Текст книги "Волшебное слово (Сказки)"
Автор книги: Лев Толстой
Соавторы: Иван Бунин,Николай Лесков,Павел Бажов,Андрей Платонов,Владимир Одоевский,Василий Белов,Владимир Даль,Иван Франко,Борис Шергин,Орест Сомов
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
И побежали гонцы во все концы царства того, и изъездили все углы и закоулки, все улицы и переулки, торные пути и захолустья, редняки и трущобы, города и пригороды, села со приселки и выселки – нет у сильного и могучаго царя счастливого подданного. Кто и доволен бы судьбой, да денег мало; кто и богат, да хотелось бы ему быть еще маленько побогаче; кто жены просит, кто разводу; кто знати, кто досужества; кто ума, кто пригожества…
– Так умереть, что ли, единой дочери моей, которой не было и нет подобной на земле, за которую я и царство и себя самого отдаю любому пришельцу в рабы вечные и покорные, – завопил отчаянный царь в немощи своей, – умереть ей и погибнуть неминуемо и неспасаемо?
– Да нешто она первая или последняя гаснет во цвете лет и в красоте девственной, разве не все мы такие же смертные, как она? Разве остался живым кто-нибудь из предков наших, или мы будем жить с потомками? Все мы там будем, только что не в одно время, – так утешал царя неутешнаго мудрец его; но царь, ломая руки, взывал:
– Ищите, ищите, найдите мне счастливца, и царство мое ваше, и я слуга и раб ваш по гроб! Неужели этого мало, и не могу я этою ценою искупить бедной жизни одной только души? Ужели для меня, который не щадил и не щадит жизни своей для блага подданных своих, ужели для непорочной, бедной дочери моей никто не хочет сказаться и быть счастливым, хотя бы то на один только миг?
– Сказаться? – спросил мудрец царя, – коли это можно, сказаться и быть, государь, то кому же ближе спасать кровное детище свое, как не тебе? Скажись и будь счастливым; одного счастливца, ты знаешь, довольно.
– Как мне быть счастливым, когда дочь моя, без которой во мне нет и не будет искры жизни, лежит на одре смертном? – так взывает царь неутешный. – Мне быть счастливым?
– Так вот же тебе, государь, – отвечал мудрец, – вот тебе живое поличие всех подданных твоих: каждого порознь и всех вместе; и каждый бы рад быть счастливым; да одного заботит одно, другого почитай другое; каждому думается: вот бы только это, либо то, так и был бы я счастлив, я без того не могу.
Но вот гонцы неутомимые все царство искрестили и – „Нашли! – кричит запыхавшийся вершник, наскакав на широкий двор царский, – нашли блаженного счастливца!“
Дворец царский словно ожил весь – и стены, и простенки, и золоченые кровли, от бута и до конька, все вздрогнуло и всюду раздалось: „Нашли!“
Кто он таков? Где он? Подайте его сюда! Да где отыскали его, отколе он взялся? Что нужды до этого; все равно; благо нашли, схватили и привели. Он здесь: не в карете, не в колымаге, ни даже на дрожках, и не верхом, под чеканною сбруею в дорогих каменьях; гонец поймал его за ворот и притащил, как счастливец стоял да ходил, – пешего, на двух ногах…
– Я твой раб векожизненный, со всем царством моим, – возопил царь в умилительной радости, преклоняя голову свою перед счастливцем, – и этого ценою, человек, покупаю я только сорочку твою: подай ее сюда; тебя меж тем облекут в златые ткани…
– Сорочки у меня нет, – отвечал смиренно блаженный счастливец.
– Как нет? Рубахи нет, нет сорочки? Отдай одну, последнюю сыми с себя!
– Да то-то нет ее ни на мне, ни за мною; была когда-то, давно, да износил всю и кинул».
– И прекрасная царевна, – закричал барич наш, слушая Игнашку, любимого стремянного своего, – и царевна умерла?
– Да, знать, умерла, сударь; по крайности, счастливого, с рубахой на плечах, в обширном царстве не сыскалось, хоть царства в сказках живут и не нынешним чета: царство это было в сорок-сороков обхватов земли, а народу в нем, что былинок в поле. Вот вам, барин, и счастье; теперь раскидывайте-ка бобами сами; в потехах – не оно, в избытке – не оно; а где да в чем оно? Этого голыш блаженный не сказал: «Рубахой, говорит, обзаводиться не стоит: что с нею, что без нее, мне все одно; судьбой я доволен, сыт бываю почитай что каждый день; хотеть я ничего не хочу, ничего мне боле не надо, царства вашего не возьму и даром – не держите ж меня здесь по-пустому, а отпустите без греха домой; вот я чего хочу».
