Текст книги "Интервью и беседы с Львом Толстым"
Автор книги: Лев Толстой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
Комментарии
Я – в. У графа Л. Н. Толстого. – Курьер, 1898, 8 февраля, No 39. Подпись под статьей Я – в принадлежит В. Яковлеву, сотруднику газеты "Курьер" и журнала "Мир божий".
1* В ноябре 1897 г. Золя стал публиковать статьи в газете "Фигаро" в защиту Дрейфуса, а затем, когда газета отказалась его печатать, продолжил борьбу изданием брошюр "Письмо юным" и "Письмо Франции". Часть молодежи, настроенная шовинистически, встретила эти статьи с возмущением, и группы молодых "антидрейфусаров" устраивали демонстрации возле дома Золя и били стекла в его квартире. 2* Статья о деле Дрейфуса и участии в нем Золя не была написана Толстым.
"Биржевые ведомости". М. Полтавский. у графа Толстого
День 28 августа, когда графу Толстому исполнилось семьдесят лет, был торжественно отпразднован во всей европейской печати. Почти все выдающиеся иностранные газеты посвятили ему сочувственные статьи, иногда даже по несколько статей, в которых превозносили до небес "великого писателя земли русской", а известный немецкий писатель и знаток произведений графа Толстого д-р Рафаэль Левенфельд из Берлина предпринял даже к этому дню путешествие в Ясную Поляну. На впечатлениях, вынесенных Левенфельдом из этого путешествия, стоит остановиться, так как, помимо их чисто литературного значения, они знакомят еще с нынешним душевным и физическим состоянием графа Толстого.
– Езда из Тулы в Ясную Поляну, – пишет Левенфельд, – продолжается полтора часа. Шоссейная дорога довольно однообразная. Когда много лет тому назад я ехал по той же дороге, кучер рассказывал мне всевозможные вещи о странном графе, который носит мужицкие одежды и работает, как всякий земледелец. Было интересно следить, как отражается в голове человека, не умеющего ни читать, ни писать, образ человека, наполняющего своей литературной славою весь мир. Я и на этот раз пытался вступить в разговор с моим возницею, но человек этот не знал и имени Толстого. Он не знал даже деревни, в которой граф живет уже около пятидесяти лет и которая отстоит так недалеко от города. Мы находились в расстоянии тысячи шагов от господского дома в Ясной Поляне, как вдруг на дороге показался сам граф. Он заметил меня издали и сделал знак кучеру. Экипаж остановился, я выскочил. Крепко, как и всегда, граф пожал мне руку и поздоровался со мною по-немецки. – О, нет, – ответил я по-русски, – с "великим писателем земли русской" мне хотелось бы, как могу, говорить по-русски. Толстой говорит хорошо по-немецки, теперь, может быть, медленнее, чем раньше, так как ему недостает практики, к тому же он с 1859 года не бывал в Германии. Но он много читает по-немецки и получает много писем от иностранцев, пишущих по-немецки. – Ну, как хотите. Пойдемте-ка со мною немного по шоссе. Жены моей еще нет дома, и я делаю теперь свою первую прогулку после продолжительной болезни. Я, видите ли, четыре недели был нездоров, десять дней пролежал даже в постели, и сегодня первый день, когда я решаюсь выйти. Толстой немедленно начал со мною разговор на литературную тему. Он осведомлен обо всем, что есть выдающегося в Германии и Франции в области литературы, а также, поскольку возможно следить издали, в области искусства. – Я многое читаю из новейших произведений ваших молодых писателей. Пишут много, и, очевидно, есть немало свежих литературных талантов. Но я знаю только одно произведение, которое более всего меня тронуло, это – "Ткачи" Герхардта Гауптмана. Это настоящее искусство, почерпнутое из самого сердца народа. Читали ли вы мое рассуждение "Что такое искусство?" – прервал сам себя Толстой. Я отвечал, что только теперь, на пути из Москвы в Тулу, познакомился с первыми главами. – Видите ли, – продолжал Толстой, – я изложил там методически свои взгляды по этому поводу. Мы все заблуждаемся. Мы творим не для народа, а это ведь значит ошибиться насчет всей нашей задачи. Только гауптмановские "Ткачи" являются произведением, дающим высшее художественное отражение чувств народа, и притом в форме, которая понятна для всякого из народа. Я спросил графа, читал ли он "Одиноких людей" (того же Гауптмана), которые мы в Германии особенно ценим (*2*). Он знал, если не ошибаюсь, все драматические произведения Гауптмана, но относил их к тому роду искусства, который он теперь отвергает. – Видите ли, – продолжал Толстой, – для меня совершенно непонятно, почему немцы ставят позднейшие произведения Шиллера выше его первой работы "Разбойников". Во время болезни я эту вещь прочитал еще раз. Вот это народное искусство! Никогда еще после того Шиллер столь мощно не отражал пафоса народной души. Толстой вообще больший поклонник Шиллера, чем Гете. Основной моральный тон шиллеровских произведений ближе к Толстому, чем возвышенное спокойствие Гете.
Левенфельд знакомит затем с внутренней жизнью в доме Толстого. Библиотека Толстого, тщательно приведенная в порядок графинею, которая вносит в каждую книгу название шкафа, отделов и нумер, заключает в себе множество русских классиков и в особенности французских историков, классиков великих культурных народов, большею частью в хороших изданиях, и множество переводных произведений Толстого на всех европейских языках. Почетные места в библиотеке занимают произведения Жан-Жака Руссо, Бертольда Ауэрбаха, крупные издания Библии, жития русских святых и критические произведения, посвященные Евангелию, Ренан, Штраус и епископ Рейс, по-видимому, тщательно изучались (*3*). Дом Толстого был несколько лет тому назад перестроен. Он сделался мал для подросших мальчиков и девочек. На низком флигеле поставлен теперь еще один этаж, так что по высоте он равняется старому зданию. Вследствие этого вся постройка обогатилась множеством комнат. Так как комнаты в новом этаже красивее, то граф, его супруга и дочь Татьяна перебрались туда. У Льва Толстого теперь более красивая и веселая рабочая комната, что, собственно, и заставило его супругу, особенно заботящуюся о его здоровье, переселиться туда. Не все издания произведений Толстого имеются в библиотеке. Прежде всего, там отсутствуют экземпляры иностранных изданий – швейцарских и берлинских. Толстой и в этом случае придерживается своих понятий о собственности. Он слишком много раздаривает. Всякий гость берет кое-что с собою, так что у него самого недостает таких вещей, которых можно было бы искать именно у него. Мне хотелось бы узнать, каким изданиям он отдает предпочтение, так как, например, "Исповедь" его вышла в разных экземплярах. – Не могу вам сказать определенно, – отвечал Толстой, – я не знаю хорошо этих изданий. Лучше всего вы можете узнать об этом у моих друзей в Англии (*4*). И он дал мне адрес одного из своих почитателей, собирающего все, что относится к Толстому. В комнатах Толстого все просто. На стенах большой залы, в которой обедают, если погода не позволяет обедать на веранде перед домом, висят портреты предков Толстого. Новым украшением этой залы служат два поясных портрета Толстого работы Репина и Ге и превосходные статуэтки Гюнцбурга (*5*), изображающие Толстого в сидячем положении. В маленькой соседней комнате висит на стене портрет старшей дочери Татьяны, сделанный Репиным. Татьяна Львовна сама обладает немалым художественным талантом. К ценным картинам, находящимся в этих помещениях, относятся еще портрет Льва Толстого работы Крамского (Толстой в среднем возрасте) и известный портрет: "Толстой в своей рабочей комнате". Тут же висит еще портрет графини работы Серова.
Обойдя дом, Левенфельд наткнулся на сына Толстого, Льва, поселившегося теперь в Ясной Поляне вместе с своей молодой женою. По его словам, Лев Львович много путешествовал за границею, в особенности по Швеции и Франции, и, благодаря этим путешествиям, сделался противником взглядов своего отца, горячим сторонником которых был в молодости. Теперь он придерживается естественно научной точки зрения. Этой переменою во взглядах объясняется, между прочим, его последнее произведение "Прелюдия Шопена", представляющее собою полемику против идей отца, положенных в основание "Крейцеровой сонаты".
