355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Толстой » Интервью и беседы с Львом Толстым » Текст книги (страница 5)
Интервью и беседы с Львом Толстым
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:12

Текст книги "Интервью и беседы с Львом Толстым"


Автор книги: Лев Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)

Комментарии

А. Суворин. Литературные заметки. – Новое время, 1891, 7 (19) июня, No 5485. Алексей Сергеевич Суворин (1834-1912), журналист, издатель "Нового времени" был в гостях у Толстого 1 июня 1891 г. "Он производит впечатление человека робкого и очень интересующегося всем", – отметила в дневнике С. А. Толстая (Толстая С. А. Дневники: В 2-х т. М., 1978, т. 1, с. 187-188).

1* Автор "Мимочки на водах" Л. И. Веселитская (1857-1936), писавшая под псевдонимом В. Микулич.

"Вестник иностранной литературы". Октав Гудайль в Ясной Поляне

Каким глубоким уважением пользуется, например, наш великий художник и мыслитель Лев Толстой на западе, можно видеть из следующего описания паломничества в Ясную Поляну одного французского журналиста – Октава Гудайль: "Из Петербурга перенестись в Ясную Поляну, где живет граф Толстой, резкий переход. Покинуть громадный город, еще полный отголосками кронштадтских манифестаций (*1*), покинуть эту атмосферу яркого энтузиазма – город полный живых чувств восторга, когда в ушах еще звучат братские приветствия и рука хранит следы дружественных пожатий, – и очутиться в уединенном убежище великого русского писателя – должно было составить поразительный контраст и произвести странное, особенное впечатление. И я испытал его во время нашего недавнего путешествия по России, когда в компании с Шарлем Рише и профессором Гротом имел счастье провести целые сутки под гостеприимным кровом графа Толстого. В нескольких часах езды по железной дороге от Москвы мы вышли на станции Тула. Нас дожидалась здесь карета, в которой мы и отправились прямо в Ясную Поляну, куда через полчаса благополучно и прибыли. Карета остановилась у подъезда, проехав по тенистой аллее: столетние деревья, составляющие ее, переплелись ветвями, образовав над нею свод, через который с трудом проникают солнечные лучи. Дом в цветах и зелени имеет простой и приветливый вид. Среди сумрачных рощ он вырастает неожиданно, раздвигая просеками купы теснящихся к нему деревьев. В усадьбе находилась графиня с старшею дочерью, Таней; она приняла нас и приветствовала с милою любезностью. Муж ее появился тем временем в своем рабочем костюме, в туфлях, подпоясанный ремнем. Автору "Анны Карениной" за шестьдесят, он среднего роста, с белыми как снег волосами и бородой; задумчивый взор смотрит вдаль и внутрь, повит той неопределенной дымкой, как у всех мыслителей, вглядывающихся в лежащее за пределами этого мира; в общем он производит впечатление апостола и солдата. В самом деле, найти военную складку в нем естественно, он служил в 1854 г. во время Крымской кампании. Талантливый офицер, – он тогда встречал грудью первую и тщетную осаду Севастополя, стоившего нам столько крови. Мы садимся за стол. Граф говорит нам, что за несколько минут до нашего прибытия он оставил одр умирающего крестьянина соседней деревни. А как раз накануне мы осматривали картинную галерею в Москве, и я был еще под тяжелым, почти подавляющим впечатлением ее. Ни нагой натуры, никаких жизнерадостных, веселых, полных неги и страсти образов, нигде нет даже легкого колорита и светлой игры красок, – всюду смерть и человеческое страдание, которые художник изучает и живописует со всех сторон и точек зрения с жестокою настойчивостью. Одна из картин особенно поразила нас своим грубым реализмом: это умерщвление Иваном Грозным своего сына (*2*). Когда мы заговорили с Толстым об этом стремлении русских художников точно щеголять мрачностью сюжетов, изображая упорно одну смерть и страдания, он нам сказал: – Смерть безобразна и страшна только на полотнах наших художников. Здесь, в наших деревнях, она облекается в формы полные величественной простоты и почти радостна. Удивленные, мы смотрели на него. Он продолжал: – Я упомянул вам об умирающем, которого только что видел; его агония продолжалась несколько дней, и он не терял ни на минуту бодрого спокойствия. Когда смертная минута приблизилась к нему и, по обычаю, ему вложили в пальцы свечу, его лицо приняло выражение неизреченной, невозмутимой ясности. И в нашей стороне все так умирают. Присутствуя при этом таинстве, я невольно сдерживал в себе волнение, умиротворяемый безмятежностью великого акта. Отвлеченное понятие претворилось у этих людей в живое чувство беспредельной веры, и смерть для них прежде всего освобождение; они не испытывают ужаса, и печаль, в которую погружается стоящий около умирающего, самому ему чужда. Для этого человека, за которым пришла смерть, она является как покой, как сон и отдохновение, сменяющее дни тревоги и скорбей. Ныне кончаются дни его. Он понимает, что пришло наконец избавление от того, что составляет закон всего его существования, – страдания... И Толстой заговорил о страдании. По его мнению, оно необходимо. Оно не есть только свойство нашей природы; в нем есть что-то сияющее. Это мистический закон, который не может быть уничтожен; да и не будет даже блага от его уничтожения. Можно стараться умерить и облегчить его, но не уничтожить, так как нужно, чтобы человек страдал, чтобы человечество чувствовало боль, чтобы душа очищалась скорбью. Я обратился в эту минуту к сыну Толстого, страдавшему жестокой невралгией и переносившему болезнь стоически. – Да, надо страдать и уметь страдать, – подтвердила графиня, взглянув на своего сына. Но я не думаю, что ошибаюсь, утверждая, что голос противоречил ее словам и что она не смыкала глаз целые ночи напролет, проводя их у изголовья сына. Было уже поздно. Мы простились с хозяевами. Я удалился в библиотеку, превращенную в спальню. Но не мог заснуть. Большие черные мухи, которых, вероятно, заманила дневная теплота, летали надо мной с назойливым жужжанием. Я встал и сел у окошка. Я прислушивался к монотонному стрекотанию кузнечиков в парке и вдыхал с жадностью нежный аромат цветов, волны которого лились в окно. Устремив глаза в ночной сумрак, который сливался с полусветом лунного сияния, пронизывавшего его, я задумался. Ветерок касался вершин старых деревьев, производя в них легкое трепетание и шелест, и в этих смутных звуках, казалось мне, я различал тихие жалобы, в них слышался мне голос всех скорбей человеческих, которые оплакивал автор "Анны Карениной" в этом уединенном уголке, в течение тридцати лет жизни, протекавшей под этими молчаливыми деревьями, среди этой дружественной природы. И я думал о высказанном Толстым, о человечестве, погруженном в неисходное страдание, заключенном в мрачный круг бедствий. Я видел этого философа, так любящего людей, что слава не могла его утешить и закрыть глаза на их страдания, ныне проповедующего необходимость этих страданий, его – чьи гениальные произведения представляют пламенный протест против скорби и ничтожества земного бытия.