А и то еще говорят, барин, – сказал Игнашка, – где правда, там и счастье.
Правда? А что такое правда? Это что за зверь, птица или рыба! Что такое на свете правда? Правда – вещь совсем иная; это не нужда и не счастье и не им чета, ниже ровня. Правда мирская – это вещь потешная. Правда светлее солнца; что правда, то не грех; да зачем же правда глаза колет? Правдою жить – с людьми не знаться; неправдою жить – бога погневить; как же тут быть? Стой за правду горой, и бог с тобой; знай бога да сказывай правду: кто правдою живет, тому бог дает; это бы и ладно, да говорят: правда по миру ходит; молвить правду, не знать дружбы; а по миру ходить, да без друга жить, сам себе опостынешь; а это уже и не ладно. Говорят: хлеб ешь, а правду режь; а говорят и так: хлеб режь, а правду ешь; то есть сам глотай, да про себя и знай. Да опять и то сказать: ино правду говорить большому человеку – не легче лжи; и правдою ину пору подавишься. Говорят, все на свете сгинет, одна правда останется; да куда же она после всего этого годится? Сами же говорите вы: правда к добру не доведет; правдою не обуешься, сыт не будешь! Вы мне на это молвите: да в ком честь, в том и правда; ладно, да не вы ли сказывали намедни: глупый да малый говорят правду: какая ж честь, скажите, в глупом да в малом? Грек, жид да армянин молвят правду по одному разу в год. Это что? Да разве они живут хуже нашего? Или они верят тому, что сильна правда, а деньга сильней? Так за что же, коли так, говорится: засыпь правду золотом, она всплывет; правда и в золоте не тонет; дороги твои сорок соболей, а на правду и цены нет, а на что опять вы же говорите: хороша правда, годится и неправда? Это что? Или вот это: одно слово правды весь свет перетянет; да коли оно по золоту плавает, как вы сейчас же говорили, так, стало быть, золото будет потяжелее правды вашей? Куда ни сунься, кого ни послушай – все его правда, словно ее на откупу держат; а где двое сойдутся, там и две правды, да каждый хвалит свое; что же она за оборотень такой, что за двойник, и за что же она дорога, коли у всякого есть своя, и всякий с нею носится и нянчится? Живи правдой в людях, живи правдой дома; а между тем, не всякую правду жене сказывай; не солгать, так и правды не молвить; не будь лжи, не стало бы и правды; хорошая ложь дороже плохой правды; стало быть, сами учите лгать; а соври кто, хоть один раз на веку своем, так вы же, махнув рукой, скажете: кто один раз соврет, тот веку без другой неправды не доживет. Неправда отшельником не живет: где одна, там и другая, а где две, там плодятся они и множатся, как змеи около Знаменья. От лжи не мрут, да вперед веры неймут; да коли стародавние пророки померли, а новые правды не сказывают, так тогда как быть? Где добудешь ее, коли без нее, как говорится, веку не изживешь? Где она, правда эта, и где ее взять? И какая ж это правда, которая на свете надобна, без которой веку изжить нельзя, которую свет пройдешь, да только назад не воротишься. Эта правда, сказывают, вещь потешная.
Жил-был во земле далекой, иноязычной, иноверческой, пастырь духовный, по-турецки мулла, по-нашему поп, по-немецки пастор, по-польски ксёндз. Он славился на весь мир правдою и благочестием и сам хвалился повседневно, что терпит напраслину за одну только правду; а он был убог и скуден до крайности.
Однажды взяло его горе тугое и раздумье бедовое: «Плачусь я, – говорит, – богу, бог не слышит; плачусь людям – люди веры неймут; а голод не угар, от него не переможешься, не переспишь. Что я буду делать и как мне быть? По миру ходить с котомкой – грешно, да и не велят, не приказывают, – попадешься, так не разведаешься; идти молотить за хлеб насущный, так сил нету, дело непривычное; духом я бодр, а телом слаб, потому что морил плоть свою, как велит закон. Взаймы никто не дает; сидел бы дома да ждал, покуда господь что пошлет, так скоро пропаду я и сам, замерзнут и вымрут голодом и холодом ребятишки мои, – не сидится, нет больше сил».
