Текст книги "Волшебное слово (Сказки)"
Автор книги: Лев Толстой
Соавторы: Иван Бунин,Николай Лесков,Павел Бажов,Андрей Платонов,Владимир Одоевский,Василий Белов,Владимир Даль,Иван Франко,Борис Шергин,Орест Сомов
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
За ним и женщина кинулась старухе в ноги.
– Ты ли это, матушка? уж где мы тебя ни искали! все очи по тебе выплакали.
– Вы ли это, дети? – говорила старушка сквозь слезы. – Как вас бог помиловал? Что с вами было?
– Как и рассказать, матушка, – отвечал светлорусый мужчина. – Как ты пошла на богомолье сюда в пустынь, мы пождали тебя день, другой, – видим, нет тебя, и пошли на поиск: и приходили в монастырь, и весь лес исходили, и голосом тебя кликали, и прохожих спрашивали – ниоткуда ни весточки. Прошел год, прошел и другой, прошло пять и десять; уж давно мы тебя, родную, за упокой поминали, горевали да плакали. Прошло еще лет с десяток, меж тем за сестру присватался человек изрядный, и я нашел себе по сердцу невесту, мы побрачились, родимая, прости, что без твоего благословения – мы тебя в живых не чаяли, – вот посмотри, и внучата твои…
Горько было нам без тебя, родимая, – часто поминали мы о тебе, – но во всем другом была нам несказанная благодать божия. Все мы здоровы, дети нам утешение; что ни посеем, сторицею взойдет; в торговлю пустим – нежданная прибыль; словом, что ни предпримем – как будто святой о нас старается, невесть откуда со всех сторон добро нам в дом идет.
Старушка сотворила в глубине сердца благодатную молитву.
– А цел ли у тебя рушник, который я тебе шила? – спросила она, улыбаясь.
– Ах, родимая, не прогневись; чудное дело совершилось. Давным-давно, лет тридцать, вижу я сон, будто хожу я по лесу и ищу тебя и вот будто бы слышу твой голос, – иду, иду, вдруг вижу, как будто поляна предо мною, а на поляне дубовый дом с закрытыми ставнями, ворота на запоре, и вышли из дома незнакомые люди и стали звать меня к себе, я не пошел – а они бросились на меня, ограбили, отняли твой рушник, меня изранили – и бросили в реку. Тут я проснулся; поутру смотрю – нет твоего рушника, уж где ни искали, никак найти не могли. Лет через десять потом сестре чудится такой сон, видит она, как будто тебя ищет по лесу и голос твой слышит – вдруг перед ней поляна, на поляне такой же дубовый дом с закрытыми ставнями, ворота на запоре, – из дома выскочили незнакомые люди, ограбили ее, отняли у ней ожерелье, ее изувечили и бросили в реку – тут проснулась сестра, смотрит – нет на ней твоего бисерного ожерелья; уж не гневи себя на нас за эту потерю, родная, – мы к ней и ума приложить не умеем.
– Ничего, детушки, я так, из любопытства только спросила.
– Да где же ты была, родная?
– Не спрашивайте, была я по воле божией; а теперь войдемте лучше опять в церковь да отслужим молебен, – а потом покормите меня, родные, – у меня с утра крохи во рту не было… с утра! – повторила про себя старушка, качая головою. – Чудны дела твои, господи!
Вся семья вошла в церковь; опять невидимый голос прошептал в ухо старушке: «Помолися о грешном рабе Федоре». В темном углу распростертый лежал старик и лицом ударял себя о холодные камни.
Протекло лет тридцать с той поры. Однажды настоятель отдаленного монастыря на Белом море призвал к себе иеромонаха:
– Отец Феоктист, – сказал он, – в ближнем селении умирает стадвадцатилетняя старица, просит исповеди; приходский владыко ушел с требами, – ты на очереди, но боюсь послать тебя хворого, изможденного постом и бдением – не дойти тебе до селения…
– Господь пошлет силу, – отвечал старец, – позволь сотворить послушанье.
Радость была в доме стадвадцатилетией старицы, когда узнали, что посетит ее отец Феоктист; всеми знаемо было благочестие престарелого инока. Во власянице, отягченный веригами, едва дышащий подошел старик к умирающей – вся многолюдная семья до земли поклонилась ему. Но как взглянул он на умирающую, так и заплакал горячей слезою.