Комментарии

Октав Гудайль в Ясной Поляне. – Вестник иностранной литературы, 1891, No 12, с. 318-322. 20 августа 1891 г. философ Н. Я. Грот (1852-1899) привез к Толстому иностранных посетителей: писателя Октава Гудайля, физиолога и психолога Шарля Рише и профессора литературы из Бордо Треверэ. Толстой отметил в дневнике: "Мало интересны" (т. 52, с. 50). С. А. Толстая записала 20 августа 1891 г.: "Очень интересно было слушать сегодня разговоры Левочки, Рише и Грота" (Дневники, т. 1, с. 207).

1* Речь идет о торжествах, связанных с заключением франко-русского союза, оформленного соглашением от 15 августа 1891 г. 2* Полотно И. Е. Репина "Иван Грозный и сын его Иван" (1885).

1892

"Исторический вестник". Мисс Гапгуд в гостях у Л. Н. Толстого

По примеру Стевина (*1*) еще одна туристка, мисс Изабелла Гапгуд, нанесла визит Л. Н. Толстому в Ясной Поляне и описала его в последней книжке американского журнала "Atlantic". Но американская мисс сообщает такие подробности о времяпровождении в семье нашего писателя, что невольно заподозреваешь все ее известия. Так, она подробно рассказывает о купанье всех членов семьи вместе с их гостями в маленькой речке. "Все мы, – говорит мисс, – вошли в воду, большие и маленькие, но без всякого костюма. Подобный костюм был сочтен бы в этом случае доказательством желания скрыть какой-нибудь телесный недостаток". Оставив в стороне такие наивности, мы приведем только мнение писателя об англичанах и их литературе. Мисс Гапгуд нашла, что он очень хорошо знает ее. Он говорил с презрением о романах Ридер-Гаггарда (*2*) и строго отзывался обо всех английских и американских писателях. Один Диккенс очень нравится ему. "Нужны три условия, – говорил он, – чтоб быть хорошим писателем, надо, чтобы ему было о чем говорить, чтоб он рассказывал своеобразно и был правдив. Диккенс соединяет в высшей степени все три условия; они соединены также и у Достоевского. Теккерею, напротив, было почти не о чем говорить, он писал занимательно, но с аффектацией, и ему не доставало искренности". Об англичанах Толстой выразился так: "Англичане самая удивительная нация в мире, разве исключая зулусов. В них искренно только уважение к мускульной силе. Если бы у меня было время, я написал бы небольшую книгу об их манерах. И потом эта страсть их ко всякого рода боям, экзекуциям. Русская цивилизация, конечно, груба, но самый грубый русский человек всегда ужасается обдуманного убийства. А англичанин!.. если бы его не удерживало чувство приличия и страх перед самим собою, он с бесконечной радостью поел бы тело своего отца".

Комментарии

Мисс Гапгуд в гостях у Л. Н. Толстого. – Исторический вестник, 1892, No 1, с. 276-283. Изабелла Флоренс Хэпгуд, переводчица "Севастопольских рассказов", "Детства", "Отрочества", "Юности" и других книг Толстого на английский язык, посетила дом в Хамовниках в ноябре 1888 г. Летом 1889 г. она была у Толстого в Ясной Поляне. Письма Хэпгуд Толстому см. в публикации Э. Бабаева (Литературное наследство, т. 75, кн. 2, с. 407-413). Перевод статьи Хэпгуд "Толстой у себя дома" см.: Вопросы литературы, 1984, No 2.