Весьма любопытен первый разговор Левенфельда с графинею Толстою. Он нашел ее нисколько не изменившеюся с тех пор, как виделся с нею (восемь лет тому назад). – О, нет! – отвечала графиня. – Я очень, очень изменилась с тех пор, как вы у нас были. Сколько уже прошло лет? Восемь, не правда ли? Тогда вы еще видели нашего мальчика? (*6*) С тех пор, как он умер, я очень изменилась. Я сделалась совсем, совсем другою. Вы теперь уже не встретите с моей стороны помощи в работе, в которой тогда с таким удовольствием я приняла участие. Этими словами, продолжает Левенфельд, графиня намекнула на то, что во время моего первого пребывания в Ясной Поляне она читала мне из своих обширных дневников, доставив, таким образом, лучший материал для биографии Толстого, лучший, конечно, до тех пор, пока не сделаются доступны письма, писанные и полученные Толстым. Последнее, однако, может, как сказала графиня, случиться не раньше как через 50 лет. Графиня часто возвращалась во время беседы к умершему своему (три года тому назад) ребенку. – Это был несомненно самый способный из наших детей, – сказала она. – Он умер всего шести лет от роду, но обнаружил уже особые способности. Говорят, что это часто бывает с детьми, родившимися у родителей в зрелом возрасте. Левенфельд спросил, как отнесся к смерти сына Лев Николаевич. – В первый раз, может быть, в жизни, – отвечала графиня, – я увидела его пораженным горем. Он сам говорил об этом. Вы не можете себе представить, как подействовало на нас, когда мы увидели, что шестидесятисемилетний отец с маленьким гробиком на плечах направился к могиле. Ванюша похоронен в Покровском Глебове, в расстоянии двенадцати верст от Москвы (*7*). Вы знаете это место. Оно было обычной дачной местностью для моих родителей. Там Лев Николаевич просил моей руки. Мы до того были поражены смертью мальчика, что не хотели провести лето в Ясной Поляне. – Помнится, – сказал Левенфельд, – вы хотели поехать в Германию. Среди находящихся у меня газетных вырезок есть письмо, которое Лев Николаевич послал одному немецкому писателю в Болгарию. Почему вы отказались от своего плана? – Мы действительно твердо решили поехать в Германию. Я сама была очень рада уехать наконец разок из России. Вам известно, что я никогда не была за границею. Мне особенно хотелось познакомиться с Байретом (*8*). – И тем не менее не поехали? – Не поехали.
Уселись за стол. За столом было человек двенадцать. На главном месте сидела графиня, по правую руку ее – граф, по левую – две пожилые дамы, друзья дома, младший сын с четырьмя товарищами и младшая дочь графской семьи, красивая девушка лет четырнадцати со своею учительницею-швейцаркою. Марии Львовны, второй дочери Толстого, не было дома, но она вернулась во время моего пребывания в Ясной Поляне. Мария Львовна также обладает прекрасным талантом: она – писательница (*9*). Она пишет драму и дала нам ее прочесть. В этой драме она пытается сопоставить с одним молодым человеком, сторонником идей Толстого, одну молодую художницу, напичканную всякой житейской суетою. Конфликт возникает из любви молодого добродетельного героя к светской даме, утопающей во всевозможных удовольствиях. Драма еще не окончена, и поэтому окончательный отзыв был бы преждевременным. – О, писательский талант – величайший дар, – сказала графиня, присутствовавшая при чтении. – И я раньше пробовала. Я говорю не только о сотрудничестве в рассказах для детей, которые, собственно, мы все писали в качестве школы Льва Николаевича; я пробовала писать кое-что другое, и величайшим наслаждением для меня было высказать то, что я чувствовала. Это само по себе было нечто столь прекрасное, что ни с чем не могу его сравнить. Самолюбия – увидеть себя в печати – у меня никогда не было. Что могла бы значить графиня Толстая в качестве писательницы рядом с графом! – Я, – продолжает Левенфельд, – сидел около Льва Николаевича и должен был рассказывать ему о своей деятельности. Я рассказал ему об основании Шиллеровского театра (*10*), о моей четырехлетней деятельности, об устраиваемых нами вечерах поэтов, о развитии дела народных бесед в Германии, которым интересуется множество серьезных людей. В этих стремлениях есть нечто родственное Толстому, хотя они и отличаются от его учения в самом существенном пункте. Как велика эта разница – сделалось мне ясно на следующий день, когда он по прочтении отчета о нашей деятельности высказал мне свой взгляд. – Все, что вы там делаете, я нахожу превосходным, но вы, по-видимому, стремитесь скорее к удовлетворению эстетических потребностей. Мне кажется, что вы достигнете большого влияния, если будете иметь в виду более нравственные цели, если вы рядом с вашими вечерами, посвященными Шамиссо, Шиллеру, Ленау, будете посвящать также вечера какому-нибудь Эпиктету, какому-нибудь Сакьямуни, какому-нибудь Паскалю. Германия ведь так богата народными поэтами! Я просмотрел всю вашу книжку и не нашел Бертольда Ауэрбаха и Гебеля. Одно имя нашел я такое, которое мне чуждо, – Рейтер (*11*). Ауэрбах и Гебель – любимые поэты Толстого с ранней юности (*12*). Из мелких стихотворений Гебеля он и теперь еще знает