– От тебя ли бог привел меня услышать греховную повесть? Узнаешь ли ты меня, святая? Помнишь ли ты грешного раба Федора, спасенного тобою? Прошло много лет – бог сподобил меня и принести покаяние, и понести казнь, и получить помилование, сподобил и чина ангельского, – но и теперь как вспомню о былом, сердце живою кровью обливается, лишь постом и молитвою душу свою освежаю… мне ли, недостойному, принять грехи твои, безгрешная?
– Не говори так, святой отец, – отвечала умирающая. – Недаром бог привел еще раз нам с тобою свидеться – в том новая милость его, чтоб не возгордилась я твоим покаянием… Сотвори же послушание, святой отец… Прости и отпусти грехи дочери твоей духовной…
Когда, тщетно прождав возвращения отца Феоктиста, родные вошли в комнату умирающей, было уже утро; лучи восходящего солнца светились на лицах старца и старицы, казалось, они еще молились, – но уже души их отлетели в вечную обитель…
Лев Толстой
ЧЕМ ЛЮДИ ЖИВЫ
Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь, потому что любим братьев: не любящий брата пребывает в смерти. (I посл. Иоан, III, 14)
А кто имеет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое: как пребывает в том любовь божия? (III, 17)
Дети мои! Станем любить не словом или языком, но делом и истиной. (III, 18)
Любовь от бога, и всякий любящий рожден от бога и знает бога. (IV, 7)
Кто не любит, тот не познал бога, потому что бог есть любовь. (IV, 8)
Бога никто никогда не видел. Если мы любим друг друга, то бог в нас пребывает. (IV, 12)
Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в боге, и бог в нем. (IV, 16)
Кто говорит: я люблю бога, а брата своего ненавидит, тот лжец, ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить бога, которого не видит? (IV, 20)
I
Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартире. Ни дома своего, ни земли у него не было, и кормился он с семьею сапожной работой. Хлеб был дорогой, а работа дешевая, и что заработает, то и проест. Была у сапожника одна шуба с женой, да и та износилась в лохмотья; и второй год собирался сапожник купить овчин на новую шубу.
К осени собрались у сапожника деньжонки: три рубля бумажка лежала у бабы в сундуке, а еще пять рублей двадцать копеек было за мужиками в селе.
И собрался с утра сапожник в село за шубой. Надел нанковую бабью куртушку на вате на рубаху, сверху кафтан суконный, взял бумажку трехрублевую в карман, выломал палку и пошел после завтрака. Думал: «Получу пять рублей с мужиков, приложу своих три, – куплю овчин на шубу».
Пришел сапожник в село, зашел к одному мужику – дома нет, обещала баба на неделе прислать мужа с деньгами, а денег не дала; зашел к другому, – забожился мужик, что нет денег, только двадцать копеек отдал за починку сапог. Думал сапожник в долг взять овчины, – в долг не поверил овчинник.
– Денежки, – говорит, – приноси, тогда выбирай любые, а то знаем мы, как долги выбирать.
Так и не сделал сапожник никакого дела, только получил двадцать копеек за починку да взял у мужика старые валенки кожей обшить.
Потужил сапожник, выпил на все двадцать копеек водки и пошел домой без шубы. С утра сапожнику морозно показалось, а выпивши – тепло было и без шубы. Идет сапожник дорогой, одной рукой палочкой по мерзлым калмыжкам постукивает, а другой рукой сапогами валеными помахивает, сам с собой разговаривает.
– Я, – говорит, – без шубы тёпел. Выпил шкалик; оно во всех жилках играет. И тулупа не надо. Иду, забывши горе. Вот какой я человек! Мне что? Я без шубы проживу. Мне ее век не надо. Одно – баба заскучает. Да и обидно – ты на него работай, а он тебя водит. Постой же ты теперь: не принесешь денежки, я с тебя шапку сниму, ей-богу, сниму. А то что же это? По двугривенному отдает! Ну что на двугривенный сделаешь! Выпить – одно. Говорит: нужда. Тебе нужда, а мне не нужда? У тебя и дом, и скотина, и все, а я весь тут; у тебя свой хлеб, а я на покупном, – откуда хочешь, а три рубля в неделю на один хлеб подай. Приду домой – а хлеб дошел; опять полтора рубля выложь. Так ты мне мое отдай.