Так рассуждал, окропив черствую краюшку хлебца горючими слезами, заморской земли пастырь, когда вдруг вошел к нему зажиточный мужичок, помолился, поклонился, подошел под благословение и звал дать имя новорожденному; другой вошел, хочет дочь под венец вести; третий пришел с заплаканными очами, зовет хоронить отца. Пастырь вымолвил теплое моление к небесам: послал-де господь, за правду мою, хлеба насущного, и, как дело было почитай натощах, то пастырь наш и стал рассчитывать, сколько мерочек муки, да сколько яиц, пирогов, уток, кур возьмет он на крестинах, сколько на свадьбе, сколько на похоронах. Рассчитав все это, стал уже думать, как поправится он помаленьку из нищеты своей и заживет домком с чадами и домочадцами своими. Но думай да гадай, а конца поджидай: у новорожденного поднес ему кум лыковых лаптей пару; за то, что повенчал, насыпали ему в берестовый кошель смородины да лесной малины; на похоронах – напоили, накормили, да с тем и домой отпустили.
«Не хочу жить! – сказал отец. – Пойду утоплюсь. Мне ли домой показаться опять ни с чем и плач и жалобу слушать спокон веку одну и ту же, жалобу горькую: тятя, дай хлебца? Мне ли пропадать и высыхать по капле, что дупловому пню, без радости, без утех, без хлеба, с одною правдою? А уж я ль не молился тепло и правдиво; я ль не терпел, в чаянии лучшего, смиренно, безропотно? Нет сил больше, ни за себя, ни за своих! Дары мирян вложу я у подножия символа веры своей, как последнюю дань отходящего, а сам я… Пойте после по мне, коли кто на селе без меня споет вечную память!»
Пошел, дождался ночи, сложил дары мирян, ещежды помолился и с твердою решимостью вышел на росточь побережную, на крутояр; и видит, идет к нему, в теми ночной, белобородый старец. «Что делаешь, отец?»
Отец поведал старцу все, от аза до ижицы. Вы уже знаете, что иноверческий пастырь наш любил правду; он не утаил ничего, во всем признался, что на исповеди, держал ответ, как перед богом.
«Не топись, – сказал ему старик, – смерть от тебя не уйдет, ниже ты от нее; и я такой же, как и ты, бобыль; станем горе мыкать пополам; у меня за пазухой ржаная лепешка есть; уломил ее на полы, что тебе, то и мне, поровну, да и пойдем, куда господь поведет: утро вечера мудренее!»
Шли, шли они вместе, не день и не два; старик, что заря, что сумерки из-за пазухи лепешку тащит и делит пополам. Наконец – не житницы ж египетские у старика за пазухой – ложатся они в чистом поле спать, а старик и достал было лепешку, да и положил опять назад. «Последняя, – говорит, – только одна и осталась; уж лучше мы ее наутро оставим да и поделимся». Утро красное взошло – старик проснулся, богу помолился. «Ну, – говорит, – односум, давай поделим теперь последнюю лепешку нашу; а там – что бог даст». Хвать – ан ее уж и нет.
– Товарищ, – сказал старик, – ты съел лепешку?
Наш пастырь крестился и божился, на чем свет стоит:
– Не я.
– Ну, ладно, – говорит старик, – не ты, так не ты, пойдем дальше. Правда – слово великое, ему верю и без божбы.
Шли, шли они опять, с утра до поздней ночи; отец духовный голодом изныл.
– Нет сил, – говорит, – издохну здесь, на месте!
Старик полез за пазуху – нашел еще лепешку; а путник его рукой за нею тянется да уж и слова не вымолвит, уморился на смерть!
– Ты, что ли, съел лепешку, так сказывай лучше; я не взыщу: не бось, только признайся!
– Чтоб мне на месте, тут же, растянуться, – отвечал тот, – коли я без ведома твоего хоть одну кроху насущную подобрал!
– Ну, не ты, так не ты; я только спросил. Вот тебе половина лепешки моей.
И шли они опять, подновив силы свои, поколе не дошли до реки. Старик, подобрав ризы свои до колен, пошел вброд; духовный пастырь за ним, да вдруг и начал тонуть. Захлебываясь, задыхаясь, боролся он с мокрою смертью и молил старика о помощи. «Ты, что ли, съел лепешку?» – спросил опять старик; и снова спутник его стал заклинаться всеми святыми и отрекаться от лепешки и еще похвалился, что всегда говорил правду. «Не ты, так не ты, – сказал старик, – на что божишься?» Сам подал ему руку, вытащил его и вывел, вслед за собою, на сухой берег.