некоторые наизусть. Сорок лет тому назад он привел в Киссингене в восхищение кружок немецких друзей своим знакомством с немецкими поэтами. – Вы явились сюда, – сказал, между прочим, граф Толстой Левенфельду, – для того, чтобы снова поработать вместе с моей женою. Она вам может все лучше сказать, чем я. Но если вы хотите знать что-нибудь определенное, то спрашивайте только меня, я охотно буду отвечать. Мы можем это делать сидя, а то и прогуливаясь. Понятно, что Левенфельд не заставил повторить себе еще раз это предложение, и вот что он сообщает в связи с данными, которые ему удалось узнать от самого Толстого. Об университетских годах Льва Николаевича было известно очень мало. – Одно только верно, – сказал Толстой, – я за всю свою жизнь только один раз держал экзамен, при переходе с первого курса на второй. Экзамен этот я хорошо выдержал. Второй мой вопрос касался поездки Толстого в Италию. – Невозможно, чтобы вы, побывав в Италии, не видели Рима, – сказал Левенфельд. – Но об этом нет нигде и следа. И в материалах, которые я получил от графини в 1890 году, ничего не было сказано о Риме. – Я несомненно был в Риме, – отвечал Толстой. – Я очень хорошо знаю этот город и с одним русским художником, имени которого теперь не припомню, предпринимал оттуда продолжительные экскурсии в Неаполь, Помпею и Геркуланум. Мы сходились в "Cafe Greco" и оттуда отправлялись в путь (*13*). Благодаря своему многолетнему пребыванию в Риме, он хорошо знал этот город. Само собою разумеется, что речь зашла о сокровищах искусства, находящихся в Риме. – Должен сознаться, – сказал Толстой, – что античное искусство не произвело на меня необычайного впечатления, которому, по-видимому, подчинялись все вокруг меня. Я тогда много говорил по этому поводу с Тургеневым, я был убежден в том, что классическое искусство слишком уже высоко ценят. Тургенева я пытался убедить в том, что у большинства людей вовсе нет собственного чувства к поэзии и искусству и что они большею частью говорят с чужого голоса, с голоса авторитета. В доказательство я посоветовал ему предложить большому количеству людей стихотворение Пушкина, которое само по себе очень красиво, но в котором есть довольно плохая строфа (*14*). Тот, кто не отличит тотчас же разницы между этой строфою и другими, тем самым засвидетельствует, что у него нет тонкого органа к восприятию искусства. Для меня, вообще, – продолжал Толстой, – человек представлял наибольший интерес. В том, что вы писали обо мне, я прочел вчера замечание, которое мне показалось удачным. Вы говорите, что меня повсюду интересует только человек; насколько это верно, свидетельствует мое пребывание в Риме. Когда я мысленно возвращаюсь к тому времени, в моей памяти пробуждается только одно маленькое событие. Я предпринял со своим товарищем небольшую прогулку в Монте-Пинчио. Внизу, у подошвы горы, стоял восхитительный ребенок с большими черными глазами. Это был настоящий тип итальянского ребенка из народа. Теперь еще слышу его крик: "Datemi un baiocco" (*). Все прочее почти исчезло из моей памяти. И происходит это потому, что я занимался народом больше, чем прекрасною природою, которая меня окружала, и произведениями искусства.
(* Поцелуй меня (ит.). *)
Толстой рассказал Левенфельду много случаев из своей жизни. В Брюсселе граф Толстой жил целый месяц. Семья Дондукова-Корсакова имела там открытый дом. В этот дом имел доступ и Толстой, встретивший в нем многих людей, которые его интересовали. Особенно сильное впечатление произвел на него Прудон и старый польский историк Лелевель (*15*). После своей высылки из Вильны, – рассказал Толстой, – Лелевель очутился в очень тяжелом материальном положении. Он занимал очень маленькую комнату, быть может, длиною в 3 метра и шириною в 2 метра, и жаловался на неблагодарность, обнаруженную по отношению к нему. – Я очень хорошо чувствовал себя в Брюсселе, – прибавил Толстой, – и испытывал большое влечение к работе. Там же я в один прием написал "Поликушку". Из Брюсселя Толстой поехал в Лондон (*16*). Рекомендательные письма графа Сюркура, занимавшего высокий пост в Париже (*17*), доставили ему и там доступ в большие клубы. Он посещал "Pall Mall Club", где часто бывал Теккерей. Но в Лондоне ему не так нравилось, как в Париже и Брюсселе. Он завязал там мало знакомств, не познакомился с Теккереем, несмотря на то что случай представлялся ежедневно, и сократил по возможности свое пребывание в Лондоне, тем более что в это время он страдал сильнейшей зубной болью. Толстой побывал проездом и во Франкфурте-на-Майне, но не видел там Шопенгауэра. В Швейцарии его постоянным местопребыванием был Монтрэ. Там вместе с великою княгинею Мариею Николаевною была его кузина, с которою он поддерживал дружественные сношения (*18*). Как превосходный ходок, он предпринимал пешком из Монтрэ экскурсии во всевозможные направления в сопровождении Плаксина, тогда еще очень молодого человека. – Теперь, – заметил Толстой, – Плаксин живет в Одессе. Это лирический поэт (*19*). С братом врача Боткина я сделал лучшую из своих пеших экскурсий в жизни (*20*). Мы перешли через Мон Сени в долину Аосты.
Новые данные, собранные Левенфельдом, свидетельствуют также, что молодые годы графа Толстого вовсе не были столь счастливыми, как это думают. Толстой, как известно, очень рано потерял своих родителей и был отдан на воспитание теткам, о которых нам известно только то, что он сам сообщил о них в своей исповеди. Одна тетка, Ергольская, далекая родственница, жила всегда в Ясной Поляне. Она, как с серьезной шутливостью выразился Толстой, представляла собою "дом". – Она всегда была здесь, – сказал Лев Николаевич. – В то время, как мы влетали и вылетали, как в голубятнике, она была неподвижным полюсом. Она поддерживала порядок, знала, где мы все находимся, и таким образом являлась центральным пунктом для семьи. Судьба тетки Юшковой нам известна. Она дожила до восьмидесяти двух лет и тут же в Ясной Поляне умерла. Она была чем-то вроде семейной хроники. Расскажу вам трагическую историю относительно графини Остен-Сакен, которая после смерти наших родителей взяла на себя сначала наше воспитание (*21*). Она была сестрою моего отца и вышла замуж за прибалтийского дворянина. Он был ужасно ревнив, до сумасшествия. Однажды мания преследования охватила его до того, что он покинул свой дом вместе с женою и уехал. В дороге он вынул два пистолета и потребовал от жены, чтобы она его убила, ее же убьет он сам. Графиня, конечно, не выстрелила, но он выстрелил (жена его была беременна) и попал ей в грудь. Можете себе представить, как это на нее повлияло. Ее отнесли в ближайшее место. От волнения она сделалась больна и выкинула мертвого ребенка. После этого муж хотел с нею примириться, но едва только оказался вблизи нее, как бросился на нее и стал душить и пробовал вырвать у нее язык. Только с трудом освободили от него жену. Мне было двенадцать лет, когда она умерла. Это была прекрасная женщина. Жизнь ее вместе с этим человеком была сплошной пыткою. Особенно большой интерес представляет то место впечатлений Левенфельда, в котором говорится о новых литературных работах Толстого. Между прочим, он узнал, что еще несколько лет тому назад Толстой начал рассказ "Хаджи-Мурат" из кавказской жизни, но рассказу этому суждено остаться неоконченным (*22*). У Толстого мало охоты продолжать его. Зато он очень симпатизирует другому рассказу, о котором уже говорилось в русских газетах, но с ошибочными подробностями. Рассказ этот начинается в суде (*23*). На скамье подсудимых сидит молодая женщина, обвинение поддерживает молодой прокурор. Безжизненными глазами смотрит он на обвиняемую. Он, по-видимому, ее знает. Но где он ее видел? Когда? Вдруг, как раз в ту минуту, когда он готов уже обвинить ее в тяжком преступлении, в голове его, как молния, пробегает воспоминание. Да, он именно был виновником ее падения. И тут-то прокурор превращается в ее защитника, требует справедливого приговора, и несчастная, опозоренная, измученная женщина делается его женою. Рассказ основан на истинном событии, о котором рассказал Толстому известный юрист А. Ф. Кони. На самом деле девушка под влиянием потрясающих событий умерла. В рассказе этом Толстой предполагает изобразить, как живут эти люди в браке. – Это-то именно изображение, – прибавил Толстой, – и есть настоящий предмет рассказа. Приступлю ли я снова к работе, не знаю... – В настоящее время, – продолжал он, – я пишу некоторые дополнительные главы к моей статье об искусстве (при этих словах он показал Левенфельду рукопись, в которой было сделано много заметок). Мне было бы очень приятно, если переведете эту книгу, чтобы вы перевели также и дополнение. – Тетрадь эта, – прибавляет Левенфельд, – иллюстрирует, как работает Толстой. Он, собственно, никогда не бывает готов со своею работою, он всегда исправляет, совершенствует, что бы он ни написал. Вся эта последовательная работа касается как хода мыслей, так и формы. В стилистическом отношении все, что пишет Толстой, почти совершенно с первого же раза, только ему этого мало. А что касается хода мыслей, то в этом отношении он необычайно щепетилен и доводит свою идею до конца, хотя бы приходилось к ней прибавлять уже после ее окончания.
Относительно семидесятилетней годовщины Толстого между ним и Левенфельдом разговора не было. Как свидетельствует Левенфельд, Толстой далеко не производит впечатления семидесятилетнего старика. Вид его очень бодрый, фигура – мощная, глаза – оживленные и блестят вечно-ровной добротою, беседа – живая, когда предмет разговора его воодушевляет. Он и теперь, как много лет назад, проходит пешком огромные расстояния, ездит верхом часок и затем возвращается к обеду. Работает Толстой не меньше прежнего, а читает даже больше, так как авторы посылают ему свои произведения со всех концов света.
Не мешает привести из рассказа Левенфельда курьезный случай, происшедший однажды с графом Толстым. В первый раз "Плоды просвещения" появились на сцене дворянского клуба в Туле (*24*). Толстой сам руководил приготовлениями к спектаклю, дочь его выступила в качестве исполнительницы одной роли, все вообще исполнители были не призванные артисты, а любители, а цель, само собою разумеется, благотворительная. Одному из членов клуба пришлось играть роль слуги, который выбрасывает в одной сцене мужиков из передней своего барина. Но он не мог действовать так грубо, как требовал Толстой. – Нет, – сказал Лев Николаевич, – так нейдет. Это не вышвыривание. Вы должны налечь покрепче, как это только что было проделано со мною. И затем Толстой рассказал следующее. У дверей клуба, внизу, был поставлен городовой с приказом не впускать никого, кроме графа Толстого. Вдруг он видит, к своему величайшему удивлению, что подходит какой-то мужик в полушубке и без всяких разговоров направляется мимо него в двери клуба. Возмущенный такою дерзостью, городовой приказывает ему остановиться, но мужик продолжает спокойно подниматься вверх по лестнице. Не долго думая озлобленный городовой кидается за ним, хватает его за шиворот и, стащив с лестницы, выбрасывает на улицу в снег. Только тогда, когда мужик разъяснил ему, что он – автор драмы и тот именно Толстой, которого ожидают, городовой пропустил его в двери. – Видите, – закончил Толстой, – он сумел. Это я понимаю – вышвырнуть!
Комментарии
М. Полтавский. у графа Толстого. – Биржевые ведомости, 1898, 8 (20) сентября, No 244. Газета присылалась Толстому редакцией. Рафаил Левенфельд (1854-1910), немецкий ученый-славист, переводчик Толстого, его биограф. В июле 1890 г. гостил в Ясной Поляне, собирая материал для биографии Толстого. В русском переводе появились его работы о Толстом: "Граф Л. Н. Толстой, его жизнь, произведения и миросозерцание" (М., 1897) и "Граф Л. Н. Толстой в суждениях о нем его близких и разговорах с ним самим" (Русское обозрение, 1897, No 10, с. 539-608). 1 и 2 июля 1898 г. Р. Левенфельд был вновь в Ясной Поляне (См.: Толстая С. А. Дневники, т. 1, с. 396) и его впечатления были опубликованы в газете "Francfurter Zeitung" (27 и 28 августа 1898). Журналист, писавший в "Биржевых ведомостях" под псевдонимом М. Полтавский, передал по-русски его статью почти полностью.