Подходит так сапожник к часовне у повертка, глядит – за самой за часовней что-то белеется. Стало уж смеркаться. Приглядывается сапожник, а не может рассмотреть, что такое. «Камня, думает, здесь такого не было. Скотина? На скотину не похоже. С головы похоже на человека, да бело что-то. Да и человеку зачем тут быть?»
Подошел ближе – совсем видно стало. Что за чудо: точно, человек, живой ли, мертвый, голышом сидит, прислонен к часовне и не шевелится. Страшно стало сапожнику; думает себе: «Убили какие-нибудь человека, раздели, да и бросили тут. Подойти только, и не разделаешься потом».
И пошел сапожник мимо. Зашел за часовню – не видать стало человека. Прошел часовню, оглянулся, видит – человек отслонился от часовни, шевелится, как будто приглядывается. Еще больше заробел сапожник, думает себе: «Подойти или мимо пройти. Подойти – как бы худо не было: кто его знает, какой он? Не за добрые дела попал сюда. Подойдешь, а он вскочит да задушит, и не уйдешь от него. А не задушит, так поди вожжайся с ним. Что с ним, с голым, делать? Не с себя же снять, последнее отдать. Пронеси только бог!»
И прибавил сапожник шагу. Стал он проходить часовню, да зазрила его совесть.
И остановился сапожник на дороге.
– Ты что же это, – говорит на себя, – Семен, делаешь? Человек в беде помирает, а ты заробел, мимо идешь. Али дюже разбогател? боишься, ограбят богатство твое? Ай, Сема, неладно!
Повернулся Семен и пошел к человеку.
II
Подходит Семен к человеку, разглядывает его и видит: человек молодой, в силе, не видать на теле побоев, только видно – измерз человек и напуган; сидит, прислонясь, и не глядит на Семена, будто ослаб, глаз поднять не может. Подошел Семен вплоть, и вдруг как будто очнулся человек, повернул голову, открыл глаза и взглянул на Семена. И с этого взгляда полюбился человек Семену. Бросил он наземь валенки, распоясался, положил подпояску на валенки, скинул кафтан.
– Будет, – говорит, – толковать-то! Одевай, что ли! Ну-ка!
Взял Семен человека под локоть, стал поднимать. Поднялся человек. И видит Семен – тело тонкое, чистое, руки, ноги не ломаные и лицо умильное. Накинул ему Семен кафтан на плечи, – не попадет в рукава. Заправил ему Семен руки, натянул, запахнул кафтан и подтянул подпояскою.
Снял было Семен картуз рваный, хотел на голого надеть, да холодно голове стало, думает: «У меня лысина во всю голову, а у него виски курчавые, длинные». Надел опять. «Лучше сапоги ему обую».
Посадил его и сапоги валеные обул ему.
Одел его сапожник и говорит:
– Так-то, брат. Ну-ка, разминайся да согревайся. А эти дела все без нас разберут. Идти можешь?
Стоит человек, умильно глядит на Семена, а выговорить ничего не может.
– Что же не говоришь? Не зимовать же тут. Надо к жилью. Ну-ка, на вот дубинку мою, обопрись, коли ослаб. Раскачивайся-ка!
И пошел человек. И пошел легко, не отстает.
Идут они дорогой, и говорит Семен:
– Чей, значит, будешь?
– Я не здешний.
– Здешних-то я знаю. Попал-то, значит, как сюда, под часовню?
– Нельзя мне сказать.
– Должно, люди обидели?
– Никто меня не обидел. Меня бог наказал.
– Известно, все бог, да все же куда-нибудь прибиваться надо. Куда надо-то тебе?
– Мне все одно.
Подивился Семен. Не похож на озорника и на речах мягок, а не сказывает про себя. И думает Семен: «Мало ли какие дела бывают», – и говорит человеку:
– Что ж, так пойдем ко мне в дом, хоть отойдешь мало-мальски.
Идет Семен, не отстает от него странник, рядом идет. Поднялся ветер, прохватывает Семена под рубаху, и стал с него сходить хмель, и прозябать стал. Идет он, носом посапывает, запахивает на себе куртушку бабью и думает: «Вот-те и шуба, пошел за шубой, а без кафтана приду да еще голого с собой приведу. Не похвалит Матрена!» И как подумает об Матрене, скучно станет Семену. А как поглядит на странника, вспомнит, как он взглянул на него за часовней, так взыграет в нем сердце.