К ночи залегли они в солому, к мужику на ток, среди чистого поля, да развели огонек и стали сушиться. Не успели они заснуть, как пламень обнял их со всех сторон: кругом них стлался клубом огонь и дым и смрад и жупел[27]27
Жупел – горючая сера; горящая смола, жар и смрад.
[Закрыть] и, с треском приближаясь, смыкал пламенною ужицею своею роковой круг теснее и теснее. Старик толкнул и разбудил товарища; он вскочил и, заломав пальцы, прощался с жизнью: лютое пламя пожирало уже ризы его.
– Не ты ли, отец, съел намедни лепешку нашу?
– Не я, – отвечал тот, – отходя от мира сего в царство вечности, завещаю тебе, благодетелю моему, слово правды: не я.
– Коли так, – сказал старик, – господь с тобой.
Накрыл его полою ризы своей и вывел из огня невредима.
И шли они, доколе не пришли в заморское царство, где объезжали глашатаи царские по городам, пригородам, селам, выселкам, слободам и разглашали:
«Известно и ведомо будет всякому и каждому, что буде кто на свете живой человек найдется сведущ и могуч в тайне бытия и смерти, и, изыскав ключ жизни живой, ключ мертвой и живой воды, воззовет из мертвых двух царевен царских, вдохнув в бренные останки их жизнь и дыхание, тот наградится, за каждую, таким количеством злата чеканного, каковое силою мышц своих поднять и вынести из казнохранилища царского возможет; буде же кто ложными снадобьями и не животворящими обманами единую токмо безуспешную проволочку времени учинит, то таковой неминуемо имеет сложить с плеч главу свою на плаху. Дан во граде нашем престольном таком-то – и прочая».
«Пойдем, – сказал старик товарищу своему, – попытаемся!» Товарищ золоту и рад бы, да смерти боится; сам идет, сам хоронится за старика. Этот взял одну обмершую, не то покойницу, не знаешь, как и честить, – положил ее в чан, обварил кипятком, рознял на части, очистил косточки, продул их, налил снова мозжечком, составил, одел живым, кровяным телом, жилами и прожилками, одел и тонкой белой пеленою с алым отливом, кожицею; дунул – и девица, пригожее зари утренней, встала и пошла, только застыдилась да зарумянилась. Старику отсыпали мешок червонцев: столько золота, сколько он на себе унес!
«Что ж, – сказал он товарищу, – берись ты теперь за другую царевну; что я взял, то пополам; а возьмешь один, так все твое; ведь видал, чай, как дело делается!»
Тот подумал – и рукой махнул. Золото ослепило его, оглушило, смутило, отуманило. Он взял другую обмершую царевну, распластал ее на части, рознял по суставчикам, облупил и выскреб косточки, продул и налил и сложил – а дух и жизнь – бог даст; надселся товарищ, все дул да подувал – нет! не берет; не оживает царевна!..
И пришла отцу беда неминучая: уж его и взяли, и засадили, и присудили, уж и вывели на лобное место, уж и за плахой пошли, а кто сказывает, что уж и петлю на шею закинули…
– Ты, что ли, – шепнул ему старик, – съел лепешку-то? Так скажи; ты знаешь, что я тебя не обманывал; признайся, коли ты, никто за это пальцем тебя не тронет!
– Не я, – ответил тот, – умираю за грехи свои, а в этом не грешен, я бы тебе покаялся.
И старик опять спасает товарища своего от беды неминучей, от позорной смерти. Царевна повелением старика ожила, встала и пошла, будто ни в чем не бывало, и странникам нашим опять отмерили мешок чеканного монетного золота. Забрав казну свою, вышли они оба из города того и снова пустились в путь.
– Ну, – сказал старик, – теперь нам с тобой пришлось расставаться: мне путь предстоит одинокий, а ты больше плакаться на меня не будешь, домой пойдешь не без копейки; пора тебе припомнить и своих. Давай делить казну.
От этого попутчик наш не прочь:
– Давай.
Старик начал раскладывать золото на три кучки.
– Для чего же на три, а не на две? – кричит запальчивый товарищ его. – Нас только двое, а ты же сам сказывал: все пополам!