1* В. Б. Стевен рассказал о своем посещении Толстого в статье "Визит к графу Толстому" (Cornhill Magazine, vol. 65, 1892, p. 597-610). 2* Имеется в виду Генри Райдер Хаггард (1856-1925), английский писатель и публицист, автор романов "Копи царя Соломона" (1885), "Дочь Монтесумы" (1893) и др.

1894

"Новости дня". Н. Р. Литературная конвенция. У графа Л. Н. Толстого

"Покупайте мудрость, но не продавайте ее".

Великий писатель земли русской любезно согласился побеседовать со мною по вопросу о литературной конвенции, и я в условленный час был у подъезда его квартиры в Хамовническом переулке. Лакей во фраке отпирает мне дверь и, доложив обо мне, провожает меня наверх. Ожидать Льва Николаевича мне приходится недолго: через минуту он удивительно легко для своего возраста поднимается по деревянной лестнице, и я вижу его характерное лицо, хорошо знакомое всему миру по массе портретов. – Здравствуйте! Обменявшись рукопожатиями, мы входим в просторную залу и усаживаемся около столика в углу ее. Густые сумерки. Лицо Л. Н. совершенно в тени, и я слышу лишь его голос. Кто-то входит и зажигает лампы. Свет той из них, которая стоит на столике около нас, мягко освещает фигуру писателя, очень плохо, нужно сознаться, передаваемую всеми существующими портретами. Последние особенно слабо воспроизводят выражение глаз. Нужно видеть эти глаза, чтобы понять их силу и проникновенность, если можно так выразиться. – Вы хотите со мной поговорить о конвенции? Что ж? Вопрос хотя мне и чуждый, но интересный. Вы знаете, ведь Гальперин-Каминский в Москве теперь? Видали вы его? (*1*) – Я был у него и читал составленный им доклад. – И что же, согласились с его доводами? Я ответил, что доводы г. Гальперина очень мало меня убедили. – А ведь доклад хорош, – оживленно заговорил Лев Николаевич. – Все дело в точке зрения. С моей точки зрения, я не могу одобрить заключения конвенции. Ведь конвенция, если посмотреть на дело серьезно, не более как форма протекционизма по отношению к нашим писателям. Глаза графа смотрели прямо на меня. Лицо его казалось очень оживленным. Нога была заложена за ногу, руки скрещены на колене. – Конвенции нельзя сочувствовать. При выборе книги нужна свобода, и добиваться протекционизма в этом отношении нехорошо. – А что вы думаете о выгоде или невыгоде для России такого протекционизма? – Мне кажется все это очень гадательным. Как бы мы теоретически ни рассчитывали выгоды или невыгоды, практика может разрушить все наши расчеты. Говорят, что наши журналы помещают сорок процентов переводных вещей... А разве было бы лучше, если б они заполнили это место плохим отечественным производством? Во всяком случае, ради этих гадательных вычислений не следует идти на меру несимпатичную по самому своему началу. После небольшой паузы Лев Николаевич заговорил с не меньшим оживлением: – Если же стать на другую точку зрения, то, пожалуй, придется задуматься. Подумайте, дело стоит таким образом: иностранцы не хотят, чтобы мы пользовались даром их достоянием, а мы, в силу того что у нас нет конвенций, будем насильно брать у них то, чего они сами нам давать не хотят. Ведь тут есть какая-то неловкость... В этом заключается нечто неблаговидное, некрасивое... Не правда ли?.. Как вам кажется?.. Я поспешил согласиться, что в этом отношении положение наше действительно является несколько рискованным. – Именно, именно! – подхватил Лев Николаевич. – Есть тут какая-то неловкость. Я говорю ведь не за себя собственно... Лично для меня тут вопрос решенный. Я стою выше всего этого и убежден, что, несмотря на всякие неловкости, нельзя стеснять читателя в выборе такой вещи, как книга. Но, становясь на иную точку зрения, я не могу отрицать наличности известной неловкости, которую мы допускаем в этом отношении. Разговор перешел на вопрос о художественной собственности вообще. – Нет ничего отвратительнее этой продажи. Еще Соломон говорил: "Покупайте мудрость, но не продавайте ее". Лев Николаевич произнес это очень быстро, с видимым возбуждением. Глаза его теперь казались особенно выразительными. – В этом вопросе не может быть двух мнений, – начал Лев Николаевич после небольшого молчания. – Но и тут неизбежны известные компромиссы и отклонения. Вопрос о литературном гонораре – это ведь то же, что вопрос о гонораре врачей. Отвратительно, разумеется, что врач, имеющий возможность помочь больному, говорит ему: "Я тебе помогу, но при условии, что ты мне заплатишь три рубля". Не менее отвратительно, когда писатель, имеющий что сказать массе, говорит ей то же самое: "Я открою тебе