III
Убралась Семена жена рано. Дров нарубила, воды принесла, ребят накормила, сама закусила и задумалась: задумалась, когда хлебы ставить: нынче или завтра? Краюшка большая осталась.
«Если, думает, Семен там пообедает да много за ужином не съест, на завтра хватит хлеба».
Повертела, повертела Матрена краюху, думает: «Не стану нынче хлебов ставить. Муки и то всего на одни хлебы осталось. Еще до пятницы протянем».
Убрала Матрена хлеб и села у стола заплату на мужнину рубаху нашить. Шьет и думает Матрена про мужа, как он будет овчины на шубу покупать.
«Не обманул бы его овчинник. А то прост уж очень мой-то. Сам никого не обманет, а его малое дитя проведет. Восемь рублей деньги не малые. Можно хорошую шубу собрать. Хоть не дубленая, а все шуба. Прошлую зиму как бились без шубы! Ни на речку выйти, ни куда. А то вот пошел со двора, все на себя надел, мне и одеть нечего. Не рано пошел. Пора бы ему. Уж не загулял ли соколик-то мой?»
Только подумала Матрена, заскрипели ступеньки на крыльце, кто-то вошел. Воткнула Матрена иголку, вышла в сени. Видит – вошли двое: Семен и с ним мужик какой-то без шапки и в валенках.
Сразу почуяла Матрена дух винный от мужа. «Ну, думает, так и есть загулял». Да как увидела, что он без кафтана, в куртушке в одной и не несет ничего, а молчит, ужимается, оборвалось у Матрены сердце. «Пропил, думает, деньги, загулял с каким-нибудь непутевым, да и его еще с собой привел».
Пропустила их Матрена в избу, сама вошла, видит – человек чужой, молодой, худощавый, кафтан на нем ихний. Рубахи не видать под кафтаном, шапки нет. Как вошел, так стал, не шевелится и глаз не поднимает. И думает Матрена: недобрый человек – боится.
Насупилась Матрена, отошла к печи, глядит, что от них будет.
Снял Семен шапку, сел на лавку, как добрый.
– Что ж, – говорит, – Матрена, собери ужинать, что ли!
Пробурчала что-то себе под нос Матрена. Как стала у печи, не шевельнется: то на одного, то на другого посмотрит и только головой покачивает. Видит Семен, что баба не в себе, да делать нечего: как будто не примечает, берет за руку странника.
– Садись, – говорит, – брат, ужинать станем.
Сел странник на лавку.
– Что же, али не варила?
Взяло зло Матрену.
– Варила, да не про тебя. Ты и ум, я вижу, пропил. Пошел за шубой, а без кафтана пришел, да еще какого-то бродягу голого с собой привел. Нет у меня про вас, пьяниц, ужина.
– Будет, Матрена, что без толку-то языком стрекотать! Ты спроси прежде, какой человек…
– Ты сказывай, куда деньги девал?
Полез Семен в кафтан, вынул бумажку, развернул.
– Деньги – вот они, а Трифонов не отдал, завтра посулился.
Еще пуще взяло зло Матрену: шубы не купил, а последний кафтан на какого-то голого надел да к себе привел.
Схватила со стола бумажку, понесла прятать, сама говорит:
– Нет у меня ужина. Всех пьяниц голых не накормишь.
– Эх, Матрена, подержи язык-то. Прежде послушай, что говорят…
– Наслушаешься ума от пьяного дурака. Недаром не хотела за тебя, пьяницу, замуж идти. Матушка мне холсты отдала – ты пропил; пошел шубу купить – пропил.
Хочет Семен растолковать жене, что пропил он только двадцать копеек, хочет сказать, где он человека нашел, – не дает ему Матрена слова вставить: откуда что берется, по два слова вдруг говорит. Что десять лет тому назад было, и то все помянула.
Говорила, говорила Матрена, подскочила к Семену, схватила его за рукав.
– Давай поддевку-то мою. А то одна осталась, и ту с меня снял да на себя напер. Давай сюда, конопатый пес, пострел тебя расшиби!
Стал снимать с себя Семен куцавейку, рукав вывернул, дернула баба – затрещала в швах куцавейка.
Схватила Матрена поддевку, на голову накинула и взялась за дверь. Хотела уйти, да остановилась: и сердце в ней расходилось – хочется ей зло сорвать и узнать хочется, какой-такой человек.
IV
Остановилась Матрена и говорит:
– Кабы добрый человек, так голый бы не был, а то на нем и рубахи-то нет. Кабы за добрыми делами пошел, ты бы сказал, откуда привел щеголя такого.
– Да я сказываю тебе: иду, у часовни сидит этот раздемши, застыл совсем. Не лето ведь, нагишом-то. Нанес меня на него бог, а то бы пропасть. Ну, как быть? Мало ли какие дела бывают! Взял, одел и привел сюда. Утиши ты свое сердце. Грех, Матрена. Помирать будем.
Хотела Матрена изругаться, да поглядела на странника и замолчала. Сидит странник – не шевельнется, как сел на краю лавки. Руки сложены на коленях, голова на грудь опущена, глаз не раскрывает и все морщится, как будто душит его что. Замолчала Матрена. Семен и говорит:
– Матрена, али в тебе бога нет?!
Услыхала это слово Матрена, взглянула еще на странника, и вдруг сошло в ней сердце. Отошла она от двери, подошла к печному углу, достала ужинать. Поставила чашку на стол, налила квасу, выложила краюшку последнюю. Подала нож и ложки.
– Хлебайте, что ль, – говорит.
Подвинул Семен странника.
– Пролезай, – говорит, – молодец.
Нарезал Семен хлеба, накрошил, и стали ужинать. А Матрена села об угол стола, подперлась рукой и глядит на странника.
И жалко стало Матрене странника, и полюбила она его. И вдруг повеселел странник, перестал морщиться, поднял глаза на Матрену и улыбнулся.
Поужинали: убрала баба и стала спрашивать странника:
– Да ты чей будешь?
– Не здешний я.
– Да как же ты на дорогу-то попал?
– Нельзя мне сказать.
– Кто ж тебя обобрал?
– Меня бог наказал.
– Так голый и лежал?
– Так и лежал нагой, замерзал. Увидал меня Семен, пожалел, снял с себя кафтан, на меня надел и велел сюда прийти. А здесь ты меня накормила, напоила, пожалела. Спасет вас господь!
Встала Матрена, взяла с окна рубаху старую Семенову, ту самую, что платила, подала страннику; нашла еще портки, подала.
– На вот, я вижу, у тебя и рубахи-то нет. Оденься да ложись где полюбится – на хоры али на печь.
Снял странник кафтан, одел рубаху и портки и лег на хоры. Потушила Матрена свет, взяла кафтан и полезла к мужу.
Покрылась Матрена концом кафтана, лежит и не спит, все странник ей с мыслей не идет.
Как вспомнит, что он последнюю краюшку доел и на завтра нет хлеба, как вспомнит, что рубаху и портки отдала, так скучно ей станет; а вспомнит, как он улыбнулся, и взыграет в ней сердце.
Долго не спала Матрена и слышит – Семен тоже не спит, кафтан на себя тащит.
– Семен!
– А!
– Хлеб-то последний поели, а я и не ставила. На завтра, не знаю, как быть. Нечто у кумы Маланьи попрошу.
– Живы будем, сыты будем.
Полежала баба, помолчала.
– А человек, видно, хороший, только что ж он не сказывает про себя.
– Должно, нельзя.
– Сём!
– А!
– Мы-то даем, да что ж нам никто не дает?
Не знал Семен, что сказать. Говорит; «Будет толковать-то». Повернулся и заснул.
V
Наутро проснулся Семен. Дети спят, жена пошла к соседям хлеба занимать. Один вчерашний странник в старых портках и рубахе на лавке сидит, вверх смотрит. И лицо у него против вчерашнего светлее.
И говорит Семен:
– Чего же, милая голова: брюхо хлеба просит, а голое тело одежды. Кормиться надо. Что работать умеешь?
– Я ничего не умею.
Подивился Семен и говорит:
– Была бы охота. Всему люди учатся.
– Люди работают, и я работать буду.
– Тебя как звать?
– Михаил.
– Ну, Михаила, сказывать про себя не хочешь – твое дело, а кормиться надо. Работать будешь, что прикажу, – кормить буду.
– Спаси тебя господь, а я учиться буду. Покажи, что делать.
Взял Семен пряжу, надел на пальцы и стал делать конец.
– Дело не хитрое, гляди…
Посмотрел Михайла, надел также на пальцы, тотчас перенял, сделал конец.
Показал ему Семен, как наваривать. Также сразу понял Михайла. Показал хозяин и как всучить щетинку и как тачать, и тоже сразу понял Михайла.
Какую ни покажет ему работу Семен, все сразу поймет, и с третьего дня стал работать, как будто век шил. Работает без разгиба, ест мало; перемежится работа – молчит и все вверх глядит. На улицу не выходит, не говорит лишнего, не шутит, не смеется.
Только и видели раз, как улыбнулся в первый вечер, когда ему баба ужинать собирала.
VI
День ко дню, неделя к неделе, вскружился и год. Живет Михайла по-прежнему у Семена, работает. И прошла про Семенова работника слава, что никто так чисто и крепко сапог не сошьет, как Семенов работник Михайла, и стали из округи к Семену за сапогами ездить, и стал у Семена достаток прибавляться.
Сидят раз по зиме Семен с Михайлой, работают, подъезжает к избе тройка с колокольцами возок. Поглядели в окно: остановился возок против избы, соскочил молодец с облучка, отворил дверцу. Вылезает из возка в шубе барин. Вышел из возка, пошел к Семенову дому, вошел на крыльцо. Выскочила Матрена, распахнула дверь настежь. Нагнулся барин, вошел в избу, выпрямился, чуть головой до потолка не достал, весь угол захватил.
Встал Семен, поклонился и дивуется на барина. И не видывал он людей таких. Сам Семен поджарый и Михайла худощавый, а Матрена и вовсе как щепка сухая, а этот – как с другого света человек: морда красная, налитая, шея как у быка, весь как из чугуна вылит.
Отдулся барин, снял шубу, сел на лавку и говорит:
– Кто хозяин, сапожник?
Вышел Семен, говорит:
– Я, ваше степенство.
Крикнул барин на своего малого:
– Эй, Федька подай сюда товар.
Вбежал малый, внес узелок. Взял барин узел, положил на стол.
– Развяжи, – говорит. Развязал малый.
Ткнул барин пальцем товар сапожный и говорит Семену:
– Ну, слушай же ты, сапожник. Видишь товар?
– Вижу, – говорит, – ваше благородие.
– Да ты понимаешь ли, какой это товар?
Пощупал Семен товар, говорит:
– Товар хороший.
– То-то хороший! Ты, дурак, еще не видал товару такого. Товар немецкий, двадцать рублей плачен.
Заробел Семен, говорит:
– Где же нам видать.
– Ну, то-то. Можешь ты из этого товара на мою ногу сапоги сшить?
– Можно, ваше степенство.
Закричал на него барин:
– То-то «можно». Ты понимай, ты на кого шьешь, из какого товару. Такие сапоги мне сшей, чтобы год носились, не кривились, не поролись. Можешь – берись, режь товар, а не можешь – и не берись и не режь товару. Я тебе наперед говорю: распорются, скривятся сапоги раньше году, я тебя в острог засажу; не скривятся, не распорются до году, я за работу десять рублей отдам.
Заробел Семен и не знает, что сказать. Оглянулся на Михайлу. Толкнул его локтем и шепчет:
– Брать, что ли?
Кивнул головой Михайла: «Бери, мол, работу».
Послушался Семен Михайлу, взялся такие сапоги сшить, чтобы год не кривились, не поролись.
Крикнул барин малого, велел снять сапог с левой ноги, вытянул ногу.
– Снимай мерку!
Сшил Семен бумажку в десять вершков, загладил, стал на коленки, руку об фартук обтер хорошенько, чтобы барский чулок не попачкать, и стал мерить. Обмерил Семен подошву, обмерил в подъеме: стал икру мерить, не сошлась бумажка. Ножища в икре как бревно толстая.
– Смотри, в голенище не обузь.
Стал Семен еще бумажку нашивать. Сидит барин, пошевеливает перстами в чулке, народ в избе оглядывает. Увидал Михайлу.
– Это кто ж, – говорит, – у тебя?
– А это самый мой мастер, он и шить будет.
– Смотри же, – говорит барин на Михайлу, – помни, так сшей, чтобы год проносились.
Оглянулся и Семен на Михайлу; видит – Михайла на барина и не глядит, а уставился в угол за барином, точно вглядывается в кого. Глядел, глядел Михайло и вдруг улыбнулся и просветлел весь.
– Ты что, дурак, зубы скалишь? Ты лучше смотри, чтобы к сроку готовы были.
И говорит Михайла:
– Как раз поспею, когда надо.
– То-то.