– Постой, – отвечает этот, – дай срок, дай мне управиться, твое не пропадет. Ну, гляди, вот эта кучка – моя; вот эта – твоя; а эта пусть достанется тому, кто съел лепешку!
– Я! – вскричал спутник его громким и твердым голосом и накрыл золото обеими руками…
Итак, вы видели, сударь, нужду, спознались, на загадочках, со счастьем; – а вот вам и мирская правда. Такова-то она живет в людях, такова и в поговорках их, такова жила она и спокон веку.
Вот вам та самая правда, без которой никто на свете веку не доживает, про которую придумали люди столько поговорок, о которой говорят, что она и на золоте всплывает… да оно так и есть: и в нашей сказке всплыла она на золото, а без него как-то не подавалась! Падок человек на ложь, а на золото и того пуще: оно сильнее лжи, сильнее правды.
Владимир Даль
СКАЗКА О БЕДНОМ КУЗЕ БЕСТАЛАННОЙ ГОЛОВЕ И О ПЕРЕМЕТЧИКЕ БУДУНТАЕ
– А что, ребята, какой ныне у нас день? Кто скажет, не заглядывая в святцы, не спрашивая у церковника нашего, ни у тещи его, у просвирни?
– А ныне трынка-волынка-гудок, прялка-моталка-валек да матери их Софии! – отвечал косолапый Терешка, облизываясь.
– А коли так, – молвил сват, – коли праздник, то, видно, быть тому делу так: чтобы не согрешить, не ухватиться от безделья за дело, подите-ка пока сюда, садитесь на солнышко, в кружок, да кладите головы друг дружке на колени; сами делайте свое, а сами слушайте!..
Жили-были во земле далекой, промеж чехов да ляхов, старик гусляр да старуха гуслярка…
– И страх их не берет, – сказал долгополый церковник, проходя мимо наших молодцов и подпираясь терновой тросточкой своей, – и страх их не берет! Хоть бы воскресного дня дождались, да и зубоскалили б; так нет, вишь, и в будень… погоди, я вас!
– Не сердись, дядя Агафоныч, – молвил сват, – что пути, печенку испортишь; позволь-ка милость твою поспрашивать: у вас коли бывает воскресный-эт день?
– В воскресенье, антихристы, – гаркнул Агафоныч.
– Ан в субботу, – подхватил тот же молодец, – в субботу, перед вербным, у нас бывает Лазарево Воскресение!
– Вот каков, и церковника сбил да загонял, – закричали ребята, заливаясь хохотом, – ай да письмослов!
А рассказчик продолжал:
– Жили, говорю, старик гусляр да старуха гуслярка. Спросите вы, что-де за гуслярка, коли он играл на гуслях, а не она? Сами разумные вы, кажись, знаете, что по шерсти и собачке кличка бывает, а по мужу и жену честят; коли муж гусляр, так жена неужто, по-вашему, пономариха? А коли этого про вас мало, так скажу вам, молодцам молодецким, что и старухе намедни прилунилось поиграть на гуслях, как полезла она за решетом да стянула их рядном с полатей – загудели, сердечные, сказывает вечную память по себе пропели да и смолкли.
До этого греха старик наш кой-как с ломтя на ломоть перебивался; хотя, правда, родовое добро его, голос молодецкий, стал уже отказываться и подламываться о ту же пору, как и зубы, промолов с лихвою два-сорока годов; но наживное имущество, гусли, все еще служили верою и правдою безволосому и белобородому, утешали жителей села Поищихи, со проселки и выселки, и кормили старичком наших и сына их, бедного Кузю. Но теперь, после того, когда старухе нехотя, как сказывал я вам, случилось поиграть на гуслях этих и в первый и в последний, когда сверх того старички, живучи в сырой, дряблой землянке, захворали, то и пришлось было им пропадать совсем. Вот они и сложили поскребыши и осколки гуслей своих в мешок, повесили его сыну, бедному Кузе, на шею, и послали его собирать подаяние милосердных и жалостных прихожан; кто знал старика и помнил гусли его, тот да не отринет и теперь, а подаст. Ходит Кузя по миру и поет под оконцами песни:
Гляньте-загляньте в дыряву котомку,
Дайте, подайте хлеба ломоть!
Тятька гусляр, моя мама гуслярка —
Где твои гусли, бедный Кузя?
