Текст книги "Полное собрание сочинений. Том 3"
Автор книги: Лев Толстой
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
ЗАПИСКИ МАРКЕРА.
РАССКАЗ.
(1853—1855)
Так часу в третьем было дело. Играли господа: гость большой (так его наши прозвали), князь был (что с ним всё ездит), усатый барин тоже был, гусар маленький, Оливер, что в актерах был, Панбыли. Народу было порядочно.
Гость большой с князем играли. Только вот я себе с машинкой круг бильярда похаживаю, считаю: девять и сорок восемь, двенадцать и сорок восемь. Известно, наше дело маркёрское: у тебя еще во рту куска не было, и не спал-то ты две ночи, а всё знай покрикивай да шары вынимай. Считаю себе, смотрю: новый барин какой-то в дверь вошел, посмотрел, посмотрел да и сел на диванчик. Хорошо.
«Кто, мол, это такой будет? из каких, то есть», думаю про себя.
Одет чисто, уж так чисто, что как с иголочки всё платье на нем: брюки триковые клетчатые, сюртучок модный, коротенький, жилет плюшевый и цепь золотая, а на ней всякие штучки висят.
Одет чисто, а уж из себя еще того чище: тонкий, высокий, волоса завиты наперед, по-модному, и с лица белый, румяный, – ну, сказать, молодец.
Оно известно, наше дело такое, что народу всякого видим: и самого что ни есть важного, и дряни-то много бывает, так всё хотя и маркёл, а к людям приноровишься, то есть, в том разе, что в политике-то кое-что смыслишь.
Посмотрел я на барина,– вижу, сидит тихо, ни с кем не знаком, и платье-то на нем новехонько; думаю себе: али из иностранцев, англичан будет, али из графов каких приезжих. И даром что молодой, вид имеет в себе. Подле него Оливер сидел, так посторонился даже.
Кончили партию. Большой проиграл, кричит на меня:
– Ты, – говорит, – всё врешь: не так считаешь, по сторонам смотришь.
Бранится, кий шваркнул и ушел. Вот поди ты! По вечерам с князем по пятидесяти целковых партию играют, а тут бутылку маконупроиграл и сам не в себе. Уж такой характер! Другой раз до двух часов играют с князем, денег в лузу не кладут, и уж знаю, денег нет ни у того, ни у другого, а всё форсят:
– Идет, – говорит, – от двадцати пяти угол?
– Идет!
Зевни только али шара не так поставь – ведь не каменный человек! – так еще норовит в морду заехать.
– Не на щепки, – говорит, – играют, а на деньги.
Уж этот пуще всех меня донимает.
Ну, хорошо. Только князь и говорит новому барину-то, как большой ушел:
– Не угодно ли, – говорит, – со мной сыграть?
– С удовольствием, говорит.
Сидел он, так таким фофаном смотрит, что ну! Куражный то есть из себя; ну, а как встал, подошел к бильярду, и не то: заробел. Заробел, не заробел, а видно, что уж не в своем духе. В платье, что ли, в новом неловко, али боится, что смотрят все на него, только уж форцу того нет. Ходит боком как-то, карманом за лузы цепляет, станет кий мелить – мел уронит. Где бы и сделал шара, так всё оглядывается да краснеет. Не то, что князь: тот уж привык – намелит, намелит себе руку, рукава засучит, да как пойдет садить, так лузы трещат, даром что маленький.
Сыграли две ли три партии, уж не помню, князь кий положил, говорит:
– Позвольте узнать, как ваша фамилия?
– Нехлюдов, – говорит.
– Ваш, – говорит, – батюшка корпусом командовал?
– Да, – говорит.
Тут по-французски что-то часто заговорили; уж я не понял. Должно, всё родство вспоминали.
– A ревуар, – говорит князь: – очень рад с вами познакомиться.
Вымыл руки и ушел кушать; а тот стоит с кием у бильярда, шарики поталкивает.
Наше дело, известно, с новым человеком что грубей быть, то лучше: я взял шары да и собираю. Он покраснел, говорит:
– Можно еще сыграть?
– Известно, – говорю, – на то бильярд стоит, чтоб играть. А сам на него не смотрю, кии уставляю.
– Хочешь со мной играть?
– Извольте, – говорю, – сударь! Шары поставил.
– На пролаз угодно?
– Что такое значит,– говорит,– на пролаз?