Надел барин сапог, шубу, запахнулся и пошел к двери. Да забыл нагнуться, стукнулся в притолоку головой.
Разругался барин, потер себе голову, – сел в возок и уехал.
Отъехал барин, Семен и говорит:
– Ну уж кремнист. Этого долбней не убьешь. Косяк головой высадил, а ему горя мало.
А Матрена говорит:
– С житья такого как им гладким не быть. Этакого заклепа и смерть не возьмет.
VII
И говорит Семен Михайле:
– Взять-то взяли работу, да как бы нам беды не нажить. Товар дорогой, а барин сердитый. Как бы не ошибиться. Ну-ка, у тебя и глаза повострее, да и в руках-то больше моего сноровки стало, на-ка мерку. Крои товар, а я головки дошивать буду.
Не ослушался Михайла, взял товар барский, разостлал на столе, сложил вдвое, взял нож и начал кроить.
Подошла Матрена, глядит, как Михайла кроит, и дивится, что такое Михайла делает. Привыкла уж и Матрена к сапожному делу, глядит и видит, что Михайла не по-сапожному товар кроит, а на круглые вырезает.
Хотела сказать Матрена, да думает себе: «Должно, не поняла я, как сапоги барину шить: должно, Михайла лучше знает, не стану мешаться».
Скроил Михайла пару, взял конец и стал сшивать не по-сапожному, в два конца, а одним концом, как босовики шьют.
Подивилась и на это Матрена, да тоже мешаться не стала. А Михайла все шьет. Стали полудновать, поднялся Семен, смотрит – у Михайлы из барского товару босовики сшиты.
Ахнул Семен. «Как это, думает, Михайла год целый жил, не ошибался ни в чем, а теперь беду такую наделал? Барин сапоги вытяжные на ранту заказывал, а он босовики сшил без подошвы, товар испортил. Как я теперь разделаюсь с барином? Товару такого не найдешь».
И говорит он Михайле:
– Ты что же это, – говорит, – милая голова, наделал? Зарезал ты меня! Ведь барин сапоги заказывал, а ты что сшил?
Только начал он выговаривать Михайле – грох в кольцо у двери, стучится кто-то. Глянули в окно: верхом кто-то приехал, лошадь привязывает. Отперли: входит тот самый малый от барина.
– Здорово!
– Здорово. Чего надо?
– Да вот барыня прислала об сапогах.
– Что об сапогах?
– Да что об сапогах! сапог не нужно барину. Приказал долго жить барин.
– Что ты!
– От вас до дома не доехал, в возке и помер. Подъехала повозка к дому, вышли высаживать, а он как куль завалился, уж и закоченел, мертвый лежит, насилу из возка выпростали. Барыня и прислала, говорит: «Скажи ты сапожнику, что был, мол, у вас барин, сапоги заказывал и товар оставил, так скажи: сапог не нужно, а чтобы босовики на мертвого поскорее из товару сшил. Да дождись, пока сошьют, и с собой босовики привези». Вот и приехал.
Взял Михайла со стола обрезки товара, свернул трубкой, взял и босовики готовые, щелкнул друг об друга, обтер фартуком и подал малому Взял малый босовики.
– Прощайте, хозяева! Час добрый!
VIII
Прошел и еще год, и два, и живет Михайла уже шестой год у Семена. Живет по-прежнему. Никуда не ходит, лишнего не говорит и во все время только два раза улыбнулся: один раз, когда баба ему ужинать собрала, другой раз на барина. Не нарадуется Семен на своего работника. И не спрашивает его больше, откуда он; только одного боится, чтоб не ушел от него Михайла.
Сидят раз дома. Хозяйка в печь чугуны ставит, а ребята по лавкам бегают, в окна глядят. Семен тачает у одного окна, а Михайла у другого каблук набивает.
Подбежал мальчик по лавке к Михайле, оперся ему на плечо и глядит в окно.
– Дядя Михайла, глянь-ка, купчиха с девочками, никак, к нам идет. А девочка одна хромая.
Только сказал это мальчик, Михайла бросил работу, повернулся к окну, глядит на улицу.
И удивился Семен. То никогда не глядит на улицу Михайла, а теперь припал к окну, глядит на что-то. Поглядел и Семен в окно; видит – вправду идет женщина к его двору, одета чисто, ведет за ручки двух девочек в шубках, в платочках в ковровых. Девочки одна в одну, разузнать нельзя. Только у одной левая ножка попорчена – идет, припадает.
Взошла женщина на крыльцо, в сени, ощупала дверь, потянула за скобу – отворила. Пропустила вперед себя двух девочек и взошла в избу.
– Здорово, хозяева!
– Просим милости. Что надо?
Села женщина к столу. Прижались ей девочки в колени, людей чудятся.
– Да вот девочкам на весну кожаные башмачки сшить.
– Что же, можно. Не шивали мы маленьких таких, да все можно. Можно рантовые, можно выворотные на холсте. Вот Михайла у меня мастер.
Оглянулся Семен на Михайлу и видит: Михайла работу бросил, сидит, глаз не сводит с девочек.
И подивился Семен на Михайлу. Правда, хороши, думает, девочки: черноглазенькие, пухленькие, румяненькие, и шубки и платочки на них хорошие, а все не поймет Семен, что он так приглядывается на них, точно знакомые они ему.
Подивился Семен и стал с женщиной толковать-рядиться. Порядился, сложил мерку. Подняла себе женщина на колени хроменькую и говорит:
– Вот с этой две мерки сними; на кривенькую ножку один башмачок сшей, а на пряменькую три. У них ножки одинакие, одна в одну. Двойни они.
Снял Семен мерку и говорит на хроменькую:
– С чего же это с ней сталось? Девочка такая хорошая. Сроду, что ли?
– Нет, мать задавила.
Вступилась Матрена, хочется ей узнать, чья такая женщина и чьи дети, и говорит:
– А ты разве им не мать будешь?
– Я не мать им и не родня, хозяюшка, чужие вовсе – приемыши.
– Не свои дети, а как жалеешь их!
– Как мне их не жалеть, я их обеих своей грудью выкормила. Свое было детище, да бог прибрал, его так не жалела, как их жалею.
– Да чьи же они?
IX
Разговорилась женщина и стала рассказывать.
– Годов шесть, – говорит, – тому дело было, в одну неделю обмерли сиротки эти: отца во вторник похоронили, а мать в пятницу померла. Остались обмóрушки эти от отца трех деньков, а мать и дня не прожила. Я в эту пору с мужем в крестьянстве жила. Соседи были, двор об двор жили. Отец их мужик одинокий был, в роще работал. Да уронили дерево как-то на него, его поперек прихватило, все нутро выдавило. Только довезли, он и отдал богу душу, а баба его в ту же неделю и роди двойню, вот этих девочек. Бедность, одиночество, одна баба была, – ни старухи, ни девчонки. Одна родила, одна и померла.
Пошла я наутро проведать соседку, прихожу в избу, а она, сердечная, уж и застыла. Да как помирала, завалилась на девочку. Вот эту задавила – ножку вывернула. Собрался народ – обмыли, опрятали, гроб сделали, похоронили. Всё добрые люди. Остались девчонки одни. Куда их деть? А я из баб одна с ребенком была. Первенького мальчика восьмую неделю кормила. Взяла я их до времени к себе. Собрались мужики, думали, думали, куда их деть, и говорят мне: «Ты, Марья, подержи покамест девчонок у себя, а мы, дай срок, их обдумаем». А я разок покормила грудью пряменькую, а эту раздавленную и кормить не стала: не чаяла ей живой быть. Да думаю себе, за что ангельская душка млеет? Жалко стало и эту. Стала кормить, да так-то одного своего да этих двух – троих грудью и выкормила! Молода была, сила была, да и пища хорошая. И молока столько бог дал в грудях было, что зальются, бывало. Двоих кормила, бывало, а третья ждет. Отвалится одна, третью возьму. Да так-то бог привел, что этих выкормила, а своего по второму годочку схоронила. И больше бог и детей не дал. А достаток прибавляться стал. Вот теперь живем здесь на мельнице у купца. Жалованье большое, жизнь хорошая. А детей нет. И как бы мне жить одной, кабы не девочки эти! Как же мне их не любить! Только у меня и воску в свечке, что они!
Прижала к себе женщина одною рукой девочку хроменькую, а другою рукой стала со щек слезы стирать.
И вздохнула Матрена и говорит:
– Видно, пословица не мимо молвится: без отца, матери проживут, а без бога не проживут.
Поговорили они так промеж себя, поднялась женщина идти; проводили ее хозяева, оглянулись на Михайлу. А он сидит, сложивши руки на коленях, глядит вверх, улыбается.