Гляньте-загляньте в дыряву котомку,
Дайте, подайте хлеба ломоть!
Раз как-то, в воскресный день, бедный Кузя наш подошел поздним вечером под светлое оконце брусяной десятской избы, пропел песенку свою, тряхнул осколышами гуслей в мешке – нет ответу, ни привету, а шум и тары да бары в избе слышатся большие. Подошел Кузя поближе, вплоть под окно; глянул – сидят бабы; прислушался – идут у них толки о нечистой силе, про знахарей, волхвов, кудесников да про киевских ведьм. Всего, чего бедный Кузя наслушался у окна, пересказывать не станем: «Бабы дуры, – подумал он и сам, как отошел, и затянул ту же песню свою под другим окном, – кто бабе поверит, и трех дней не проживет». Одначе долго у него не выходило из головы, как бабы клялись и божились, что коли кто чары творит, да зажмет в это время пальцем сучок в стене бревенчатой избы, так пересилишь его; а еще говорили, что ведьму, знахаря, колдуна и всякого, кто только спознался да живет с нечистой силой, можно пригвоздить к месту и покорить себе на живот и на смерть, коли приколоть булавкой тень его к земле либо к стене: бедняга пропал тогда и с нечистым своим, – будет моргать очами да повертываться, что на колу, и наконец взмолится: Аминь! – перед булавкой твоей, как турок, неверный перед русским штыком!
Бедный Кузя рылся как-то в золе, в сору и в навозе, собирая кости, которые он жег и продавал, на ваксу и на разные снадобья, какому-то засевшему в ближнем уездном городишке осколышу наполеоновской армии, учителю всякой всячины и досужему делателю ваксы и помады, – как вдруг к нему, к Кузе, подошел, отколь ни взялся, цыган ли, татарин ли какой, поглядел на него и присел на кучку навоза, будто хотел стеречь ее от суковатой клюки бедного Кузи. Кузя поглядел на него искоса, стал опять разгребать сор поодаль от шабра[28]28
Шабр, шабёр – сосед.
[Закрыть] от соседа, и заметил, что новый сторож, на кучке сидючи, задремал. «Кто это?» – спросил тогда Кузя потихоньку шальную Мотрю, которая пасла телят и свиней. «Неужто ты эту собаку не знаешь? – сказала Мотря шальная. – Это Будунтай, чертов пай, всем ведомый переметчик; он в Вятке барсуком из норы вылез, в свояки семи шаманам сибирским приписался, под Чудовым в козла оборотился, в Вологде свечой подавился, да кабы казанские татары не сняли с него шкуры на сафьян, так бы и светильня за ним пропала! Он перекинулся в тройку бегунов, – а из них две лошаденки белые, а одна голая, – да и ушел на три стороны; ищи его! Вот он за что и слывет у нас переметчиком, что перекидывается, собака, во что ни задумал!»
Бедный Кузя оглянулся на Будунтая, испугавшись голосистого крика шальной Мотри, – а уж Будунтая и нет: на том месте, где он сидел, лежит только камень, а камня того, кажись, прежде не было. Кузя застрочал деревянную шпильку, подкрался к камню против солнца, да и приколол тень камня того к земле. «Что-то будет?» – подумал он. Долго камень лежал да отмалчивался, а Кузя стал разгребать под ним кучу навоза. Тогда и камень не утерпел: он перекинулся пошехонцем, в поршнях[29]29
Поршни – род сандалий, из одного лоскута сырой кожи.
[Закрыть], в зипуне, с берестовой котомкой за плечами, и стал просить Кузю, чтобы он не ругался над бедным, бездомным поденщиком, чтобы не подрывался под него суковатою клюкою, а вынул бы колышек, на который-де, того и гляди, либо скотина, а не то и прохожий человек наступит да напорет ногу. Тогда Кузя наш догадался, что Будунтай недаром о колке заговаривает, и не вынул его, доколе тот не посулил ему за волю свою любого. «Сокрушил меня злодей! Проси, чего хочешь», – сказал наконец Будунтай, а самого сердце так и подмывает; потом снял шапку, отер пот с чела полотенцем с алыми шитками да со владимирскими городочками – и вздохнул тяжело, словно в оглоблях.
– Выучи меня своему досужеству, – стал тогда просить бедный Кузя.
– Изволь, – отвечал Будунтай, – отпусти ж меня!
– Нет, врешь, обманешь, в лес уйдешь, – приговаривала шальная Мотря.