– Да так,– я говорю, – вы мне полтинничек, а я под бильярд пролезу.
Известно, ничего не видамши, чудно ему показалось, смеется.
– Давай, – говорит.
Хорошо. Я говорю: – Мне вперед сколько пожалуете?
– Разве,– говорит,– ты хуже меня играешь?
– Как можно,– я говорю,– у нас против вас игроков мало.
Стали играть. Уж он и точно думает, что мастер: стучит так, что беда; а Пансидит да всё приговаривает:
– Вот так шар! Вот так удар!
А какой!.. ударишка точно был, да расчету ничего не знает. Ну, как водится, проиграл я первую партию: полез, кряхчу. Тут Оливер, Панс местов пососкочили, киями стучат.
– Славно! Еще, – говорят,– еще!
А уж чего «еще»! Особенно Пан-то за полтинник рад бы не то под бильярд, под Синий мост пролезть. А то туда же кричит:
– Славно, – говорит,– пыль не всю еще вытер.
Петрушка маркёл, я чай, всем известен. Тюрин был да Петрушка маркёл.
Только игры, известно, не открыл: проиграл другую.
– Мне, – говорю, – с вами, сударь, так и так не сыграть. Смеется. Потом как выиграл я три партии – у них сорок девять было, у меня никого – я положил кий на бильярд, говорю:
– Угодно, барин, на всю?
– Как на всю? – говорит.
– Либо три рубля за вами, либо ничего, – говорю.
– Как, – говорит, – разве я с тобой на деньги играю? Дурак!
Покраснел даже.
Хорошо. Проиграл он партию.
– Довольно, – говорит.
Достал бумажник, новенький такой, в аглицком магазине куплен, открыл, уж я вижу, пофорсить хотел. Полнехонек денег, да всё сторублевые.
– Нет, – говорит, – тут мелочи нет.
Достал из кошелька три рубля.
– Тебе, – говорит, – два, да за партии, а остальное возьми на водку.
Благодарю, мол, покорно. Вижу, барин славный! Для такого можно полазить. Одно жаль: на деньги не хочет играть; а то, думаю, уж я бы изловчился: глядишь, рублей двадцать, а то и сорок потянул бы.
Как Панувидел деньги у молодого барина-то: – Не угодно ли, говорит, со мной партийку? Вы так отлично играете. – Такой лисой подъехал.
– Нет, – говорит, – извините: мне некогда. – И ушел.
И чорт его знает, кто он такой был, Панэтот. Прозвал его кто-то паном, так и пошло. День деньской, бывало, сидит в бильярдной, всё смотрит. Уж его и били-то, и ругали, и в игру ни в какую не принимали, всё сидит себе, принесет трубку и курит. Да уж и играл чисто... бестия!
Хорошо. Пришел Нехлюдов в другой раз, в третий, стал часто ходить. И утром, и вечером, бывало, ходит. В три шара, алагер, пирамидку – всё узнал. Смелей стал, познакомился со всеми и играть стал порядочно. Известно, человек молодой, большой фамилии, с деньгами, так уважал каждый. Только с одним с гостем с большим раз как-то повздорил.
И из-за пустяков дело вышло.
Играли алагер князь, гость большой, Нехлюдов, Оливер и еще кто-то. Нехлюдов стоит около печки, говорит с кем-то, а большому играть, – он же крепко выпимши был в тот раз. Только шар его и придись как раз против самой печки: тесненько там, да и любит он размахнуться.
Вот он, не видал, что ли, Нехлюдова, али нарочито, как размахнется в шара, да Нехлюдова в грудь турником ка-ак стукнет! Охнул даже сердечный. Так что ж? Нет того, чтоб извиниться – грубый такой! Пошел себе дальше, на него и не посмотрел; да еще бормочет:
– Чего, – говорит, – тут суются? От этого шара не сделал. Разве нет места?
Тот подошел к нему, побледнел весь, а говорит, как ни в чем не был, учтиво так:
– Вы бы прежде, сударь, должны извиниться: вы меня толкнули, – говорит.
– Не до извинений мне теперь: я бы, – говорит, – должен выиграть, а теперь, – говорит, – вот моего шара сделают.
Тот ему опять говорит:
– Вы должны,– говорит,– извиниться.
– Убирайтесь вы, – говорит. – Вот пристал!
А сам всё на своего шара смотрит.
Нехлюдов подошел к нему еще ближе да за руку его.