1* Толстой был в Германии в июле – августе 1860-го и в марте – апреле 1861 г. 2* Пьеса Г. Гауптмана в русском переводе имеет название "Одинокие". Позднее, в 1900 г., Толстой смотрел эту пьесу на сцене Московского Художественного театра. 3* Речь идет о сочинениях Жозефа Эрнеста Ренана (1823-1892) "История происхождения христианства" (т. 1-8, 1863-1883), Давида Фридриха Штрауса (1808-1874) "Жизнь Иисуса" (1864, 2-е изд.) и Эдуарда Рейсов (1844-1891), автора нового комментированного перевода Библии. 4* Речь идет о Владимире Григорьевиче Черткове. 5* Работа Ильи Яковлевича Гинцбурга (1859-1939) "Толстой, пишущий за столом" сделана с натуры в 1891 г. 6* Ваня Толстой умер в 1895 г. 7* Родители С. А. Толстой снимали дачу в Покровском-Стрешневе. Покровское-Глебово расположено рядом. 8* Байрейт – город в Баварии, связанный с именами композиторов Вагнера и Листа. В нем проходили знаменитые музыкальные фестивали. 9* Ошибка: драму "Сандра" писала Татьяна Львовна. 10* Шиллеровский театр в Берлине открыт в 1894 г. на средства акционерного общества. Директор театра Р. Левенфельд старался создать просветительный театр с дешевыми билетами и классическим репертуаром. 11* За Фрицем Рейтером (1810-1874) была слава рассказчика-юмориста. Возможно, Толстой был знаком лишь с его "Рассказами из 1813 года", печатавшимися в 1878 г. в "Русском вестнике" (No 5 и 7). 12* Христиан Фридрих Хеббель (Геббель) (1813-1863), драматург, поэт и прозаик. Книгу "Шварцвальдских деревенских рассказов" Бертольда Ауэрбаха (1812-1882) Толстой читал еще в 1856 г. 13* Толстой был в Риме в январе 1861 г. Сопровождавший его художник возможно, Сергей Иванов, брат Александра Иванова (см.: Маковицкий Д. П. Яснополянские записки, кн. 2, с. 9). 14* Толстой считал неудачной строку: "И молния грозно тебя обвивала..." в стихотворении Пушкина "Туча" (1835). 15* Михаил Александрович Дондуков-Корсаков (1794-1869) был с 1835 г. вице-президентом Академии наук. Толстой действительно часто посещал его дом в Брюсселе, но с французским философом Пьером Жозефом Прудоном (1809-1865) и с польским историком и революционером Иоахимом Лелевелем (1786-1861) он познакомился не в доме Дондукова-Корсакова. Он навестил их, имея рекомендации от Герцена. 16* Ошибка: Толстой из Лондона переехал в Брюссель. 17* Жозеф-Альбер де Сиркур (1801-1879), известный французский дипломат, в 1840-е годы приезжал в Россию. 18* Встречи с Александрой Андреевной Толстой (1817-1904) в Швейцарии относятся к первой поездке Толстого за границу в 1857 г. 19* Плаксин Сергей Иванович, автор сборника стихов "Голгофа" (Одесса, 1903) был в те годы мальчиком. 20* Толстой перешел с Владимиром Петровичем Боткиным (1837-1869) через перевал Мон-Сени в Италию 3 (15) июня 1857 г. 21* Графиня Александра Ильинична фон дер Остен-Сакен, родная сестра отца (1795-1841), была назначена опекуншей малолетних Толстых. Но главную роль в их воспитании играла Татьяна Александровна Ергольская (1792-1874). 22* Повесть "Хаджи-Мурат" задумана в 1896 г. 23* Левенфельд неточно пересказывает сюжетную канву будущего романа "Воскресение". 24* Первое публичное представление комедии "Плоды просвещения" состоялось в Туле 15 апреля 1890 г.
1899
"Новое время". He-фельетонист . У графа Л. Н. Толстого
К графу Л. Н. Толстому я делал визит не в первый раз. В прошлом году, прочитав в двух московских газетах "беседы" сотрудников с Толстым по поводу дела Дрейфуса и видя, что в одной газете граф Толстой говорит одно, а в другой совершенно противоположное, я решился проверить обоих "интервьюеров", из которых один, а может быть и оба вместе, оказывались истинными "сочинителями конца века", т. е., попросту говоря, Хлестаковыми и баронами Мюнхгаузенами первой степени. Так оно, кажется, и было. Граф Толстой в действительности говорил всем и каждому, что дело Дрейфуса лично ему мало знакомо, что вообще это дело чуждо русских людей и русского интеллигентного общества, что у нас у самих очень много неотложных и насущных вопросов и лучше разрешать их, чем заниматься посторонними, а, главное, почти неизвестными для нас делами. – Я обоим сотрудникам отвечал одно и то же, что повторяю и теперь, говорил Л. Н. – Откуда я могу знать, виновен или невиновен Дрейфус? По совести говоря, я этого не знаю. Меня спрашивают, хорошо или не хорошо поступил Золя, вступившись за Дрейфуса? Опять-таки я скажу свое: не знаю. Очень может быть, что это хорошо, а может быть, и вовсе нехорошо. – Но один интервьюер говорил утвердительно, что вы поступок Золя одобрили, а другой – что вы его осудили! – сказал я. – Кто из них ближе к истине? – Ни тот, ни