– Дай задаток, – сказал Кузя, – видно, Мотря шальная правду говорит; мужик тонет – топор сулит, вытащишь – и топорища жаль! Дай задаток, а не то не отпущу!
Будунтай разгреб, не вставая с места, под собой кучу, достал горсть алтына, золота, и высыпал его Кузе в котомку.
– Врет, обманет, в лес уйдет, – приговаривала опять Мотря.
– Все это хорошо, – сказал Кузя, – да этого мало; надо мне тебя затаврить, чтобы ты не ушел, да окарнать, для приметы, одно ухо; пой песни, хоть тресни, а без приметы не пущу; ты не курица, ногавки[30]30
Ногавка – повязка или нашивка на ноге дворовой птицы, кур, для приметы.
[Закрыть] на тебя не навяжешь, – давай ухо!
Будунтай переметчик осерчал, стал браниться по-своему, по-вятски:
– Чего талы натаращил на меня, блябла те в ухо, чтоб тебя комуха в ромух свернула! Чтоб тебя уроса в вицу иссушила, да шоры и силки пупочки с тебя посклевавали! Бери нож, – сказал он наконец, – да режь ухо![31]31
Талы – глаза; блябла – оплеуха, комуха – лихорадка; ромух – тряпица; уроса – упрямца (это испорченное татарское урус, русский. И поляки говорят: uparty, jak Mosca!); вица – хворостина; шоры – индейки; силки – цыплята. (Прим. В. И. Даля).
[Закрыть]
– Нет у меня ножа, – отвечал Кузя, – доставай свой, не то зубом грызть стану!
Будунтай снял с пояса складной нож, раскинул его, подал Кузе и подставил правое ухо.
– Левое давай, собака, – сказал Кузя, – недаром что-то ты его отворачиваешь!
Будунтай подставил и левое. Кузя ухватил ухо, перегнул его, как сгибают сапожный товар, когда клюшву[32]32
Клюшва, клюшевки – две боковые лопасти, образующие башмак, сшитые вместе на пятке.
[Закрыть] выкраивают, вырезал и ускорнячок[33]33
Ускорнячок – вырезанный углом, клином лоскуток; треугольная вырезка, метка на ухе лошади, животного.
[Закрыть] углом, положил лоскут в котомку, где лежали гусли, и выдернул из земли колышек. Будунтай только крякнул, встал, встряхнулся, в черного петуха обернулся и приказал Кузе приходить в самую полночь за село, на распутье, где дороги разбегаются, в лес, на водопойное озеро да на кладбище. Сам взмахнул крыльями, перекинулся рябой сорокой и полетел, как сороки летают, поджимая крылышки под мышку, да все прямо, что из лука стрела.
Бедный Кузя пришел домой, высыпал старикам своим пригоршню золота, сказал, что богатый человек берет его в услуженье да в ученье и вот прислал-де им задаток. Старики порадовались и потужили; сын покинул им отставные гусли и пошел в полночь на перепутье.
Прислонившись к верстовому столбу, прождал он уже долгонько, стало время за полночь, а Будунтая нет. Кузя сказал про себя: «Не даром, видно, Мотря честила тебя; видно, знает она дружка! Ну, да меня теперь не проведешь, от меня в лес не уйдешь!» Сам вынул ухо Будунтая и укусил его зубами. Столб, у которого стоял бедный Кузя, взвизгнул по-верблюжьи и закачался. Кузя отскочил в сторону, поглядел на версту, на столб:
– Кой черт! Ты, что ли, это, Будунтай?
– Я, да что ж ты кусаешься, знаком? – сказал пегашка-столб, – пойдем, что с тобой делать, пойдем в науку: да только, гляди, теперь ты мне слуга, поколе не выучишься всему досужеству моему, от аза до ижицы!
– А там что, – спросил Кузя, – как выучусь?
– А там, – отвечал Будунтай, – на свой пай сам промышляй; беркут пискленка кормит, а орла не кормит.
Будунтай взял его и продержал в науке довольно долгое время. «Как он учил его своему художеству?» – спросите. Да вот как: выдернет у него руки, ноги, самого в ком свернет – вот вам кочан капусты; запустит ему руку в глотку, по самое плечо, ухватит там, за что ни попало, вывернет наизнанку – вот вам ни то, ни се, ни черт знает что. Такое ученье бедному Кузе наскучило и надоело; он стал проситься домой, уверяя, что он уже всю науку прошел и всему научился. Будунтай-переметчик позвал стариков, родителей его, вывел им трех коней и спросил:
– Который ваш сын?