– Вы невежа, – говорит, – милостивый государь!
Даром что тоненький, молоденький, как девушка красная, а какой задорный: глазенки горят, вот так съесть его хочет. Большой-то гость мужчина здоровый, высокий, куда Нехлюдову!
– Что-о? – говорит,– я невежа!
Да как закричит, да как замахнется на него. Тут подскочили, кто был, за руки их поймали обоих, растащили.
Тары да бары, Нехлюдов говорит:
– Пусть он мне удовлетворенье даст, он меня оскорбил, дескать, – т. е. дуэль хотел с ним иметь. Известно, господа: уж у них такое заведение... нельзя!.. Ну, одно слово, господа!
– Никакого,– говорит,– удовлетворенья знать не хочу! Он мальчишка, больше ничего. Я его за уши выдеру.
– Ежели вы,– говорит,– не хотите драться, так вы не благородный человек.
А сам чуть не плачет.
– А ты, – говорит, – мальчишка! я от тебя ничем не обижусь.
Ну, развели их, как водится, по разным комнатам. Нехлюдов с князем дружны были.
– Поди, – говорит, – ради Бога, уговори его, чтобы он, то есть, на дуэль согласие сделал. Он, – говорит, – пьян был; может, он опомнится. Нельзя, – говорит, – этому так кончиться.
Пошел князь. Большой говорит:
– Я, – говорит,– и на дуэли, и на войне дрался. Не стану, – говорит, – с мальчишкой драться. Не хочу, да и шабаш.
Что ж, поговорили, поговорили, да и замолчали; только гость большой перестал к нам ездить.
Насчет этого, то есть канфузу, какой петушок был, амбиционный был... то есть, Нехлюдов-то... а уж что касается чего другого прочего, так вовсе не смыслил. Помню раз:
– Кто у тебя здесь есть? – говорит князь Нехлюдову-то.
– Никого, – говорит.
– Как же, – говорит,– никого?
– Зачем? – говорит.
– Как зачем?
– Я, – говорит,– до сих пор так жил, так отчего же нельзя?
– Как: так жил? Не может быть!
И заливается-хохочет, и усатый барин тоже хохочет. Совсем на смех подняли.
– Так никогда? – говорят.
– Никогда.
Помирают со смеху. Я, известно, сейчас понял, что они так над ним смеются. Смотрю: что, мол, будет из него?
– Поедем, – говорит князь, – сейчас.
– Нет, ни за что! – говорит.
– Ну, полно! это смешно, – говорит. – Выпей для куражу, да и поедем.
Принес я им бутылку шампанского. Выпили, повезли молодчика.
Приехали часу в первом. Сели ужинать, и собралось их много, что ни есть самые лучшие господа: Атанов, князь Разин, граф Шустах, Мирцов. И все Нехлюдова поздравляют, смеются. Меня позвали. Вижу – веселы порядочно.
– Поздравляй, – говорят, – барина.
– С чем? – говорю.
Как бишь он сказал? с посвещением ли, с просвящением ли, не помню уж хорошенько.
– Честь имею, – говорю, – поздравить.
А он красный сидит; улыбается только. То-то смеху-то было!
Хорошо. Приходят потом в бильярдную, веселы все, а Нехлюдов на себя не похож: глаза посоловели, губами водит, икает всё и уж слова не может сказать хорошенько. Известно, ничего не видамши, его и сшибло. Подошел он к бильярду, облокотился, да и говорит:
– Вам, – говорит, – смешно, а мне грустно. Зачем, – говорит – я это сделал; и тебе, – говорит, – князь, и себе в жизнь свою этого не прощу.
Да как зальется, заплачет. Известно, выпил, сам не знает, что говорит. Подошел к нему князь, улыбается сам.
– Полно, – говорит, – пустяки!.. Поедем домой, Анатолий.
– Никуда, – говорит, – не поеду. Зачем я это сделал?
А сам-то заливается. Нейдет от бильярда, да и шабаш. Что значит человек молодой, непривычный.
Таким-то родом езжал он к нам часто. Приезжают раз с князем и с усатым господином, который всё с князем ходил. Из чиновников или из отставных каких он был, Бог его знает, только Федоткойего всё господа звали. Скуластый, дурной такой, а ходил чисто и в карете езжал. За что его господа так любили, Бог их ведает. Федотка, Федотка, а глядишь – его и кормят, и поят, и деньги за него платят. Да уж и шельма же был! проиграет – не платит; а выиграет, так не бось! Уж его и ругали-то, и бил в глазах моих гость большой, и на дуэль вызывал... всё с князем под ручку ходит.
