355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Кокин » Час будущего. Повесть о Елизавете Дмитриевой » Текст книги (страница 6)
Час будущего. Повесть о Елизавете Дмитриевой
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:17

Текст книги "Час будущего. Повесть о Елизавете Дмитриевой"


Автор книги: Лев Кокин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

И не к одной Лизе подступился.

Потому что, подобно Жакларам, заговорили о скором своем из Женевы отъезде – только в другую, чем Жаклары, сторону, в Петербург, – и Ольга, и Катя.

И второй раз передавая Кате Лизины деньги, Утин сказал ей:

– Свяжись с Павлом Ровинским. Это один из моих лучших друзей.

Но ни Катя, ни даже Ольга, не говоря уже о Лизе, как оказалось, ничего толком о Ровинском не знали, так что Утину пришлось им рассказать (что он сделал с охотой), как сошелся с ним по «Земле и воле» и как Павел проводил его до самой границы, когда он бежал из России.

– Так что, думаю, доверять ему можно, как мне.

С Николаем же Гавриловичем Павел Ровинский был знаком еще много раньше, по Саратову, с ним и с Ольгой Сократовной тоже, ей он крестный брат по отцу, и после ареста Николая Гавриловича находился при ней безотлучно, покуда она в себя не пришла.

– Вообще же Ровинский славист, филолог Казанского университета, этнограф и путешествует много, чуть не все славянские земли объехал, и, насколько я знаю, и это, наверное, самое главное для нас с вами, теперь собирается в путешествие по Сибири… Так что деньги, Лиза, не беспокойтесь, попадут в надежные руки!..

И подумав еще, он добавил:

– А откладывать далее я, признаться, не вижу смысла.

7

Александр Константинович, бывший поручик, не оставлял надежд на благосклонность Лизаветы Лукиничны. Встречались нередко – по случайности большею частью – то на улице, то в «Норде», то она вдруг услышит с террасы другого кафе, когда мимо идет:

– Лизавета Лукинична, голубушка! Дозвольте ручку!

– Совсем, Александр Константинович, сделались женевский рантье!

– Но, помилуйте, что в жизни лучше стаканчика вина? – широко разведет руками и прищелкнет каблуками гвардейски. – Единственно свидание с дамою!

– Свободный вы человек, позавидуешь прямо!

– Но, помилуйте, что в жизни дороже свободы?!

И, спросивши о Томановском, принимался ее корить, что вот всегда занята, вечно в хлопотах, куда-то спешит… между тем как молодость, красота – все проходит, как было написано на перстне царя Соломона, и между тем как иные люди готовы умереть за свободу…

При этом картинно ударял себя в грудь, а Лиза смеялась:

– Отчего же не умирают?

– Вай, – отвечал он вдруг с кавказским прононсом, – умереть каждый может, ты, душа моя, поживи!

Он был легкий человек, по крайней мере, таковым представлялся Лизе, легкий и добродушный, с ним было просто, и она даже радовалась ему и сносила от него нравоучения, каких ни от кого бы не потерпела.

– Ну что за утеха вам от того, сколько будет в здешнем кантоне маляр приносить жене франков, коли изведете себя на эти его проклятые франки, и себя, и свою красоту? И какая печаль, кто кому шею своротит: Бакунин Утину или Утин Бакунину… или им обоим убивец Нечаев?!

Возражать ему, всерьез объяснять что-то Лиза недолго пыталась. Потому как в любой момент он готов был свести все на шутку.

– Николаю Исааковичу Утину я сам добрый приятель, но в междоусобные свары «эмиграчей» не желаю вникать и не посоветую никому! И листков их читать не люблю, оттого что каждый прописывает панацею, как по-новому переделать жизнь, а на переделку жизни эту моей-то жизни не хватит, да и жизни того, кто писал, тоже. А я жить хочу, не переделывать, а жить, для того и на свет божий родился. А что человеку требуется, чтобы жить? Фурье требуется? Прудон? Бонапарт? Сами подумайте. Нет, красавица моя, нужен хлеб, нужна жена… и вино! Да, да, хлеб, чтобы существовать, жена для любви, красоты и продолжения рода и для веселья – вино!

Что было отвечать этому большому ребенку на его эпикурейские проповеди? Как-то Лиза напомнила слова Томаса Гуда: о, зачем так дорог хлеб и так дешево тело женщины!

– И опять социальная несправедливость! – догадался он. – И во всем виноват капитал! А волк зайца по справедливости ест? Я вот тоже заглянул в «Капитал», мудрейшая и скучнейшая, доложу вам, книга, разумеется, бросил, а вы, боюсь, до конца одолели?

И отвечал ей тоже стихом – из Байрона, из сонета к Шильону, повторял ей его упорно, всякий раз сетуя, что она никак не удосужится побывать в этом замечательно красивом месте. Сам готов, мол, любоваться им сколько угодно, а ее, в конце концов, просто обязанность, долг почтить память пламенного Бонивара.

И опять повторял из сонета: «Свободной Мысли вечная Душа, – всего светлее ты в тюрьме, Свобода!..»

Наконец она дала себя уговорить. В одно прекрасное утро они сели на пароход, чтобы плыть в противоположный от Женевы конец озера. И белый пароход, и суда возле пристани на якорях, и белые кафе и магазины за деревьями на набережной – ах, как, в самом деле, все было неправдоподобно красиво вокруг, а выше, над деревьями, черепичные крыши старого города обступали высокий собор. И все это медленно уплывало по голубой глади и отдавало сцену зеленым холмам со светлыми виллами и шале на склонах и у подножий и ослепительно серебристой главе старика Монблана вдали.

Даже мрачный средневековый замок, как утес, поднимающийся из голубых вод, цель их путешествия, был не просто мрачен, но, в свою очередь, исполнен пронзительной красоты (вполне оправдывавшей восторги Александра Константиновича). Ну конечно же здесь следовало ходить с томиком Жуковского или Байрона. Сырые стены темницы, и своды ее на колоннах, и кольцо от цепи Бониваровой – казалось, все хранит на себе следы не только мятежного женевского аббата, но и обоих поэтов.

«На лоне вод стоит Шильон; там, в подземелье, семь колонн покрыты влажным мохом лет. На них печальный брезжит свет…»

А сверху, из узких окон замка, какие открывались виды на голубизну озера и на зеленую долину Роны, уходящую к снежным горам – в ту сторону, куда она отвезла когда-то Михаила Николаевича. Красота мира собрана была здесь! Лиза соглашалась со своим спутником, но мысли ее (что поделать) и когда она спускалась в подземелье шильонского узника, и когда поднялась сюда, наверх, в средневековые залы, обращались в далекую даль от Шильона, к другому узнику.

Летом, в самый разгар стачки, в то время как хозяева отказывались от всякого соглашения и голод делался все более сильным их сообщником, они встречали каменьями и палками дозоры гревистов, а федеральные власти стянули к Берну войска, в напряженнейший этот момент Александр Константинович, встретивши озабоченную более обыкновенного Лизу на Корратери, вдруг принялся убеждать ее тут же отправиться смотреть редкое зрелище – запуск воздушного шара. Ребячество бывшего поручика показалось ей столь неуместно, что готова была возмутиться вслух, лишь увидев просительную его улыбку, сдержалась.

– Окажите честь, Лизавета Лукинична, неужто же вашим малярам повредит невинное развлечение? И когда выдастся другой случай увидеть такое?

Словом, Лиза променяла на редкое зрелище раскрытого на столе Прудона.

Когда добралась до заполненного людьми поля, посреди его постепенно вздувалась, расправляла морщинистые бока, на глазах поднималась все выше опутанная веревочной сеткой огромная груша. Здесь, как всюду, бывший поручик встречал знакомых. Раскланялся и с Огаревым, и с Тхоржевским, а стоявший подле них взъерошенный молодой человек подбежал к нему и быстро заговорил без предисловий:

– Упрекаю вас, князь, что вы обещали зайти ко мне ознакомиться с чертежами и все еще не сдержали слова. А ведь вы могли бы этим господам пояснить, какое прекрасное орудие я отдаю на пользу русской революции. Вы военный человек, князь, и легко себе можете представить в корзине такого же, в сущности, шара, как этот, – он махнул рукой туда, где готовая взлететь груша, окончательно расправив морщины, лоснилась крутыми боками, – представьте себе, князь, в его корзине этакий пушечный ствол, мечущий с воздуха на землю гранаты. Согласитесь, русская история могла бы пойти по-иному, если бы мое орудие проплыло над Сенатскою площадью 14 декабря!.. Но, поверьте, не поздно ее повернуть еще и сейчас!

И эта захлебывающаяся речь, и то, как он начал ее, словно продолжая только что прерванный разговор, – многое было необычно в этом взъерошенном человеке, и сам смысл, содержание его речи, и то, как, закончив ее, он тут же ретировался, исчез, не дожидаясь ответа, и даже то, как он к бывшему поручику обращался.

Но Лиза ничего не успела у Александра Константиновича об этом странном человеке спросить, потому что люди, удерживавшие покачивающуюся на длинных веревках грушу, вдруг разом, по команде, ее отпустили, и под восторженные крики толпы, точно гуттаперчевый мячик в воде, она всплыла ввысь, унося в подвязанной снизу корзине приветливо махавшего руками аэронавта, который, как говорили, взлетал уже на подобных шарах чуть ли не тысячу раз. Но едва знаменитый Годар превратился со своим шаром в еле различимую точку на небе и, подхваченный легким ветром, совсем скрылся из виду, толпа начала расходиться, и Лиза с бывшим поручиком в потоке людей двинулась пешком по направлению к городу мимо зеленых садов, в глубине которых прятались скромные, почти деревенские дома. Она принялась расспрашивать Александра Константиновича не о знаменитом аэронавте, а о том взъерошенном человеке и его воздушном орудии.

Александр Константинович только рукою махнул.

– А, это Лазарев, технолог из Петербурга, специально приехал в Женеву предложить Огареву свою утопию. Не воздушное орудие, а воздушный замок. Вам не показалось, что он… немного того? Впрочем, нищ, как церковная крыса, и рыскает в поисках средств на свой испытательный шар, составные части которого якобы уже начал строить. Так что в ваших возможностях, Лизавета Лукинична, приобрести его себе в полную собственность!

– Перестаньте! – вспыхнула Лиза. – Не люблю таких шуток!

– Прошу прощенья, но не советую, нет! Выброшенные деньги, ничего не получится, – обычное добродушие изменило бывшему поручику, – а коли бы даже и получилось?! Не дай бог попадет такое орудие к Нечаеву в руки – думаете, что хорошее выйдет?! Вон с Бакуниным, говорят, этот Лазарев уже вступил в переписку, хорошо, сам Михайло Александрович гол как сокол!

– Но ведь Лазарев этот, – проговорила Лиза в раздумье, – он ведь мог предложить свою идею и в Петербурге… военному ведомству, например…

– Дураков и там много, могли бы клюнуть…

– …Не предложил же! К Огареву, сами говорите, приехал!

– Как будто здесь не хватает своих утопий!

– С вами положительно невозможно говорить, сударь. Или вы хотите, чтобы я пожалела о сегодняшнем дне?!

– Никогда вам этого не позволю, сударыня. Но не верите мне, посоветуйтесь с Утиным, он вам скажет.

– Хорошо! – сказала с вызовом Лиза. – Но почему, наконец, этот человек величает вас князем?

Уж об этом пускай она у него у самого спросит, отвечал бывший поручик, пересиливая шум ледяных вод Арва, что срывались с низкой дамбы, к которой они подошли. Оттого, возможно, что на Кавказе князей что камней, у кого сто баранов, тот князь. А может быть и так: наболтали ему, будто бывший поручик в самом деле княжеский отпрыск.

Лиза тоже об этом слыхала.

– Так и есть, – согласился бывший поручик. – Род отца моего в самом деле князья, даже более того, к царскому дому грузин восходит. Только я-то не князь, а бастард… Голубая кровь Багратионов здесь смешалась с красной, крестьянской…

И он показал кулаки в прожилках.

Война многое изменила в Женеве.

Туча беспокойных и разноязычных корреспондентов и репортеров сновала через границу с Францией, отдавая, впрочем, предпочтение женевским отелям. Потом нахлынули бонапартисты. У красивого здания рекламного агентства на площади Бель-Эр целыми днями толклась пестрая говорливая толпа, жаждавшая военных новостей.

Но испортить женевцам их праздник цветов война все же оказалась не в силах. Неужели же вольные граждане должны были нарушать традицию из-за каких-то там франко-прусских сражений?!

От множества фонарей, плошек, газовых рожков на набережных, на мостах и дамбах, заполненных нарядной толпой, было светло как днем, и над темным зеркалом озера роились огни – от десятков лодочек, расцвеченных китайскими фонариками, а высоко, точно в воздухе шар Годара, парил силуэт парохода, обозначенный гирляндами ламп. Разумеется, бывший поручик не мог пропустить празднество. Вместе с Лизой они уселись в лодочку, и старик лодочник, по наружности морской волк, мерно захлюпал ложками весел, включаясь в сверкающий хоровод. Скрип уключин, всплески падающей с весел воды, музыка с палубы парохода… Неожиданно где-то вверху вспыхнул огненный шар, за ним другой, третий, и в ночном небе над озером расцвели три огромных цветка, три тюльпана или, может быть, розы, и осыпались искрами в закипевшую, как шампанское, воду, а тем временем новый букет родился в вышине.

– Как красиво!

– Как красиво! – отозвался эхом бывший поручик и вдруг добавил: – А где-то среди толпы бродит этот помешанный, этот Лазарев со своей неотвязною мыслью…

По дороге к пристани он им попался навстречу, как обычно взъерошенный и погруженный в себя, так что им удалось пройти незамеченными.

– Почему вы именно сейчас заговорили о нем?

– Посмотрел его глазами на это… Подумал, вот он сейчас представляет себе: вместо искр посыпались с неба осколки гранат…

– Вы несправедливы к нему.

– Погодите, уцепится за него Нечаев… а то племянничек Бонапарт! Я был на войне!

– Не желаете допустить, что он отдаст это свое орудие только совсем в иные руки?.. Скажем, такому человеку, как Рахметов?!

– Много ли это изменит, не знаю.

– А я знаю! Не хотите поверить мне, может быть, поверите, скажем, Писареву? Он как раз рассуждает о том, что необыкновенные люди становились иногда мучениками, но никогда – мучителями, потому хотя бы, что мучения не приносят пользы той идее, во имя которой производятся.

– Может быть, может быть, я Писарева не читал… Только вот Рахметова я что-то здесь не встречал, а с Сергеем Нечаевым и с Бакуниным Михайлой Александровичем лично знаком. И совсем мы их вспоминаем не к месту, ей-богу, не для праздника такой разговор! – И сам же, его продолжая, пожал плечами: – Как, не веруя в бога, поверить в Рахметова? Он столь беспорочен, что, боюсь, мог быть зачат не во чреве женщины…

– Так интересно, где же?

– В голове, в дистиллированной голове!

– Как вы можете?! – чуть не со слезами вскричала Лиза. – Уж этого я вам никогда не прощу! – и приказала лодочнику по-французски: – Немедленно гребите к берегу, мон шер!

8

По греве война нанесла жестокий удар.

В тот же день, когда по пути в Тампль Юник члены стачечной комиссии из криков газетчиков на улицах узнали, что Наполеон Третий объявил войну Пруссии, от федеральных властей из Берна пришла депеша с требованием окончить беспорядки – «во имя безопасности Швейцарии».

Прекращение гревы – при всем том, что кончилась она далеко не так, как хотелось, и лишения, какие пришлось ради нее претерпеть, во многом оказались напрасными, а надежды несбывшимися и что причины этого, не завися ни от самих гревистов, ни от их зримых противников, угрожали тем не менее зловещими переменами всем им вместе и каждому в отдельности, – несмотря на все это, прекращение гревы принесло Николаю Утину облегчение. Больше не нужно было с раннего утра и до поздней ночи воевать, выступать, убеждать, разъяснять что-то кому-то без перерыва и без конца в Храме единства и за стенами Храма единства. Утин не передышки хотел, но хоть какой-то возможности заняться делами «домашними». Не существовало для него больше такой антитезы: Россия или Европа. Только вместе, соединясь, рядом должны они были, по его разумению, идти к будущему, Россия и Европа. И его, Утина, детище, «Народное дело», единственный, в сущности, в эту пору орган вольного русского слова, призвано было сыграть немаловажную роль соединительного звена, так же как Русская секция, от которой женевская грева тоже Утина почти совсем отдалила.

И первое, что он сделал, воспользовавшись долгожданной свободной минутой, – засел за большое письмо в Лондон, начав с извинений за долгое молчание и с объяснений уважительных тому причин.

– Вы его, Лиза, конечно, прочтете, и вы, и все остальные, пока же могу вам сказать, что приходится сор вынести из избы, чтобы Маркс как наш представитель в Генеральном Совете мог понять обстановку, в какой мы действуем. Он должен и о Нечаеве знать, и о Вольдемаре нашем… познакомиться со всей этой зловредной путаницей интриг, мы-то с вами хорошо понимаем, как непросто в них разобраться, уразуметь, что главное не в этих головорезах!..

О Бакунине Утин не мог говорить спокойно.

– …Знаю, уже нашлись простаки, которые видят в нем жертву нечаевских козней, обманутого доверчивого младенца, совращенного с пути истинного, я уверен, он сам распускает подобные слухи в расчете на прекраснодушие простаков, на короткую память! Он оставлен в дураках, он в лучших чувствах обманут! У него-де раскрылись глаза. Произошли сдвиги в воззрениях! Уже, говорят, придумал теорию для сего случая. Какую? В другой раз об этом… Мы-то, слава богу, его раскусили: этому человеку, с его пустым ячеством, важна лишь собственная роль. Он порвал с Нечаевым, как только увидел, что эта братия прогорела в России, осуждена настоящими революционерами и ставка на Нечаева бита. Вот и все. Проще пареной репы. Увидите, вскоре он станет вовсе открещиваться ото всего, утверждать, как всегда, что был неправильно понят! И я об этом пишу Марксу, и что у нас имеются документы, которые позволяют публично Бакунина разоблачить… И еще я хочу спросить совета – в частности, правы ли мы, хотя у нас мало сил, ограничивая из осторожности число членов секции здесь, в Европе… и о том, как он смотрит на то, если кто-то из нас приедет к нему в Лондон поговорить. Не правда ли, один раз поговорить лучше, чем десять раз написать, вы согласны, Лиза?!

Европейские события, однако, приняли такой неожиданный оборот, что дела «домашние» снова оказались отодвинуты ими. «Мы желали бы одинакового поражения обоим противникам – и Бонапарту, и Бисмарку, – писало „Народное дело“, – мы желали бы, чтобы две армии, вместо битвы, протянули бы друг другу руки и поняли, что им не из-за чего биться…» Впрочем, накануне войны казалось, что вообще все ограничится «показыванием зубов», ибо никто не мог поверить, что решатся пустить в ход такие смертоносные средства, как, например, игольчатые ружья… Увы, в действительности все складывалось по-иному.

Спесивые наполеоновские генералы терпели одну неудачу за другой, месяца с начала войны не прошло, как французы понесли тяжелое поражение в Лотарингии, в Меце. Еще две недели – и разгром при Седане, капитуляция, император в плену, в Париже провозглашена республика – «быстрая смена декораций, быстрая смена одной неожиданности иною… громадное значение результатов, приносимых каждою новою неожиданностью», – такую оценку происходящему давал в петербургском «Вестнике Европы» некто И. Н., а женевские друзья Утина легко расшифровывали этот псевдоним как «Изгнанник Николай». С середины августа Утин в качестве военного корреспондента колесил по Франции и, со свойственной его перу бойкостью, строчил статью за статьей и под разными вымышленными именами отправлял конверт за конвертом в Петербург, на Галерную, 20 (где помещалась редакция «Вестника Европы»).

И Бакунин не остался в стороне от событий. В женевской Центральной секции Интернационала давно уже стоял вопрос об его исключении – «за то, – как сообщил Утин в своем подробном письме Марксу, – что вызвал расколв Женеве». Из-за гревы решение затянулось, товарищеский суд смог собраться лишь в августе. Сам Бакунин на него не счел нужным явиться. Только месяц спустя промелькнул в Женеве проездом в Лион. Кое с кем из женевских друзей он успел поделиться своими планами, а уж от кого-то из них его новые замыслы дошли и до Утина. Неожиданности франко-прусской войны возбудили настоящую горячку в бакунинской буйной голове. В вызванном войною замешательстве он увидел благодатную почву для немедленного восстания и, буквально закидав письмами своих сторонников на юге Европы, где еще пользовался влиянием, через несколько дней после провозглашения в Париже республики кинулся в гущу событий – не военным корреспондентом, но участником и вожаком, по собственным его, дошедшим до Утина, словам, – на пан или пропал.

Местом действия он сразу же выбрал Лион – второй город Франции. Корреспондент «Вестника Европы» рассказал о Лионском восстании со многими подробностями – опустив, разумеется, запретное имя соотечественника. Пускай автор не находился там в дни восстания, к его услугам были газеты, депеши, а потом и рассказы участников. И оценка была трезва: «Гора родила мышь».

В Женеве же на обратном пути из Франции Бакунин более не появился. Впрочем, если бы даже и появился, его не узнал бы никто. Рассказывали, будто ему пришлось бежать не только по чужим документам, но еще изменивши наружность, так что кудри и борода остались в Марселе у тамошнего брадобрея, а сам Бакунин, посмотрев на себя в зеркало сквозь синие очки, заметил будто бы, что эти иезуиты заставили его перенять свой тип…

Зато объявился в Женеве лионский «главнокомандующий» Клюзере и в уютных женевских кафе занялся изобличением клеветников, обвинявших его в трусости и в измене. Он требовал формального суда над собою! В Лионе Клюзере стоял за ведение партизанской войны. И против бакунинского переворота. Участник гражданской войны в Америке, он хотел летучих отрядов, атак из лесов, он славился как отчаянная голова. Впрочем, и он недолго ораторствовал по женевским кафе – за ним приехали из Марселя, где готовили новую вспышку и нуждались в человеке, способном вести в огонь. О генеральских достоинствах Клюзере Лиза судить не бралась. Но, послушавши его речи, для себя оценила его несомненно: краснобай, позер, самохвал… И как бы они там в Лионе ни препирались с Бакуниным, все равно были одного поля ягоды.

Разодетые парижанки фланировали по женевским улицам (точно по Большим бульварам, как отметила Ната). Не одно кафе облюбовали для своих рандеву беглецы империи, хлынувшие после Седана; там они предавались мечтаниям о реставрации. За ними последовали изгнанники республики, подобные Клюзере, и офицеры с палками взамен шпаг – страсбургские пленные, отпущенные под честное слово. Да, Женева все заметнее меняла уже ставший для Лизы привычным облик. В отелях, в меблированных комнатах не найти было свободного места. И в излюбленном русскими эмигрантами кафе «Норд» тон стали задавать беженцы-французы. Для путешествий из России в охваченную войною Европу время наступило малоблагоприятное.

Невзирая на это, Лиза не оставляла попыток выманить братца Михаила Николаевича из угличского заточения. В сопровождении бывшего поручика побывала в Монтане, в санатории у доктора Эн, его авторитетом хотела подкрепить приглашение. Но Томановский упорно отмалчивался; даже когда изредка напоминал о себе, эту тему по-прежнему обходил стороною. Тем временем разъехались многие – в разные стороны. Жаклары – в Париж… Нико Николадзе – в Россию… От утинской «женской свиты» после отъезда Ольги и Кати остались лишь Ната с Лизою. Да и Утину как военному корреспонденту то и дело приходилось пересекать французскую границу, однажды его даже по недоразумению арестовали… И так немногочисленная, Русская секция насчитывала теперь всего лишь несколько человек, и вообще для Интернационала в Швейцарии наступили нелегкие времена. Сам Папаша Беккер, при всем своем опыте, жаловался, как много требуется труда, такта и ловкости, чтобы не дать расклеиться интернациональному делу. Чего греха таить, немалая часть как немецких, так и французских рабочих попалась на удочку тех, кто спекулировал на национальных чувствах…

Словом, положение было довольно печальным. По этой причине Лиза долго набиралась духу, прежде чем заговорить с Утиным о своем намерении съездить в Россию. За Томановским. А когда наконец решилась, Утин ее опередил: сам завел с нею речь о поездке, однако в другую сторону, в Лондон, – о поездке, еще летом задуманной и согласованной с Марксом, да все откладывавшейся с тех пор (Маркс тогда же ответил на утинское послание через Папашу Беккера, вместе с благодарностью за письмо и кое-какими замечаниями о Бакунине, передав, что, если кто-то из членов Русской секции приедет в Лондон, он будет этому очень рад).

От неожиданности она растерялась.

– Мне от секции в Лондон к Марксу?

Но кому же еще, принялся терпеливо втолковывать Утин. Пусть посудит сама. Ведь ни он, ни тем более Антуан ни за что не могут оставить своих занятий. Ольга с Катей уехали, так же как Анна Жаклар. Ната хворает… Да и разве Лиза не сумеет рассказать в подробностях о женевских делах, об известиях из России, о запутанном том клубке препирательств и групповщины, в каком вынуждена действовать Русская секция… да, к несчастью, вообще российские революционеры. Разве Лиза не сумеет дополнить живыми подробностями то письмо, которое ему передаст? И конечно же расспросить доктора Маркса, что он думает по поводу всех этих дел, и запомнить его советы?..

– Как всегда, Николя, вам в логике не откажешь, – отвечала на это Лиза. – Но, понимаете ли, я как раз собиралась в Россию… хотела посоветоваться с вами.

Он не вправе помешать ее планам, заметил, выслушав ее, Утин; но, независимо ни от чего, быть может, разумнее еще несколько повременить?.. Пусть посудит сама: и для болезни, как известно, в горы лучше ехать поближе к весне, а быть может, и европейская обстановка вскорости прояснится; за это время она десять раз успела бы побывать в Лондоне, разве не так?.. Напоследок Утин даже пошутил, чтобы подбодрить Лизу (она, правда, и сама быстро совладала с собой, тем более что в словах его о Томановском увидала резон; а главное, утинское поручение было серьезным делом, поступком!..).

Он же вот что сказал:

– Как ответил Чернышевский на насущный вопрос «что делать?», вы ведь, Лиза, не правда ли, знаете наизусть? В Лондоне вам предстоит услышать от Карла Маркса ответ, в сущности, на тот же самый вопрос.

Утин был совершенно уверен, что она со всем этим справится превосходно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю