаточных улик, тем более что все они знали, что обвинение в государственной измене – самое тяжелое из обвинений и влечет за собой, в большинстве случаев, смертную казнь виновного. Я спросил графа, не думает ли он сам печатно высказаться по делу Золя. – Я получил немало писем, где меня просили высказаться по этому поводу. Я было хотел это сделать, но потом раздумал. Нашлись обстоятельства, от меня не зависящие. Форма статьи по поводу процесса Золя у меня уже сложилась (*2*). Мне хотелось бы в ней высказать именно то, что я уже высказал вам в начале нашей беседы по этому поводу, то есть, что процесс Золя для нас дело далекое, дело, в котором мы не можем принять участие, между тем у нас есть немало своих собственных дел, в решении которых наше участие более необходимо. На этом наш разговор окончился.