истину, но только в том случае, если ты заплатишь мне три рубля". Трудно ведь представить себе что-нибудь более ненормальное. Но, с другой стороны, если подумать, что у этого врача или писателя может быть престарелая мать, больная жена или ребенок, которых нужно кормить, одевать и поить... Если вспомнить, какую массу труда затратил врач, приобретая свое знание, и как долго, с какими усилиями, с какими лишениями добивался писатель права кормить своим заработком семью, то невольно начнешь более или менее снисходительно смотреть на врачебный или литературный гонорар. Л. Н. Толстой замолчал на секунду и внимательно посмотрел на меня. – Вам, может быть, покажется, что в этом заключается известное противоречие, но, с моей точки зрения, тут его нет. Компромиссы, отклонения от идеала неизбежны в жизни. Важно, чтоб идеал был ясен человеку и чтоб он твердо и искренно к нему стремился. Жизнь сама сделает неизбежные отклонения от этого прямого пути к идеалу. Условия ее сильнее самого сильного стремления личности к совершенству. Ясно ли вам это? Выслушав мой утвердительный ответ, он продолжал: – Компромиссы ведь могут быть двоякого рода. Нехорошо, если человек добровольно и без особо побудительных причин идет на компромисс с требованиями идеала. Но если человек бессознательно отклоняется от прямого направления, вины тут его нет. Лев Николаевич склоняется к столу, и замечательное лицо его приближается ко мне. – Поясню вам мою мысль примером. Представьте себе, что путник идет по дороге к явно сознаваемой цели. Идет – и вдруг видит на пути своем препятствие. Нехорошо, разумеется, сделает он, если, завидев это препятствие и убедившись, что на боковой дороге его нет, просто-напросто свернет с прямого пути и, забыв о цели своего путешествия, пойдет в сторону. Но можно ли его винить, если, не имея силы преодолеть препятствие, он обойдет его и затем вновь пойдет по прежнему направлению, стремясь все к той же благой цели?.. Ведь нельзя?.. Не правда ли? То же самое и в жизни, в стремлении человека к идеалу. Важно, чтоб оно было сильное и искреннее... А если жизнь его и сломит подчас – не беда. Важно сознавать и проникнуться мыслью, что мудрость нельзя продавать, но с получением гонорара нуждающимся литератором примириться приходится. Беседа приняла другой оборот и коснулась отношения русских писателей к вопросу о литературной конвенции (*2*). Я указал Льву Николаевичу на то, что наши писатели всегда протестовали против заключения литературной конвенции, хотя им лично от нее была бы лишь одна выгода. – Да, – задумчиво ответил Л. Н. Толстой, – это действительно любопытный факт. Признаюсь, мне не приходилось обращать на него внимание. – Думаете ли вы, Лев Николаевич, что за произведения русских авторов за границей станут платить при заключении конвенции? – Вероятно, потому что и теперь заграничные издатели часто предлагают гонорар за исключительное право перевода. Лев Николаевич, разумеется, имел в виду свои сочинения, о полнейшей свободе перевода которых он напечатал недавно в иностранных газетах специальное письмо. По вопросу о том, сколько могут платить русским авторам иностранные издатели, я привел в пример цифры, сообщенные мною вчера в отчете о беседе с И. Н. Потапенком. – Не следует забывать, – прибавил я, – что перевод так оценивается в Англии, где трудно предположить большое число литераторов, знающих русский язык. – Ошибаетесь, – возразил мне Лев Николаевич, – теперь там их немало. Коммерческие отношения создали давно уже потребность в знании русского языка для англичан. Многие лондонские коммерсанты присылали к нам своих сыновей для изучения языка, и теперь, при международном характере, который принимает литература, эти молодые люди стали пользоваться своими познаниями, применяя их к литературным занятиям. Во время неурожая я встречал английских корреспондентов из этого сорта молодых людей. – Но, во всяком случае, перевод с русского там оценивается очень дешево. – Не полагаете ли вы, что это обстоятельство обескураживает русских литераторов, и они, не ожидая особых доходов, ввиду этого и отказываются от конвенции? Лев Николаевич улыбнулся. Улыбнулся и я, заметив, что немногие из русских литераторов знают о положении русских произведений на иностранных книжных рынках. Разговор был кончен. Мне оставалось лишь поблагодарить Льва Николаевича за любезное согласие побеседовать со мной – и удалиться. Крепко пожимая руку, написавшую "Войну и мир", я бормочу слова благодарности, а через минуту спускаюсь уже с лестницы, провожаемый любезным хозяином.