– Ты, – говорит, – пропадешь без меня. Я Федот, – говорит,– да не тот.
Шутник такой! Ну, ладно. Приехали, говорят:
– Давай алагер втроем составим.
– Давай, – говорит.
Стали играть по три рубля ставку. Нехлюдов с князем тары да бары.
– Ты, – говорит, – посмотри, какая у нее ножка. Нет,– говорит, – что ножка! у нее коса, – говорит, – хороша.
Известно, на игру не смотрят; только всё промеж себя разговаривают. А Федоткасвое дело помнит: знай с накатцем сыграет, а те промах али вовсе на себя. И зашиб по шести рублей с брата. С князем-то у них Бог знает какие счеты были, никогда друг другу денег не платили, а Нехлюдов достал две зелененьких, подает ему.
– Нет, – говорит, – я не хочу с тебя денег брать. Давай простую сыграем: китудубль, то есть: либо вдвое, либо ничья.
Поставил я шаров. Федоткавперед взял, и стали играть. Нехлюдов-то бьет, чтоб пофорсить; другой раз на партии стоит: нет, – говорит, – не хочу, легко, мол, слишком; а Федоткасвое дело не забывает, знай себе подбирает. Известно, игру скрыл, да как будто невзначай и выиграй партию.
– Давай, – говорит, – еще на все.
– Давай.
Опять выиграл.
– С пустяков, – говорит,– началось. Я не хочу у тебя много выигрывать. Идет на все?
– Идет.
Оно как бы ни было, пятидесяти-то рублей жалко. Уж Нехлюдов просит: «давай на всю». Пошла да пошла, дальше да больше, двести восемьдесят рублей на него и набил. Федоткасноровку знает: простую проиграет, а угол выиграет. А князь сидит, видит, что дело в серьёз пошло.
– Асе, 7777
[Довольно,]
[Закрыть]– говорит, – асе.
Какой! всё куш прибавляют.
Наконец тому дело вышло, за Нехлюдовым пятьсот с чем-то рублей. Федоткакий положил, говорит:
– Не довольно ли? я устал, – говорит.
А сам до зари готов играть, только б денежки были... политика, известно. Тому еще пуще хочется: давай да давай.
– Нет, – говорит, – ей Богу, устал. Пойдем, – говорит, – наверх; там реванш возьмешь.
А наверху у нас в карты играли господа. Сначала преферансик, а там глядишь – любишь не любишьпойдет.
Вот с того самого числа так его Федоткаокрутил, что начал он к нам каждый день ездить. Сыграет партию-другую, да и наверх, да и наверх.
Уж что там у них бывало, Бог их знает; только что совсем другой человек стал, и с Федоткойвсё пошло заодно. Прежде, бывало, модный, чистенький, завитой, а нынче только с утра еще в настоящем виде; а как наверху побывал, придет взъерошенный, сюртук в пуху, в мелу, руки грязные.
Раз этаким манером приходит оттуда с князем, бледный, губы трясутся, и спорит что-то.
– Я, мол, не позволю емуговорить мне (как бишь он сказал?)... что я не великатен, что ли, и что онмоих карт не будет бить. Я, – говорит, – ему десять тысяч заплатил, так онмог бы при других-то быть осторожнее.
– Ну, полно, – говорит князь: – стоит ли на Федоткусердиться?
– Нет, – говорит, – я этого так не оставлю.
– Перестань, – говорит, – как можно до того унижаться, что с Федоткойиметь историю!
– Да ведь тут были посторонние.
– Что ж, – говорит, – посторонние? Ну, хочешь, я его сейчас заставлю у тебя прощенья просить?
– Нет, – говорит.
И забормотали что-то по-французски, уж я не понял. Что ж? тот же вечер с Федоткойвместе ужинали, и опять дружба пошла.
Хорошо. Придет другой раз один.
– Что, – говорит, – хорошо я играю?
Наше дело, известно: потрафлять каждому надо; скажешь: хорошо, – а какой хорошо, стучит дуром, а расчету ничего нет. И с того самого время, как с Федоткойсвязался, всё на деньги играть стал. Прежде не любил ни на что, – ни на кушанье, ни на шампанское. Бывало, князь скажет:
– Давай на бутылку шампанского.