Старик поглядел да и указал, наудалую, на авось, среднюю.
– Нет, – отвечал Будунтай, – знать сын твой не доучился. Поди и приходи через полгода.
Вы знаете, ребята, что ждать полгода долго, страх долго; а между тем, оглянись назад, его уже и нет!
Старик пришел в срок, а Кузя как-то тихомолком шепнул ему: «Укажи-де на ту кобылу, которая будет вертеть хвостом».
Но Будунтай вывел ему трех куцых куропаток и велел узнать сына. Старик указал опять на какую попало – и не угадал. Кузя известил отца, что в следующий раз будет оправлять носом перышки на шейке – а Будунтай вывел опять коней. Средний махнул однако ж хвостом, старик его узнал и взял выученного сына домой. «Возьми его, – сказал переметчик Будунтай, – да слушай: береги его как око свое; если ж понадобятся тебе деньги, то вели сыну оборотиться в коня, веди на базар и продавай: да только, смотри, уздечки с ним не отдавай, а сыми да неси домой, так и он дома будет». Колдун махнул рукой и пропал, словно сквозь землю провалился, а лошади оборотились в людей: вороной жеребчик в Кузю бесталанного, рыжая кобыла в шальную Мотрю, а чалый мерин никак в тебя, Терешка!
Старик пришел с сыном домой, дождался торгового дня; Кузя оборотился конем, отец повел его на базар, продал, накупил сладкого и горького, квашеного и соленого, – он, вишь, держался русской поговорки: пей кисло, да ешь солоно, так и на том свете не сгниешь. Накупивши всего, чтобы было, чем полакомить и старуху свою, пошел домой; а Кузя, его сын бесталанный, дорогою его нагнал, и они опять оба вместе, рассмеявшись, да порадовавшись, как ни в чем не бывало, воротились домой.
А ушел наш Кузя от нового хозяина своего вот каким делом: ржевский мещанин, барышник, приехавший в нашу сторону закупать лошадей, чтобы там гнать их на Лебедянскую ярмарку, сторговал и купил у старика гусляра каракового[34]34
Караковый конь – темно-гнедой, почти вороной.
[Закрыть] коня, четырех лет, трех с половиною вершков, без тавра[35]35
Тавро – клеймо, знак, метка; таврить коней – клеймить жегалом.
[Закрыть] и без отметин, поспорил было с хозяином за то, что этот, поупрямившись, не хотел передать ему, как водится, повод новопокупки из полы в полу, а с коня, не по обычаю, снял недоуздок, – известно, что корова покупается с подойником, а конь с недоуздком, – наконец, однако же, чтобы не упустить сходной покупки, на все согласился и заплатил гусляру деньги. Не успел этот отойти, а ржевский барышник оглянулся на бойкую, голосистую торговку, с которой тем часом молодой калмыцкий жеребчик стянул зубами головной платок, как народ, обступив нашего коновала и барышника, стал хохотать и указывать на него пальцами. Ржевский мещанин оглянулся назад – у него в поводу не конь, а человек. Что тут было шуму, крику, брани, божбы и смеху – весь базар расходился; казаки отняли у рыжего коновала бедного Кузю; этого отпустили, а того прозвали полоумным. Хотел он было идти просить – да к кому пойдешь и на кого? Но это, слышь, не все, а была еще потеха вот какая: крымский цыган, подкочевавший на базар с походною кузницею и увидевший, что приключилось со ржевским коновалом, рассудил, что Кузькино ремесло неплохой хлеб, и что не худо бы попытаться перенять у него доброе дело; загадано, сделано; цыган продал тому же барышнику клячонку свою, а потом украл ее у него же из рук, передал товарищу, а сам надел на себя недоуздок. Когда же барышник наш оглянулся и снова увидел, что ведет в поводу не коня, а живого человека, только другой масти, смурого цыгана, то плюнул, кинул повод, перекрестился, прочел: с нами крестная сила и помилуй мя, господи! – уехал с базара, и с той поры в Черкаск более ни ногой. Ну его, рыжего, к семи Симеонам, обойдемся и без барышников! Только, окаянные, цены портят, с чужого добра сбивают, на свое наносят да набивают, а проку в них ни на волос!