Комментарии

Н. Р. Литературная конвенция. V. У гр. Л. Н. Толстого. – Новости дня, 1894, 3 марта, No 3848. Газета присылалась Толстому редакцией. Автор статьи – Николай Осипович Ракшанин (1858-1903), беллетрист, драматург, театральный критик. С февраля по июнь 1894 г. "Новости дня" печатали цикл статей-интервью Ракшанина под общим названием "Литературная конвенция" – по вопросу о присоединении России к числу государств, обеспечивающих авторское право на перевод и распространение произведений писателя. Еще до беседы с Ракшаниным Толстой высказался против конвенции в письме, опубликованном иностранной печатью (Journal des Debats, 25 февраля (8 марта) 1894 г.). Он заявил, что никому не даст "исключительного или даже предпочтительного права издания своих сочинений или переводов с них" (т. 67, с. 42).

1* Илья Данилович Гальперин-Каминский (1858-1936), переводчик на французский язык русской художественной литературы, в том числе сочинений Толстого. В 1894 г. Гальперин-Каминский приехал из Франции в Петербург, убеждая русских литераторов присоединиться к конвенции. 2* Кроме Толстого Н. Ракшанин интервьюировал по вопросу о конвенции И. Н. Потапенко и А. П. Чехова.

"Новое время". Блументаль у графа Л. Н. Толстого

(Корреспонденция из Берлина)

Известный немецкий драматург, фельетонист и театральный директор доктор Оскар Блументаль воспользовался своим пребыванием в Москве (где во время поста гастролировала часть его берлинской труппы – Лессинг-Театра), чтобы повидать графа Л. Н. Толстого. "Пройдя целый ряд длинных коридоров, я очутился наконец лицом к лицу с этим замечательным человеком. Толстой совершенно таков, как его показал читающей европейской публике знаменитый портрет: в широкой мужицкой рубахе, подвязанной одноцветным поясом, с длинной белой бородою, с меланхолическими голубыми глазами и седыми космами волос, с изрытым глубокими морщинами лбом – работника мысли и грубыми, привыкшими к тяжелому труду руками, которые он в разговоре охотно засовывает за пояс. Глубокая, захватывающая душу серьезность, как бы истекающая от его лица, производит впечатление встречи с библейской фигурой. Граф Толстой кажется внезапно ожившим апостолом Леонардо да-Винчи, но к этому впечатлению присоединяется еще удовольствие цивилизованного вкуса, не встречающего в фигуре великого поэта ни малейшего следа намеренного оригинальничанья. Отчужденность от общества и его предрассудков так прекрасно гармонирует с отшельнической фигурой Толстого, что даже его странности кажутся вполне естественными. Монастырская простота комнаты соответствует тихому величию ее обитателя. Белые стены безо всякого украшения, черные кожаные стулья, полка с небольшим количеством книг и березовый стол, заваленный свежеисписанными четвертушками белой бумаги, такова светская келья этого монаха по убеждению. Первая неловкость гостя скоро исчезла, благодаря живости, с которой граф Толстой вступил в разговор о специально-литературных вопросах. С очевидным удовольствием слушал он мои ответы, в которых, по его выражению, "чувствуется веяние журнального воздуха". Я воспользовался первой возможностью и перевел разговор на драматические произведения самого Толстого. – Вы так живо интересуетесь литературными явлениями Берлина, граф, отчего бы вам когда-нибудь не взглянуть на столицу Германии и не познакомиться лично с ее живой и разнообразной умственной жизнью? Толстой отрицательно покачал головой. – О, нет! Я разделяю мнение индийского мудреца, приведшего в числе семи смертных грехов также и путешествия без необходимости... Я никогда более не покину России! – У нас, в Берлине, вы встретили бы целый прекрасно подготовленный кружок почитателей. Вашу "Анну Каренину" каждый образованный считает обязанностью прочесть (*). А ваши пьесы "Власть тьмы" и "Плоды просвещения" неоднократно играны в Берлине.

(* Не могу удержаться от маленького замечания. Почтенный г. Блументаль, очевидно, увлекается. До сих пор романы Толстого в Германии далеко не так популярны, как он уверял Льва Николаевича. Специально "Анну Каренину" знают лишь весьма немногие, она читается меньше всех остальных романов Толстого. Я даже смею сомневаться, прочел ли ее сам Блументаль. Действительной популярностью пользуется лишь "Крейцерова соната". (Прим. корреспондента "Нового времени".) *)