– Нет, – говорит, – я лучше так велю принести... Гей! дай бутылку.
А нынче всё на интерес стал играть. Ходит, бывало, день деньской у нас, или с кем в бильярд играет, или наверх пойдет. Я себе и думаю: что же другим, а не мне всё будет доставаться?
– Что, – говорю, – сударь, со мной давно не играли?
Вот и стали играть.
Как набил я на него полтинников десять, – на квит, – говорю, – хотите, сударь?
Молчит. Не то что прежде дуракасказал. Вот и стали играть на квит да на квит. Я на него рублей восемьдесят и набил. Так что ж? Каждый день со мной играть стал. Того и ждет, бывало, чтобы не было никого, а то, известно, при других стыдно ему с маркёломиграть. Раз как-то погорячился он, а рублей уж за ним с шестьдесят было.
– Хочешь, – говорит, – на все?
– Идет, говорю.
Выиграл я.
– Сто двадцать на сто на двадцать?
– Идет, – говорю.
Опять выиграл.
– Двести сорок на двести на сорок?
– Не много ли будет? – говорю.
Молчит. Стали играть: опять моя партия.
– Четыреста восемьдесят на четыреста на восемьдесят?
Я говорю:
– Что ж, сударь, мне вас обижать. Сто-то рубликов пожалуйте; а то пусть так будут.
Так он как крикнет! А ведь какой тихий был.
– Я, – говорит, – тебя исколочу. Играй или не играй.
Ну, вижу, делать нечего.
– Триста восемьдесят, – говорю, – извольте.
Известно, хотел проиграть.
Дал я сорок вперед. У него пятьдесят два было, у меня тридцать шесть. Стал он желтого резать, да и положи на себя восемнадцать очков, а мой – на перекате стоял.
Ударил я так, чтоб выскочил шар. Не тут-то было, он дуплетом и упади. Опять моя партия.
– Послушай, – говорит, – Петр(Петрушкой не назвал), я тебе сейчас не могу отдать всех, а через два месяца хоть три тысячи могу заплатить.
А сам весь кра-асный стал, дрожит ажно голос у него.
– Хорошо, – говорю, – сударь.
Да и поставил кий. Он походил, походил, пот так с него и льет.
– Петр, – говорит, – давай на все.
А сам чуть не плачет.
Я говорю:
– Что, сударь, играть!
– Ну, давай, пожалуйста.
И сам кий мне подает. Я взял кий да шары на бильярд так шваркнул, что на пол полетели: известно, нельзя не пофорсить; говорю:
– Давай, сударь.
А уж он так заторопил, что сам шар поднял. Думаю себе: «Не получить мне семисот рублей; всё равно проиграю». Стал нарочно играть. Так что же?
– Зачем, – говорит, – нарочно дурно играешь?
А у самого руки дрожат; а как шар к лузе бежит, так пальцы растаращит, рот скривит да всё к лузе и головой-то и руками тянет. Уж я говорю:
– Этим не поможешь, сударь.
Хорошо. Как выиграл он эту партию, я говорю:
– Сто восемьдесят рубликов за вами будет да полтораста партий; а я, мол, ужинать пойду.
Поставил кий и ушел.
Сел я себе за столик против двери, а сам смотрю: что, мол, из него будет? Так что ж? Походит, походит – чай думает: никто на него не глядит – да за волосы себя как дернет, и опять ходит, бормочет всё что-то, да опять как дернет.
_____________
После того дней с восемь не видать его было. Пришел в столовую раз, угрюмый такой, и в бильярдную не зашел.
Увидал его князь:
– Пойдем, – говорит, – сыграем.
– Нет, – говорит, – я больше играть не буду.
– Да полно! пойдем.
– Нет, – говорит, – не пойду. Тебе, – говорит, – добра не сделает, что я пойду, а мне дурно от этого будет.
Так и не ходил дней с десять еще. А потом на праздниках как-то заехал, во фраке, видно в гостях был, и целый день пробыл: всё играл; на другой день приехал, на третий... Пошло по-старому. Хотел я было с ним еще поиграть, так – нет, – говорит, – с тобой играть не стану. А сто восемьдесят рублей, что я тебе должен, приди ко мне через месяц: получишь.
Хорошо. Пришел к нему через месяц.
– Ей-Богу, – говорит, – нет, а в четверг приди.