другой, – сказал, засмеявшись, Л. Н. – Впрочем, помнится, я слегка склонился в ту сторону, что не дело писателя поднимать шум, но сейчас же оговорился и опять подтвердил свою полную некомпетентность в этом весьма сложном вопросе (*1*). Я вам могу сказать, что слова мои вообще так искажаются в газетном пересказе, что я бываю изумлен иногда, прочитав будто бы "свою" речь. Приезжал ко мне недавно один господин и попросил позволения напечатать нашу беседу. Я разрешил. Но слава богу, что этот визитер прислал мне свое писание на предварительный просмотр: боже мой, чего только не сочинил автор статьи! Я просто диву дался. Я, впрочем, поставил себе за правило: не протестовать, не опровергать, что бы про меня ни сочинили, чего бы ни напутали. Как-то, еще в шестидесятых годах, я по поводу одной литературной истории послал письмо в редакцию "Русского Вестника", желая разъяснить дело (*2*). Мое письмо появилось измененным, и потом на меня же возвели разные разности. С тех пор я дал себе слово не возражать, какой бы вздор ни вложили в приписанные мне речи. Так для меня лучше. – Но как же публика-то? – заметил я. – Ей не будет лучше, если ее введут в заблуждение. Граф Толстой засмеялся и сказал: – Ну, публике, конечно, не будет лучше! Этот разговор мы вели на улице. Л. Н. шел на Пречистенку, к знакомым, я его провожал. – Вы внушаете мне доверие, – сказал Л. Н. – Поэтому обращаюсь к вам с просьбой, которую прошу исполнить. Обещаете? Я только поклонился и спросил, в чем состоит просьба Л. Н. – Будьте добры, не печатайте нашей беседы. По крайней мере, не делайте этого скоро. Можно так сделать? Я немедленно обещал исполнить это легкое поручение и слово сдержал: целый год не напечатал ни строчки о разговоре с Л. Н. Толстым по делу Дрейфуса, хотя в то время этот разговор особенно мог бы пригодиться. Я бы и теперь не сказал ничего, но случилось так, что на этот раз сам Л. Н. Толстой просил меня написать по поводу новой газетной статейки, где Толстому приписаны такие фразы, автором которых он быть решительно не желает. Дело в том, что в одной из мелких московских газет "малой печати" недавно появилось еще интервью с графом Л. Н. Толстым, имевшее темой близящиеся торжества Пушкинского праздника. По словам интервьюера, выходит так, что будто бы граф Л. Н. Толстой против всякого торжества в честь Пушкина и говорил, что всего бы лучше почтить память поэта панихидой 26 мая, и только. Грешный человек, я усумнился в верности этих слов и решил, что газетный интервьюер, статья которого вообще написана впопыхах и бестолково, не мог всего запомнить и что-нибудь напутал. И я решил снова пойти к графу Толстому, чтобы разрешить мои недоумения. Я застал графа дома и начал рекомендоваться вновь, но Л. Н. протянул руку, сказав: – Да я вас отлично помню. Я читал ваш фельетон о духоборах... Прошу вас ко мне, я совершенно свободен. Поговорив об интересующем обоих нас предмете, я наконец достал газету, где была помещена недавняя "беседа" с Толстым, и спросил, верно ли в ней все сказанное автором? Толстой долго припоминал автора, потом мы вместе прочитали статью. – Интересно, интересно узнать, что-то я сказал? – говорил Л. Н придавая своему голосу юмористический оттенок. В конце концов вот что оказывается: да, Л. Н. Толстой против шума, помпы и трескучих речей, он не любит ничего подобного (оттого Л. Н. и склонялся к тому, что "подымать шум" Эмилю Золя, как писателю, может быть, и не следовало), но предложение заменить торжество праздника только одной панихидой 26 мая – этого Л. Н. Толстой никогда никому не говорил. Вообще он такой "программы" не составлял (*3*). – Автор это вообразил... что-нибудь спутал, ослышался! Ничего я такого и в уме не держал... – удивленно говорил Толстой. Я напомнил Л. Н что просьба его была исполнена, я не напечатал ни строки о нашем прошлогоднем свидании. Как поступить теперь? – А вот уж теперь, наоборот, я прошу вас исправить газетную ошибку! – живо сказал Толстой. – Пожалуйста, сделайте это. Вообще напишите, что из каждого моего намека и полунамека создаются целые периоды, теперь же прямо указано то, чего я решительно не говорил... Удивительно! Это не мои слова. Итак, узнав, что граф Л. Н. Толстой против всякой помпезности праздника, запомнив, что граф склонялся к мнению, что никакой шум ничего не прибавит к великому имени Пушкина, – газетный интервьюер все остальное приписал по ошибке. Не худо, однако, всем интервьюерам памятовать одно: точность прежде всего! Пусть это вышло случайно, но ни публике, ни графу Толстому, ни самой редакции того издания, где напечатаны неверные сведения, от этого не легче.