– Какое же впечатление произвели они на немецкую публику? – Комедия показалась довольно непонятной ввиду ее чересчур национального сюжета, зато "Власть тьмы" произвела хотя и тяжелое, но неоспоримое впечатление... Смею спросить, не могут ли современные сцены надеяться получить еще новую работу от вашего пера? Толстой задумчиво улыбнулся. – Я уже давно собираюсь написать драму, сюжет которой очень близок моему сердцу. Обе пьесы, о которых вы говорите, были как бы упражнениями для этой еще не начатой работы. Я хотел сперва несколько освоиться с технической стороной драматических произведений, но боюсь, что мне не дожить до окончания любимого плана. Я должен сначала окончить начатые в прошлых годах работы, дабы быть свободным от всех других авторских забот и отдаться целиком моей драме (*1*). – Сюжет ее будет, вероятно, взят опять из русской жизни? – Нет, драма, задуманная мной, будет иметь скорей космополитический характер. – Однако с сюжетом из народной жизни, как и прошлые пьесы? – Нет, из столичной общественной жизни. В этой драме я хочу изложить мою собственную исповедь – мою борьбу, мою религию и страдание, словом, все, что близко моему сердцу. Да я и вообще не ищу ничего иного в работах художников. Я не люблю того холодного беспристрастия, которое теперь так хвалят. При виде старания, с которым в некоторых новейших произведениях уничтожено всякое личное чувство, я всегда вспоминаю о картине, которую вы можете видеть здесь, в Москве, в одной из первых комнат Третьяковского музея. Картина эта изображает старообрядческую женщину, которую стража ведет в цепях по городу и которую поносит и мучает фанатическая толпа (*2*). Я спросил у живописца: "Почему изобразили вы страдание именно этой женщины? Разве вы сами старообрядец?" – "Нет", – отвечал мне художник. "Почему же вы не создали образ той религии, которую вы сами чувствуете", – допытывался я... и этот же вопрос мне всегда хочется предложить нынешним поэтам. Не может захватить за сердце меня лично ни одно произведение, в котором я не могу найти какого-нибудь чисто человеческого признания, вытекшего из сердца самого автора... Скажите, пожалуйста, – прибавил гр. Толстой, внезапно меняя разговор, – какое впечатление произвели на вас последние вещи Ибсена? – Последние вещи! Вы говорите о "Хедде Габлер" и "Строителе Сольнесе"? По совести, граф, я сам ставил эти пьесы на своей сцене, но никогда не мог понять их вполне... Мне даже иногда казалось, что Ибсен публиковал эти таинственные драмы лишь в надежде хоть когда-нибудь от своих критиков узнать, что он сам думал, писавши их. – Да, неясность раздражает меня больше всего в драмах Ибсена. Я прочел "Дикую утку" и "Привидения" и не могу понять успеха и славы их автора... Впрочем, плохой перевод может совершенно испортить впечатление. Я сам на себе испытал нечто подобное. Своим переводчикам я могу засвидетельствовать, что они знают по-русски, но сомневаюсь, чтобы они хорошо знали по-немецки. Особенно "Крейцерова соната" много потеряла в немецком переводе. Мне кажется, что все особенности стиля и красок совершенно сглажены и пропали. – Правда ли, что она все еще запрещена в России? – Лишь отдельной книгой. В общем издании моих сочинений она разрешена. Разговор перешел на Москву и ее общественную жизнь и был вскоре прерван появлением меньшого сына графа Толстого (*3*). Смеясь и сияя жизнерадостностью, ворвался хорошенький ребенок в тихий приют мыслителя, возвещая своей оживленной русской болтовней о приближении обеденного часа. – Я еще раз выражу искреннее желание, чтобы все начатые работы, которые я вижу на вашем столе, кончились поскорей и уступили место той драме, о которой мы говорили. – Я сам желаю этого более чем кто-либо. Но поверьте, я умру, не окончив желанной работы. Странной, мистической серьезностью отзывалось повторение этого предсказания. С особенным внутренним чувством расстался я с патриархальной фигурой великого поэта, и долго, долго преследовал мою душу меланхолический призрак его чарующего образа. На другое утро граф Толстой прислал мне свой портрет с любезной надписью".

Комментарии

Блументаль у графа Л. Н. Толстого. (Корреспонденция из Берлина). – Новое время, 1894, 22 апреля, No 6517. Оскар Блюменталь (1852-1917), немецкий театральный критик и драматург, основатель Лессинг-театра (1888). Был у Толстого во время гастролей театра в Москве зимой 1893-1894 гг. В книге Н. Н. Гусева "Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого" (М., 1960) время посещения Блюменталем Толстого ошибочно отнесено к ноябрю – декабрю 1894 г. (см. с. 159). В позднейших воспоминаниях о Толстом Блюменталь писал: "Я очутился здесь в несколько затруднительном положении, так как я пришел с целью интервьюировать, а оказался в положении интервьюируемого. Я явился с намерением ставить вопросы, а вынужден был отвечать сам. Новое литературное движение в Германии; политическая жизнь, как она развернулась при Вильгельме II; имена народившихся новых талантов на поприще новелл и драматических произведений; основы представления и инсценирования пьес, как они изображались гастролировавшим в Москве Лессинг-театром... словом, все чрезвычайно интересовало графа" (Сборник воспоминаний о Л. Н. Толстом, М., изд-во "Златоцвет", 1911, с. 69).

1* Речь идет о пьесе "И свет во тьме светит", автобиографической драме, над которой Толстой работал в 1896-1897, 1900 и 1902 гг., но которая так и осталась незаконченной. 2* Картина "Боярыня Морозова" (1887) В. И. Сурикова, с которым Толстой был лично знаком с 1879 г. 3* Шестилетний Ванечка Толстой (1888-1895).

"Русская музыкальная газета". В. Серова. Встреча с Л. Н. Толстым на музыкальном поприще