Пришел я в четверг. Славную такую квартерку занимал.
– Что, – говорю,– дома?
– Почивает, – говорят.
Хорошо, подожду.
Камердин у него из своих был – старичок такой седенький, простой, ничего политики не знал. Вот и поразговорились мы с ним.
– Что, – говорит, – мы тут живем с барином! Совсем замотались, и никакой им ни чести, ни пользы нет от Петербургу от этого. Из деревни ехали, думали: будем как при покойнике барине, царство небесное, по князьям, по графам да по генералам ездить; думали: возьмем себе какую из графинь кралю, с приданым, да и заживем по-дворянски; а выходит на поверку, что мы только по трахтирам бегаем – совсем плохо! Княгиня-то Ртищева ведь нам тетка родная, а князь Воротынцев тятенька хресный. Что ж? только на Рождество был раз, да и носу не кажет. Уж ихние люди и то смеются мне: что, мол, ваш барин-то, видно, не в папеньку пошел. Я раз и говорю ему:
– Что, сударь, к тетеньке не изволите ездить? Они скучают, что вас давно не видали.
– Скучно, – говорит, – там, Демьяныч!
Поди ты! только и веселья нашел, что в трахтире. Хоть бы служил что ли, а то нет: занялся картами да прочим, а уж евти дела никогда к добру не поведут... Э-эх! пропадаем мы, так, ни за грош пропадаем!.. У нас от барыни-покойницы, царство небесное, богатейшее именье осталось: тысяча душ слишком, тысяч на триста лесу было. Всё заложил теперь, лес продал, мужичков разорил, и всё нет ничего. Без господина, известно, управляющий сам больше господина... дерет с мужика последнюю шкуру, да и шабаш. Ему что? набить бы только карман, а там хоть с голоду все помирай. Намедни пришли два мужичка, жалобы принесли от всей вотчины.
– Разорил, – говорят, – в конец мужиков.
Что ж? прочитал жалобы, дал по десяти рублей мужичкам. – Я, – говорит, – сам скоро буду. Получу деньги, – говорит, – расплачусь, тогда уеду.
А где расплатиться, когда мы всё долги делаем! Ведь много ли, мало ли, тут зиму прожили, тысяч восемьдесят спустили; а теперь в доме рубля серебром нету! А всё от добродетели своей. Уж такой простой барин, что и сказать нельзя. От этого самого и пропадает, так вот ни за что пропадает.
И сам чуть не плачет, старик-то. Такой старик смешной.
Проснулся часу в одиннадцатом, позвал меня.
– Не прислали мне, – говорит, – денег, только я виноват. Затвори, – говорит, – дверь.
Я затворил.
– Вот, – говорит, – возьми часы или булавку брильянтовую и заложи их. Тебе, – говорит, – за них больше ста восьмидесяти рублей дадут, а когда я получу деньги, то выкуплю, – говорит.
– Что ж, – я говорю, – сударь, коли денег у вас нет, нечего делать: пожалуйте хоть часы. Я для вас могу уважить.
А сам вижу, что часы рублей триста стоят.
Хорошо. Заложил я часы за сто рублей, а записку ему принес.
– Восемьдесят, – говорю, – рублей за вами будут; а часы сами извольте выкупить.
Так и по сие время восемьдесят рублей моих денег за ним осталось.
Таким-то родом стал он к нам опять каждый день ходить. Уж не знаю, какие у них промеж себя расчеты были, только всё вместе с князем езжали. Или с Федоткойнаверх пойдут играть. И тоже какие-то у них втроем мудреные счеты были: тот тому дает, тот тому дает; а кто кому должен, не разберешь никак.
И бывал он таким манером у нас два года, почитай, что каждый день, только вид уж свой потерял: бойкой стал и другой раз до того доходил, что у меня по целковому занимал извозчику отдать; а по сту рублей с князем партию играли.
Скучный, худой, желтый стал. Приедет, бывало, абсинту сейчас рюмочку велит подать, канапезакусит, да портвейном запьет; ну, и повеселей как будто.
Приезжает раз перед обедом, на маслянице дело было, и стал с каким-то гусаром играть.
– Хотите, – говорит, – заинтересовать партию?
– Извольте, – говорит. – На что?
– Бутылку Клодвужо, хотите?
– Идет.
Хорошо. Гусар выиграл, и пошли кушать. Сели за стол; только Нехлюдов и говорит:
– Simon! бутылку Клодвужо; да смотри, согреть хорошенько.
Simon ушел, приносит кушанье, бутылки нет.
– Что ж, говорит, вино?
Simon побежал, приносит жаркое.
– Подавай же вино, – говорит.
Simon молчит.
– Что ты с ума сошел! мы уж кончаем обедать, а вина нет. Кто ж его пьет с десертом?
Побежал Simon.
– Хозяин, – говорит, – вас просит.
Покраснел весь, выскочил из-за стола.
– Что, – говорит, – ему надо?
А хозяин стоит у двери.
– Я, – говорит, – не могу вам больше верить, коли вы мне по счету не заплатите.
– Да я, – говорит, – вам сказал, что я в первых числах отдам.
– Как вам угодно, – говорит, – будет; а я в долг не могу беспрестанно давать и ничего не получать. У меня и так, – говорит, – десятки тысяч в долгах пропадают.
– Ну, полно, моншер, – говорит, – уж мне-то можно поверить. Пришлите бутылку, а я постараюсь вам поскорее отдать.
И убежал сам.
– Что это, вас зачем вызывали? – гусар говорит.
– Так, – говорит, – просил меня об одной вещи.
– А славно бы, – говорит гусар, – теперь винца тепленького стакан выпить.
– Simon, что же?!
Побежал мой Simon. Опять нет ни вина, ничего. Плохо. Вышел из-за стола, прибежал ко мне.
– Ради Бога, – говорит, – Петруша, дай мне шесть целковых.
А на самом лица нет.
– Нету, – говорю, – сударь, ей-Богу, да уж и так за вами моих много.
– Я тебе, – говорит, – сорок целковых за шесть через неделю отдам.
– Коли бы были, – говорю, – я бы не смел отказать, а то, ей-ей, нету.
Так что же? выскочил, зубы стиснул, кулаки сжал, как шальной по колидору бегает, да по лбу себя как треснет.
– Ах! – говорит, – Господи! Что это?
Даже не зашел в столовую, вскочил в карету и ускакал.
То-то смеху было. Гусар говорит:
– Где, мол, барин, что со мной обедал?
– Уехал, – говорят.
– Как уехал? Что ж он сказать велел?
– Ничего, – говорят, – не велели сказывать: сели, да и уехали.
– Хорош, – говорит, – гусь!
Ну, думаю себе, теперь долго ездить не будет, после то есть сраму такого. Так нет. На другой день в вечеру приезжает. Пришел в бильярдную и ящик какой-то с собой принес. Снял пальто.
– Давай играть, – говорит.
Глядит исподлобья, сердитый такой.
Сыграли партийку.
– Довольно, – говорит, – поди принеси мне перо и бумаги: письмо нужно написать.
Я, ничего не думамши, не гадамши, принес бумаги, положил на стол в маленькую комнату.
– Готово, – говорю, – сударь.
Хорошо. Сел за стол. Уж он писал, писал, бормотал всё что-то, вскочил потом нахмуренный такой.
– Поди, – говорит, – посмотри, приехала ли моя карета?
Дело в пятницу на Масляной было, так никого из гостей не было: все по балам.
Я пошел было узнать о карете, только за дверь вышел:
– Петрушка! Петрушка!– кричит, точно испужался чего.
Я вернулся. Смотрю, он белый, вот как полотно, стоит, на меня смотрит.
– Звать, – говорю, – изволили, сударь?
Молчит.
– Что, – говорю, – вам угодно?
Молчит.
– Ах, да! давай еще играть, – говорит.
Хорошо. Выиграл он партию.
– Что, – говорит, – хорошо я научился играть?
– Да, – я говорю.
– То-то. Поди, – говорит, – теперь, узнай, что карета?
А сам по комнате ходит.
Я себе, ничего не думая, вышел на крыльцо: вижу, кареты никакой нет, иду назад.
Только иду назад, слышу, кием ровно стукнул кто-то. Вхожу в бильярдную: пахнет что-то чуднò.
Глядь: а он на полу лежит, ве-есь в крови, и пистоль подле брошена. Так я до того испужался, что слова сказать не мог.
А он дрыгнет, дрыгнет ногой, да и потянется. Захрапел потом, да и растянулся вот этаким родом.
И отчего такой грех с ними случился, что душу свою загубил, то есть Бог его знает; только что бумагу эту оставил, да и то я никак не соображу.
Уж чего не делают господа!.. Сказано, господа... Одно слово: – господа.
_____________
«Бог дал мне всё, чего может желать человек: богатство, имя, ум, благородные стремления. Я хотел наслаждаться и затоптал в грязь всё, что было во мне хорошего.
«Я не обесчещен, не несчастен, не сделал никакого преступления; но я сделал хуже: я убил свои чувства, свой ум, свою молодость.
«Я опутан грязной сетью, из которой не могу выпутаться и к которой не могу привыкнуть. Я беспрестанно падаю, падаю; чувствую свое падение и не могу остановиться. Мне легче бы было быть обесчещенным, несчастным или преступным: тогда было бы какое-то утешительное, угрюмое величие в моем отчаянии. Ежели бы я был обесчещен, я бы мог подняться выше понятий чести нашего общества и презирать его. Ежели бы я был несчастлив, я бы мог роптать. Ежели бы я сделал преступление, я бы мог раскаянием или наказанием искупить его; но я просто низок, гадок, знаю это – и не могу подняться.
«И что погубило меня? Была ли во мне какая-нибудь сильная страсть, которая бы извиняла меня? Нет.
«Семерка, туз, шампанское, желтый в середину, мел, серенькие, радужные бумажки, папиросы, продажные женщины – вот мои воспоминания!
«Одна ужасная минута забвения, низости, которой я никогда не забуду, заставила меня опомниться. Я ужаснулся, когда увидел, какая неизмеримая пропасть отделяла меня от того, чем я хотел и мог быть. В моем воображении возникли надежды, мечты и думы моей юности.
«Где те светлые мысли о жизни, о вечности, о Боге, которые с такою ясностью и силой наполняли мою душу? Где беспредметная сила любви, отрадной теплотой согревавшая мое сердце? Где надежда на развитие, сочувствие ко всему прекрасному, любовь к родным, к ближним, к труду, к славе? Где понятие об обязанности?
«Меня оскорбили – я вызывал на дуэль и думал, что вполне удовлетворил требованиям благородства. Мне нужны были деньги для удовлетворения своих пороков и тщеславия – я разорил тысячи семейств, вверенных мне Богом, и сделал это без стыда, – я, который так хорошо понимал эти священные обязанности. Бесчестный человек сказал мне, что у меня нет совести, что я хочу красть, – и я остался его другом, потому что он бесчестный человек и сказал мне, что он не хотел меня обидеть. Мне сказали, что смешно жить скромником, – и я отдал без сожаления цвет своей души – невинность – продажной женщине. Да, никакой убитой части моей души мне так не жалко, как любви, к которой я так был способен. Боже мой! Любил ли хоть один человек так, как я любил, когда еще не знал женщин!
«А как я мог быть хорош и счастлив, ежели бы шел по той дороге, которую, вступая в жизнь, открыли мой свежий ум и детское, истинное чувство! Не раз пробовал я выйти из грязной колеи, по которой шла моя жизнь, на эту светлую дорогу. Я говорил себе: употреблю всё, что есть у меня воли, – и не мог. Когда я оставался один, мне становилось неловко и страшно с самим собой. Когда я был с другими, я забывал невольносвои убеждения, не слыхал более внутреннего голоса и снова падал.
«Наконец я дошел до страшного убеждения, что не могу подняться, перестал думать об этом и хотел забыться; но безнадежное раскаяние еще сильнее тревожило меня. Тогда мне в первый раз пришла страшная для других и отрадная для меня мысль о самоубийстве.
«Но и в этом отношении я был низок и подл. Только вчерашняя глупая история с гусаром дала мне довольно решимости, чтобы исполнить свое намерение. Во мне не осталось ничего благородного – одно тщеславие, и из тщеславия я делаю единственный хороший поступок в моей жизни.
«Я думал прежде, что близость смерти возвысит мою душу. Я ошибался. Через четверть часа меня не будет, а взгляд мой нисколько не изменился. Я так же вижу, так же слышу, так же думаю; та же странная непоследовательность, шаткость и легкость в мыслях, столь противоположная тому единству и ясности, которые, Бог знает зачем, дано воображать человеку. Мысли о том, что будет за гробом, и какие толки будут завтра о моей смерти у тетушки Ртищевой, с одинаковой силой представляются моему уму.
– —
«Непостижимое создание человек!»