– Возьмите меня к Льву Николаевичу, – просила я свою приятельницу, собиравшуюся однажды к нему по какому-то делу. – Вы его никогда не видали? – Никогда! говорят, к нему много народу ходит, а я не решаюсь... зачем его тревожить? Видеть его все-таки хочется... Знаете что? Вы меня запрячьте куда-нибудь в уголочек и не обращайте на меня ни малейшего внимания; да не вздумайте меня представлять ему! Я из угла буду на него смотреть и слушать ваши разговоры. Согласны меня взять при таких условиях? – Согласна, – смеясь ответила моя приятельница, немедленно собравшаяся к нему, шутя забрав и меня в путь-дороженьку. Действительно, к Льву Николаевичу приходило так много разного рода люда, что я могла преспокойно сидеть поодаль, не возбуждая в нем даже ни малейшего желания осведомиться, кто эта незнакомка, фиксирующая хозяина так пристально, так беззастенчиво в его собственных стенах? Разговор завязался грустный и, видимо, томил Льва Николаевича. Он хотел его прекратить и выразил довольно резко: – Уж если они взяли на себя крест, то зачем затягивать жалобную нотку, возбуждая сожаление и сострадание? Это умаливает их подвижничество; они себя унижают, роняют, по-моему, в глазах тех, которые их должны считать за героев. – Да ведь молодому существу терять здоровье больно! как же не жаловаться и не возбуждать в других желанье оказать помощь? – вставила моя приятельница. Лев Николаевич поник головой и замолчал, потом он внезапно улыбнулся и промолвил: – Эх, мы с вами затянули невеселую песеньку! Не знаю, что меня подзадорило в этот момент вмешаться в разговор, но непреодолимое желание точно толкнуло меня помимо моей воли вставить: – А я могла бы с вами побеседовать о более радостных темах, затянуть веселую песеньку... Лев Николаевич вскинул свои проницательные глаза из-под густых бровей на мою невзрачную фигуру, не носящую на себе никаких признаков городской обитательницы: я только что приехала из деревни, и оттенок непринужденной безвкусицы отражался в моем бесхитростном костюме. Взор его скользнул по мне и, привычный ко всем возможным одеяниям и наружностям, он проговорил совершенно равнодушно, не относя, по-видимому, даже ко мне слов своих: – Эх, радостных тем что-то нет кругом! – Ну, а у меня есть... – продолжала я упорствовать с моего отдаленного угла. В моем голосе звучала такая уверенность, что Лев Николаевич наконец улыбнулся хорошей, приветливой улыбкой и ласково произнес: – Так поведайте нам, что у вас есть веселенького? – Устройство сельского походного театра в связи с музыкой, – произнесла я дрожащим от волнения голосом, – с специальною целью провести ее в деревню. Лев Николаевич обернулся всем корпусом, его лицо сияло от удовольствия. – Но... позвольте, вы уже пробовали этим заняться или у вас только еще пока одни добрые помыслы? – Я уже несколько лет живу в деревне, обучаю ребяток музыке и даю спектакли, включая в них наибольшее количество музыкальных номеров. Лев Николаевич уже не сидел; как будто невольно поднявшись с кресла, он обратился ко мне с вопросом: – Вы, следовательно, сведущи в музыке? – Немножко, – ответила я. Он обратился к моей приятельнице и спросил вполголоса: – Кто это? это ваша знакомая? – Я – Серова! – отрекомендовалась я. – Это ваша опера, "Уриэль Акоста", которая давалась в нынешнем году в театре? (*1*) – Ее! Ее! – подтвердила моя приятельница. Лев Николаевич как будто припоминал что-то; прикрыв глаза ладонью и не глядя на меня, он вполголоса произнес тихо, несколько нараспев. – Идет девушка по лесу и думает: "Ах, кабы мне ленточку найти... розовенькую ленточку!" – идет, идет она, вдруг... ан ленточка-то и лежит на дороге, да еще расписная! – Он снял ладонь с лица и весело добавил: – Вот для меня вы теперь расписная ленточка, так я жаждал найти музыкальную силу, преданную столь великому делу. Приветствую вас от всей души! – добавил он, протянув мне обе руки. – Да! ваше дело – великое дело! Этими словами, незабвенными для меня на всю жизнь, Лев Николаевич укрепил во мне веру в деятельность, давно уже избранную мною, и смахнул с души моей все возможные сомнения, которые подчас ее сильно волновали. После первого дорогого мне приветствия разговор завязался так непринужденно, в таком дружественном тоне, будто мы были давно знакомы друг с другом. – Слушайте, – оживленно заговорил Лев Николаевич, – я сейчас работаю над "Винокуром", мне нужна музыка к этой пьесе. Я хочу ее дать исполнить в балаганах на святой (*2*). Был я недавно на гулянье, насмотрелся, наслушался я там всякой всячины... знаете, мне стало совестно и больно, глядя на все это безобразие! Тут же я себе дал слово обработать какую-нибудь вещицу для сценического народного представления. Нельзя так оставить... просто стыдно!.. Я взялся за первую попавшуюся тему и ждал, чтобы кто-нибудь пристегнул музыку к ней (это весьма важно для народных спектаклей); но музыканты – простите меня – народ гордый, спускаться со своих высот не любят, не любят! – подчеркнул он шутливо и глянул на меня с тем чудным выражением юмора, который так бесподобно освещает его серьезное, умное лицо, стушевывая некоторую его суровость. – Дайте мне просмотреть вашего "Винокура", – взмолилась я, – но... боюсь... не справлюсь! – Только проще, проще... забудьте, что вы оперу писали, имейте в виду вашу аудиторию; она будет требовать простоты и жизненности. Я еще задумал другую вещь... ну, да посмотрим, что вы с "Винокуром" нам скажете? Весь вечер прошел в мечтах, в проектах, в добрых намерениях, казавшихся так легко осуществимыми! Нам слышались уж хоры и напевы наших дорогих композиторов, проникших в недры народа, откуда черпались материалы для их великих созданий... Как хороши подобные минуты! Как Лев Николаевич способен человека выхватить живьем, из будничной обстановки, поставить его мысленно в рамки идеальных условий и заставить его пожить, хоть одно мгновение, жизнью светлого будущего. Это удел великих, художественных натур – уметь так объективно отвлечься и отвлекать других от сейчасочной жизни. И чего-чего мы только не коснулись в этот достопамятный вечер. И распространения музыкальной грамотности в селах, и деревенских концертов, наконец, устройства музыкальных зрелищ. – Значит, опростевшая, примененная к пониманию народа, опера? – спросила я. – Нет, нет! только не опера! – воскликнул Лев Николаевич. – Это отвратительный, фальшивый род искусства. Петь нельзя по пьесе, когда в жизни не поется. Я уродливее ничего не знаю, как изображение предсмертной агонии в операх. – Но ведь монологи также в жизни не говорятся... – Да, но это я еще могу себе представить в виде "думы вслух", но петь о своих заветных мыслях, – нет, нет! это безобразие! Лев Николаевич стоял только за дополнение словесных произведений музыкой. В этом, конечно, сказывался литератор. Прочитав "Винокура", я должна была сознаться, что мало нашла моментов, возможных для пристегивания к ним музыки. Увертюры и антракты немыслимы в народных театрах; к ним даже интеллигентная публика не умеет относиться с достодолжным вниманием. Пришлось в виде вступления заставить пройтись хор девушек с граблями, под аккомпанемент фисгармонии, заменяющей деревенскую гармонию до полной иллюзии. Вместо антракта пришлось втиснуть инфернальный марш, под звуки которого дефилировали все обыватели ада. Пляска опьяневшей четы, доходящая до умоисступления, под звуки чертовского наигрыша – эффект, достижимый только оркестровыми средствами или с помощью виртуоза-балалаечника. Из музыкальных моментов всего богаче оказалась вставка хоровода на пирушке, с солистом, со скрипкою на завалинках, с сопровождением фисгармонии, фортепиано и трубы. Написав все эти номера, я отправилась к Льву Николаевичу. Он выслушал внимательно, выслушал и – молчал. – Был я проездом на одной станции, – заговорил он, – и один солдатик или фабричный (не приметил я в точности) наигрывал и плясал под гармонию; то есть, я вам скажу, ничего подобного я себе представить не мог! Просто не устоял было на ногах, вот так тебя и тянет пуститься в пляс! Верите ли? Вся окружающая его толпа так и заколыхалась... так и заколыхалась... Критика Льва Николаевича вся сказалась в этих немудрых словах. Нет, от моей музыки, – я это чувствовала, – не заколыхалась бы толпа! "Оперность" ада, хоровода и хора девушек окончательно расхолодила его: я потерпела фиаско... Когда же Лев Николаевич мне прочел "Власть тьмы", то я, потрясенная до мозга костей этим чтением, еле доведенным автором до конца (его душили слезы, так он взволновался), решила про себя: я ему не сотрудник! Горько и больно мне стало от этого решения... Какую музыку можно написать к этой мрачной, потрясающей душу драме? Для музыки и мрак, и заскорузлая беднота может дать материалы, но образы во "Власти тьмы" поставлены в исключительные рамки, музыка только помешала бы, отвлекла бы зрителя от цельного, выдержанного тона, в который музыканту попасть невозможно по немузыкальности всей ситуации. Есть в деревне своя поэзия, есть просветы, пробуждающие звуки в душе музыканта, но именно во "Власти тьмы" их нет. После поименованной драмы Л. Н. только еще написал для сцены "Плоды просвещения", не подошедшие к его первоначальной программе обогатить репертуар балаганных театров. Когда наступила пасха, я полюбопытствовала узнать об участи "Винокура". Если бы даже моя музыка оказалась подходящей, она не увидала бы света божьего в балагане: нужны были хоры, оркестр, хоть в самом элементарном составе; но об этом Л. Н. нимало не задумывался и на мой вопрос: "Кто же будет исполнять музыку?" – очень затруднился ответом. "Винокур" давался в балагане и не имел успеха, та же участь постигла его в спектакле у Н. В. Верещагина (*3*), данным с музыкой, на сыроварне, при громадном стечении простонародной публики. Тут же давалась драма Островского "Не так живи, как хочется" с вкладными муз номерами из оперы "Вражья сила" Серова, имевшая полный успех; а "Винокур", несмотря на юмор, на понятную всем фабулу, провалился при громком протесте народа, не скрывшего своего неудовольствия. Причины, вызвавшие его, крылись в фальши ситуации и в несправедливой морали, выведенной из всей фабулы. Фальшь состояла в опьянении самого мироеда, угощавшего мужиков, что было тотчас окритиковано зрителями: мол, мироед угощает, но никогда сам не сопьется (особенно когда опаивает из-за делишек, обделываемых под шумок). Мораль, возмущающая своей неправдивостью, пущена Л. Н. под концом: "Я уродил хлеба лишнего, вот и заговорила в мужике лисья, волчья и свиная кровь". Зрители обиделись и решили, что "господа потешаются над мужиком". Да и действительно сцены пьянства проведены уж очень грубо и карикатурно. Сообщив Льву Николаевичу об эффекте, произведенном "Винокуром" на народ, я попросила у него позволенья изменить конец, т. е. прогнать с позором черта и тем прекратить пьянство, которое он завел своей наукой "курить вино из о хлеба". – Делайте как знаете, – засмеялся Л. Н – я не признаю авторских прав и авторской собственности. Не пришлось проверить, какое действие произведет перемена конца, потому что голод прекратил движение в вопросах о сельских театрах. А уж проектировалось дать "Рогнеду" в опростелом виде... есть немецкая пословица: aufgeschoben ist nicht aufgehoben (*).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю