Текст книги "Час будущего. Повесть о Елизавете Дмитриевой"
Автор книги: Лев Кокин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Лев Кокин
ЧАС БУДУЩЕГО
Повесть о Елизавете Дмитриевой
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Из «Записок Красного Профессора»
«В марте двадцать первого года Вася Платонов поручил мне готовить доклад на ячейке к 50-летию Парижской Коммуны, ибо было известно, что я прочитал о Коммуне книгу и, стало быть, изучил этот вопрос лучше кого-либо другого в уездном нашем городке, откуда незадолго до того выбили белых. Я действительно книгу прочел и пропагандировал ее в ячейке. Это была изданная Госиздатом небольшая книжица в переводе с французского, а я вообще был с гимназических пор книгочей и, должно быть, все равно бы этой книжки не пропустил, но тут особый мой интерес имел подоплеку. В данном случае, можно сказать, зверь бежал на ловца. Дело в том, что дядя Андрей, родной брат моей матери, участник Третьего Всероссийского съезда Советов, в свое время, рассказывая о съезде, собравшемся в Петрограде в январе восемнадцатого, передавал слова, какими Ленин начал свое выступление – самый первый отчет Советского правительства съезду Советов, – и слова эти настолько запали мне в память, что и фронт не сумел их стереть. „Товарищи! – говорил Ленин с трибуны Таврического дворца. – От имени Совета Народных Комиссаров я должен представить вам доклад о деятельности его за 2 месяца и 15 дней, протекших со времени образования Советской власти и Советского правительства в России… это всего на пять дней больше того срока, в течение которого существовала предыдущая власть рабочих… Продержавшись 2 месяца и 10 дней, парижские рабочие, впервые создавшие Коммуну… погибли под расстрелом французских кадетов, меньшевиков и правых эсеров-калединцев… Мы находимся в гораздо более благоприятных обстоятельствах…“
Повторяя перед комсомольской ячейкой эти ленинские слова – на четвертом году Советской власти, – я не мог не подкрепить их примерами прошедших трех с лишним лет, когда нам самим пришлось побывать под расстрелом – и не только меньшевиков, эсеров, калединцев, а и Деникина, и Колчака, – но мы не погибли, а победили. И таким образом привязав свою тему к текущему моменту, уж после этого добросовестно стал пересказывать содержание переводной книжки Дюбрейля. И постепенно дошел до раздела об участии русских в Коммуне.
У Дюбрейля, собственно, специально такого раздела ее было. Имелось всего лишь упоминание о „русской Дмитриевой“, сражавшейся на баррикадах в Батиньоле и на площадях Бланш и Пигаль во главе батальона женщин, обнаруживая „чудеса храбрости“. Однако переводчик снабдил это место подробным примечанием, которое я зачитал своим слушателям целиком, – в нем были поименованы и другие русские участники Коммуны с краткими сведениями об их дальнейшей судьбе: Сажин (Росс), поручик Шевелев, даже известный математик Ковалевская; ничего необыкновенного мы в этих фактах, понятно, не усмотрели – если Жанна Лябурб, Джон Рид, Бела Кун, Антикайнен, Дундич сражались за революцию вместе с нами, то почему бы нашим соотечественникам не оказаться вместе с французами… Но о Дмитриевой сообщалось, что после Коммуны она вернулась в Россию, вышла замуж, а затем добровольно последовала в сибирскую ссылку за мужем и в восьмидесятых годах жила в Красноярске. Вот к этой истории мои товарищи отнеслись с особенным интересом, и в первую очередь Люба Луганцева, именно из Красноярска переехавшая перед революцией в наш городок. Фамилия Дмитриевой, так же как и ее мужа Давыдова, тоже упомянутого переводчиком, ничего нашей Любе не говорила… Неужели же рядом с нею жила героиня Парижской Коммуны, а она об этом даже не подозревала?! Впрочем, и без того история этой женщины показалась в нашей ячейке загадочной: Коммуна, муж сомнительной репутации, добровольная ссылка… Но что я мог отвечать на вопросы, когда ничего, кроме этого, сам не знал.
Люба служила на почте. Через несколько дней она прибежала в ячейку со свежим номером петроградских „Известий“, посвященным 50-летию Коммуны, а в нем статья того самого Сажина (Росса), воспоминания участника о последних ее днях, и рассказано о знакомой ему русской женщине, которая во время Коммуны вела усиленную пропаганду и агитацию среди парижских работниц, „организовывая их в различных округах города“, а вернувшись в Россию, одно время жила в Красноярске – „с мужем, судившимся по уголовному делу“… Только называл эту знакомую Сажин (Росс) почему-то не по фамилии, как Дюбрейль, а по имени-отчеству – Елизаветою Дмитриевной. „Напишу-ка я родне в Красноярск, – сказала Люба. – Попрошу разузнать, уж больно мне любопытно…“ Я на это ей не без ехидцы ответил, что любопытство, в отличие от любознательности, черта чисто женская и, быть может, даже пережиток проклятого прошлого. Любознательностью она не упускала случая меня поддразнить, „ты у нас любознательный“, – говорила.
Этот разговор запомнился мне в деталях – и потому, что принесенная Любой газета во многом определила мою дальнейшую жизнь, и потому, что это был один из последних наших с ней разговоров. В апреле Любу застрелили белобандиты.
Не собираюсь в этих записках много говорить о себе. Сказать надо необходимое, только то, без чего не удастся изложить историю „опознания“ моей героини.
О продолжении образования я задумался сразу же после демобилизации из Красной Армии. Товарищи по ячейке всячески это желание во мне поддерживали. Кроме статей к юбилею Парижской Коммуны, в газете, с которой Люба тогда прибежала, я нашел заметку „К открытию Института Красной Профессуры“. И Вася Платонов заявил, прочитавши газету, что уезд мне дает направление, а если этого мало, то и губерния даст, а чтобы я немедленно утрясал тему вступительного доклада. В заметке говорилось, что желающие поступить должны представить письменный доклад на тему, взятую по соглашению с комиссией по приему. Платонову не пришлось повторять сказанного, я написал в комиссию свое предложение и отдал Любе в руки конверт с адресом: Москва, Волхонка, 18. Темой я выбрал Парижскую Коммуну 1871 года, хоть это и было не слишком оригинально в то время. Из комиссии отвечали согласием, однако с советом сосредоточиться на каких-либо конкретных сторонах деятельности Коммуны. Пока я раздумывал, на чем же остановиться, погибла наша Люба Луганцева. В память Любы я решил написать о борьбе женщин в Коммуне.
Разумеется, знакомства с одной книжкой Дюбрейля оказалось недостаточно даже для вступительного доклада. А какие могли быть литературные возможности в уездном городке? Я перечитал „Гражданскую войну во Франции“ Маркса с замечательными словами о парижанках Коммуны – об их героизме, великодушии и самоотверженности; набрел случайно на „Народную историю Парижской Коммуны“ ее члена Арну, изданную ЦИК Советов; раздобыл книжку Петра Лаврова с „поучительными выводами“ для русских; и мне повезло: у дяди Андрея нашлись дореволюционные издания увлекательной „Истории Коммуны“ Лиссагарэ и, главное, воспоминаний Луизы Мишель, можно сказать созданных для моей темы… там я, между прочим, опять обратил внимание на упоминания о женщине, так заинтересовавшей покойную Любу.
„Героиней этой революции была молодая русская аристократка, образованная, красивая и богатая, называвшая себя Дмитриевой“, – утверждал Лиссагарэ, сам коммунар; и в другом месте: „M-me Дмитриева, также раненная, поддерживала раненного на баррикадах предместья Сент-Антуан Франкеля“ (одного из видных деятелей Коммуны, это я знал). Говорила о ней и Луиза Мишель – как о „женщине из Кордери“ (что это означало, осталось для меня тогда загадкой).
Мой доклад одобрили, а это повлекло за собой столько перемен в жизни, что я надолго забыл про таинственную парижанку Дмитриеву. Осенью я перебрался в Москву, чтобы стать „икапистом“».
1
По рябой воде под мостом проплывали из озера в реку желтые лодочки-листья. Даже в этом самом широком месте Роне было далеко до Невы. Привычно пряча нос в шарф, Михаил Николаевич с трудом сдерживал кашель. Чтобы слушать, как сыплет осенний дождик по брезенту коляски, стоило ли уезжать за тридевять земель? Однако необходимо было обратиться за медицинским советом по адресу, полученному еще на углу Кирочной и Литейного.
Она дожидалась его в приемной, листая журнал. Реноме далекого петербургского коллеги женевский доктор не уронил, рекомендовал либо тот же Давос, либо, в сравнительной близости от Женевы, Монтану. «Там, в горах, не увидишь такого, – кивнул за окно. – С утренним почтовым дилижансом успеваешь туда засветло, а если пароходом в Монтрё, так оттуда едва ли не вдвое ближе».
Все же здешнего дождика не хватило на то время, что они провели у врача. Михаил Николаевич сам предложил немного пройтись по старому городу, чьи горбатые узкие улочки были мокры и прелестны. Не успели, однако, спуститься к Корратери, широкой, прямой, что твой Невский, как услышали оклик:
– Дорогие соотечественники, мое почтение!
Интересно, как этот господин их опознал со спины?
Господин с террасы кафе объяснил охотно:
– Русака в Европе узнают по калошам!
Приподнял шляпу и вдруг, вглядевшись в Михаила Николаевича, выкатил маслины-глаза.
– Вот так встреча! Никак, Томановский?
Настал черед и Михаилу Николаевичу изумиться:
– Ты, поручик? Видит бог, чудеса!
И в поисках равновесия принялся представлять супругу свою, Лизавету Лукиничну.
Господин на террасе вскочил, поклонился, щелкнул каблуками.
– Поручик Федотов – разумеется, бывший поручик, – когда-то с вашим супругом служили-с!
Он тотчас попытался усадить их, чтобы отметить столь счастливое совпадение обстоятельств – этот перст провидения, но Михаил Николаевич отговаривался нездоровьем; супруга его поддержала; и тогда бывший поручик вызвался их проводить, ударившись с Михаилом Николаевичем в воспоминания, непонятные и неинтересные Лизе, так что она поспешила остановить извозчика, а Михаилу Николаевичу осталось лишь пригласить своего знакомого как-нибудь заглянуть к ним в отель.
Воспользоваться приглашением однако он не успел: на другое же утро супруги отбыли из Женевы в Монтану, напутствуемые добрыми пожеланиями любезнейшего портье.
А неделю спустя тот удивился, увидав перед стойкой мадам в одиночестве, и выказал подобающим образом участие, но, не дослушав, мадам пояснила, что месье пребывает в заоблачной выси в превосходнейшей санатории доктора Эн, а вот ей хотелось бы получить номер.
– Всегда к услугам постоянных клиентов, – заверил портье, предлагая мадам бельэтаж с видом на озеро и Монблан.
И уже провожая ее туда, вспомнил: спрашивал их один господин, если б только предположить, что мадам так скоро вернутся. Конечно, это бывший поручик, кому ж еще быть, как бы оказался сейчас кстати, ну, да слава богу, Женева не Петербург. На другой же день нос к носу столкнулись. Только вышла от Георга, из книжной лавки на Корратери, как услыхала:
– Бонжур, мадам Лизавета Лукинична! Коман са ва?
Пришлось извиняться за Михаила Николаевича, за внезапный отъезд.
– Знать, Кавказ-то и Томановскому не прошел даром, – услыхав о превосходнейшей санатории доктора Эн, заметил бывший поручик. – А чему удивляться? В хорошие места не ссылают. Вы, я вижу, до чтения охочи, так, стало быть, знаете: Лермонтов, Бестужев-Марлинский… Правда, мы с Томановским туда безгрешны попали.
Она внимательно уставила на него глаза, мужчины редко выдерживали ее взгляд, это она за собой знала.
– Вы-то, слава богу, как будто не повредились в здоровье!
– Тоже не так все просто… я там, может, в уме повредился! Об этом как-нибудь после… – он потянулся к свертку с книгами у нее в руках. – Чем вы тут запаслись? Не секрет, полагаю?
– Тем, чего не выпишешь на Невском ни у Вольфа, ни у Глазунова… мне Михаил Николаевич кое-что про вас рассказал по дороге.
– До того ли вам было? – замахал он руками. – Вы же ехали по Швейцарской Ривьере! А вот ваш Михаил Николаевич не рассказывал, что от чтенья книг глаза вовсе не хорошеют?
– Уж коли зло пресечь…
– О, с вами держи ухо! А встретил тогда вас, скажу по чести, подумал, ах, как повезло слабогрудому Томановскому!
Она вспыхнула:
– Порадовались за него?
– И себя, грешного, пожалел. Он хоть, старый вояка, Шильонский замок вам показал?
– До того ли нам было, Александр Константинович!
– Так это же по дороге, может, полверсты в сторону. Позвольте вам предложить прогулку туда!
И продекламировал:
Свободной Мысли вечная Душа, —
Всего светлее ты в тюрьме, Свобода!..
…Или, может быть, и без меня у вас здесь довольно знакомых?
– Скажите на милость, Александр Константинович, много наших русских в Женеве?
– И много, и разных, Лизавета Лукинична. Одни, как изволили видеть, торгуют Герценом, другие, обездоленные отменою крепостного состояния, выселились сюда целыми семьями да и застроили берега озера усадьбами. И четвертые есть, и седьмые, не говоря о самом Александре Ивановиче… Да тут пять минут до улицы Роны спуститься – заведение, где все собираются, паноптикум, кунсткамера, зоосад! В Европе это именуют кафе, на Кавказе – духан, а по-русски, пожалуй, трактир, можно и перекусить заодно, и русского лицезреть какой угодно породы!
И действительно, они оказались в дыму и гаме трактирной залы. Придерживая за локоток свою даму, бывший поручик раскланивался направо и налево и отвлекал внимание от тарелок, от рюмок, от газет парижских и петербургских, от шашечных и бильярдных расчетов, и, покуда сквозь этот дым и гам высматривал незанятый столик, Лиза чувствовала себя в средоточии множества взглядов, как если бы выступала на сцене. Наконец, убедившись в тщете своих поисков, Александр Константинович испросил позволения подсесть к какой-то паре, на что получил согласие немедленное и любезное.
– Здесь все настолько приелись друг другу, что всякое свежее лицо вызывает прилив любопытства, – после взаимных уверений в приятности начала было успокаивать новая знакомая Лизавету Лукиничну. – Пусть, милочка, это вас не стесняет.
– Напротив, – сказал Александр Константинович. – Лизавета Лукинична желает ознакомиться со здешним российским обществом.
И, не без усмешки поглядывая по сторонам, приступил к исполнению сего пожелания, предварительно выяснив, каким соотечественникам она отдает предпочтение – таким, к примеру, как вон тот князек Горчаков, родня канцлеру, который третьего дня в подпитии свалился с лестницы, или, может быть, как встреченный в дверях Александр Серно-Соловьевич, брат известного Николая, и ему подобные эмиграчи.
– Исхудалый человек с бородой был Серно?
Нет, они незнакомы, она только слыхала о нем и читала его памфлет. С Герценом он уж чересчур крут, зато Чернышевского по достоинству оценил!
– Вон как, милочка, стало быть, и вы… – сказала новая знакомая (ее звали Екатерина Григорьевна).
– А почему это вас удивляет? – Лиза почувствовала себя задетой. – Обязательно состричь волосы, как нигилистки?
– Ни за что! – бывший поручик всполошился. – Эта прическа вам так к лицу!
– Да, я сторонница его, даже думала приступить к делу… Устроить мельницу на артельных началах у нас в Холмском уезде.
– Что же вам помешало? – спросил молчавший до сих пор супруг Екатерины Григорьевны.
– Вы давно из России? Недавно? Простите, в таком случае ваш вопрос непонятен.
Даже в их псковской глуши человека арестовали за то, что склонял рабочих к устройству артельной чугунолитейни.
– А вон видите, там в углу, это Утин сидит, – показал Александр Константинович.
– Утин, как и Серно, был когда-то к Чернышевскому близок, – заметила Екатерина Григорьевна. – С ним, пожалуй, познакомиться стоит. Ведь в отличие от Серно, который совсем, можно сказать, ошвейцарился последнее время, Николай Исаакович Утин русских дел не оставил. Только, – она замялась, – д олжно предостеречь вас. В России оба лишены всех прав, Утин даже присужден к смертной казни. С колокольни начальства весьма опасные люди.
– А, понимаю, и в Женеве недреманное око…
– Кстати, вот в другой стороне – Михаил Элпидин. Этот окоподозревает едва не в каждом. И случается – вытаскивает на всеобщее обозрение. Чаще, однако, со своей шпиономанией попадает впросак. За границу бежал из тюрьмы, здесь в Женеве завел печатный станок, стал журнал выпускать, издает Чернышевского…
– Да, я только что купила «Что делать?»… А с ним можете познакомить?
– Ну, об этом еще стоит крепко подумать, мы соперники – в неравнодушии к прекрасному полу, не так ли, Катерина Григорьевна?! К тому же, знаете, недавно он сказал Нико Николадзе, моему земляку-кавказцу, вон он, кстати, чернявый, с газетой, тоже Чернышевского ярый поклонник и даже знакомец, так вот, Элпидин ему сказал, что на месте правительства засылал бы в среду эмигрантов молодых привлекательных женщин, не стесненных в денежных средствах…
Лиза вспыхнула:
– Я как будто не давала повода никому!..
– Извините, Лизавета Лукинична, просто к слову пришлось.
А супруг Екатерины Григорьевны прибавил кратко:
– Был бы повод, не было бы разговора!..
– Да к тому же вам надобно иметь в виду, что Элпидин рассорился с Утиным, – сказала Екатерина Григорьевна.
– По-моему, они здесь все между собой перегрызлись, – заметил бывший поручик, – эти «щенята женевские», как прозвал их Герцен.
Себя он не относил к их числу, так же как земляка своего Нико Николадзе и супругов Бартеневых, Екатерину Григорьевну и Виктора Ивановича, или других полуэмигрантов. Эти люди порою даже могли играть в здешних делах заметную роль, но, выехав за границу легально, до поры до времени оставались «полноправными» подданными Российской империи и имели возможность в отчий дом воротиться в любой момент, не то что Серно или Утин, или Герцен, или Бакунин…
– Вон легок на помине Михайло Александрович идет! – заволновалась Бартенева.
В самом деле, привлекая всеобщее внимание, от дверей через залу, точно большой пароход по озеру в окружении лодок, неправдоподобно легко при такой комплекции двигался раблезианского сложения человек, сопровождаемый спутниками обыкновенных размеров (приходил в голову дедушка Крылов: по улицам слона водили), и перебрасывался с ними на ходу фразами едва ли не на трех языках. Стало посвободнее, вновь пришедшие без труда нашли себе столик – неподалеку от Лизы, так что она смогла рассмотреть знаменитого бунтаря – мохнатую львиную голову, заросшее чуть не до глаз, благообразное, по-российски скуластое лицо с багряными щеками («Монументальный старик!» – не удержался от замечания бывший поручик). Было слышно и то, что он говорил, благо ни в малой степени не старался смирять соответствующего богатырской внешности голоса, да и кругом приумолкли.
– Нет, поверьте, друзья мои, – громыхал, – поверьте старому бунтарю, никаких тягучих приготовлений не требуется, чтобы поднять бунт! Это книжники и доктринеры проповедуют, скучнейшим, доложу я вам, образом, бесконечную подготовку, я же, в отличие от кабинетных кунктаторов, знаю, что говорю!..
– Слава богу, Утин ушел, – быстро проговорила Бартенева, – а то непременно быть драке!
– …Помню, в сорок девятом, – продолжал Бакунин на невообразимой своей смеси французского, итальянского, испанского, русского, все отчетливее, однако, предпочитая последний, – ехал я из Парижа, опьяненный, друзья мои, революцией, о, какое это упоительное состояние, пир без начала и без конца, всеобщая горячка, духовное пьянство! – ехал в Прагу и где-то в пути, точно и не скажу вам сейчас, где, в Шварцвальде или, может быть, даже уже в Богемии, натыкаюсь на толпу крестьян, недовольно гудящую перед помещичьим замком. Велю остановить лошадей, вылезаю. Уж не знаю, в чем там у них дело, тороплюсь, не имею времени узнавать, успеваю только построить правильное каре, кое-что присоветовать, дать наставления, старый артиллерист, да сказать краткую речь. Что ж вы думаете, друзья мои, когда я садился к себе в повозку, чтобы ехать своей дорогой, – злополучный замок пылал со всех четырех сторон!
Победительно оглядев окружающих и убедившись в произведенном эффекте, Михайло Александрович шумно перевел дух и продолжил – истый бог-громовержец:
– Так чего же, спрашивается, выжидать годами? Всем, надеюсь, известно, как я распрощался с Сибирью?! Вместо того чтобы ждать, покуда самодержец одумается, как будто этого вообще возможно когда-то дождаться, или покуда кому-то другому удастся некий хитроумнейший и секретнейший план, нет, я сам, в отличие от кунктаторов, сумел провести всех своих цепных сторожей и кругом света явился с Байкала к Герцену в Лондон!
Если в начале бакунинской филиппики Лизе нелегко было разгадать, в кого это он метит своими громами, то уж тут она безошибочно распознала.
– Нападать на беззащитного, на страдальца, – глухо сказала она, – это низко! До свидания, я не желаю больше этого слушать!
Бывший поручик едва поспел за ней, о, как она напоминала ему его земляка Нико! Жаль, Нико не дождался, ушел, он бы тоже наверняка не смолчал. Ведь Нико во всем старался подражать Чернышевскому, в мелочах даже, в разговоре, в походке… Пусть Лиза обязательно обратит внимание другой раз, как Нико сутулится, щурится близоруко, как потирает руки и вставляет едва не в каждую фразу то «ну-с», то «нуте-с». Это все от Николая Гавриловича, говорят. И Серно-Соловьевич за это без пощады бедного Нико высмеял, так что они теперь кровные враги, а ведь еще летом в друзьях ходили.
– …Утверждают, кстати, будто это их Бакунин поссорил…
Тут Бартеневы нагнали сбежавших соседей, и последнюю фразу Екатерина Григорьевна не оставила без внимания:
– Не в отместку ли ваш приятель напал в своей «Современности» на бакунинское «Народное дело»?!
– В «Современности»? – переспросила Лиза. – И журнал в подражание «Современнику» тоже?!
– Ну конечно же, милочка, – отвечала Бартенева, тогда как бывший поручик миролюбиво ей толковал, что не больно-то вникает во все эти свары… да и в «Народном деле», кстати, уже тоже разброд…
– Между тем, – горячо обратилась Бартенева к Лизе, – Михайло Александрович никогда, по-моему, Чернышевского не задевал, не знаю, что нынче сталось, и верность его знамени провозгласил в «Народном деле»!
– Без этого он попросту сразу всех от себя оттолкнул бы, это тоже понимать надо.
– Вы несправедливы к нему… как и ваш приятель.
– А Утин?!
– Ну, они антиподы… достаточно посмотреть на них рядом!.. Во всем, кроме одного. Оба хотят быть первыми. Я думаю, Михайло Александрович именно Утина имеет в виду, когда говорит о кунктаторах и доктринерах: пропаганда, организация, теория… Где же их действие, черт побери?!
– А что там все-таки произошло, в их журнале? – спросила Лиза, и, чтобы ответить, Екатерине Григорьевне едва хватило времени до отеля, куда, пользуясь чудным осенним вечером, вся компания отправилась провожать Лизу.
Редакция «Народного дела» составилась недавно в Веве («Вы еще не были там? О, чудное местечко! Это на противоположном конце озера, поблизости от Монтрё»), – когда там образовалось нечто вроде русской колонии – Бакунин, Жуковский, Ольга Левашова, Утины… Мадам Ольга дала тысячу рублей, печатать взялся Элпидин («Он снимает две комнаты вместе с наборщиком на улице Террасьер, в одной спальня, в другой печатня»)… Чуть ли не с самого начала Утин заспорил с Бакуниным и с его другом Жуком, но Ольга настояла на участии Утина, это было ее условие, она хотела объединить силы; и все-таки после первого номера Бакунин с Жуком хлопнули дверью, а ведь именно они составляли номер. Подробностей разрыва Екатерина Григорьевна не знала. Склонялась же, пожалуй, больше к Бакунину.
На набережной у двери отеля распрощались до завтра.
Наутро она зашла за Бартеневыми раньше, чем уславливались, – чтобы отправиться к Утиным.
– А как же Александр Константинович? – засомневался Бартенев.
– Оставим ему записку.
Утины снимали небольшую квартирку недалеко от вокзала, Лиза узнала знакомое место. Вся комната была завалена книгами и бумагами, оказывается, писали и муж и жена. Утин поднялся навстречу гостям из-за этих завалов не очень-то приветливо, своим приходом они, как видно, оторвали его от стола.
Бартенева вчера точно определила. Стоило только представить себе тщедушного Утина рядом с Саваофом-Бакуниным, как слово «антиподы» напрашивалось само собой. Но дорогой она успела сообщить Лизе, что Утин единственный, помимо Бакунина, здесь в эмиграции, кто в Петропавловской крепости погостил – правда, недолго – после студенческих волнений 61-го года. И что за выпускное сочинение в университете получил золотую медаль, тогда как товарищ его по курсу Писарев получил серебряную, – уже одно это не позволяло смотреть на маленького Утина свысока… И что входил в Центральный комитет «Земли и воли». А приговорен был после того, как убежал за границу, – за то, что от имени «Земли и воли» договаривался с польскими повстанцами.
– Сударыня сия, – отрекомендовала ему Лизу Бартенева, – настолько вчера обиделась за Чернышевского в кафе «Норд», что заявила: не желает больше Бакунина слушать!
Воспаленные глаза Утина по-птичьи сверкнули за толстыми стеклами очков. Он посмотрел на Лизу снизу вверх с любопытством, быстро спросил:
– Уж не единомышленники ли мы с вами?
Но Лиза не оценила усмешки, вспыхнула при напоминании о вчерашнем:
– Посудите сами, какая низость!
Она пересказала бакунинский выпад.
– Вы близко к сердцу принимаете судьбу Николая Гавриловича, – одобрила миловидная жена Утина, похожая на итальянку.
Но муж перебил ее.
– А что вас сюда привело, в Женеву?
Лиза сказала о болезни Михаила Николаевича.
– В таком случае почему же вы не остались при больном муже?!
Лиза спокойно отвечала, что убедилась собственными глазами, как в санатории доктора Эн хорошо ухаживают за больными, и только после этого вернулась в Женеву.
– Зачем?
Лиза замялась:
– Состояние Михаила Николаевича не так уж опасно… я говорила с доктором…
Утин пожал плечами.
– Случись что со мной, надеюсь, моя жена меня одного не оставит, правда, Ната?
– Ну, полно вам, Никол я, – вступилась за Лизу Бартенева. – Не всем же быть Волконскими и Трубецкими? Ваша Ната ради вас уехала из России…
– Уж так-таки ради меня! – рассмеялся Утин.
– Это верно, не каждая женщина может стать с Трубецкою вровень, – серьезно согласилась с Бартеневой Лиза. И с болью спросила: – Но скажите, пожалуйста, ведь вы же хорошо были с ними знакомы, мне еще не приходилось разговаривать с людьми, так близко Чернышевского знавшими, почему же егожена не сумела так поступить?
– Итак, вы пожаловали в Женеву побеседовать о Чернышевском или о жене Чернышевского, об Ольге Сократовне, – живо закивал Утин, – для чего и ищете знакомств в эмигрантской среде. Я верно вас понимаю?
Лиза закусила губу, не зная, что отвечать, уже готова была вскочить, как намедни в «Норде», но тут на выручку ей поспешила Ната Утина; вероятно, почувствовала ее обиду.
– Не сердитесь на Утина, Лиза. Наше положение увы, диктует нам осторожность в новых знакомствах… А то, о чем вы спросили, для нас для всех больно.
– Друзья Чернышевского конечно же всегда знали что они совершенно разные люди… – сказал Утин. – Ольга Сократовна была занята только собою… но кто бы посмел заговорить с Николаем Гавриловичем об этом! И – увы! – друзья его в ней не ошиблись… пустая дама!
– Он так ее любил, что все ей прощал! – воскликнула Ната. – И слышно, до сих пор все прощает…
– Так что, может быть, лучше не мы вам, а вы нам Лиза, сумеете объяснить природу подобной натуры!..
– Перестань, Николя, это слишком! – одернула мужа Ната.
Но тут появился бывший поручик собственною персоной.
Он долгом своим счел явиться, раз был уговор, и надеется, не помешал. И Ната и Катя бросились к нему с жалобами на невозможного с его наскоками Утина.
Но Утин успел еще сказать ему:
– Слушай, Саша, попроси своего Нико рассказать Лизе об Ольге Сократовне, ее эта дама весьма занимает.
Бывший поручик отвечал на жалобы женщин с армейскою прямотой, тогда как Лиза молчала, по примеру Бартенева, молчавшего неизменно.
– Вольно же было старику Томановскому брать в жены юную деву. Когда мы служили с ним на Кавказе, он был старше меня годика на два, на три. Ему, стало быть, тридцать три нынче, а вам, Лизавета Лукинична, позвольте узнать?
Кажется, он единственный в этом кругу признавал обходительное, по имени-отчеству, обращение.
– Считайте, что я ровесница Вере Павловне, когда она выходила за Лопухова.
– А Вере Павловне было восемнадцать, – заметил Утин – главным образом для бывшего поручика.
– Вот и мне скоро будет, – сказала Лиза.
Теперь уж не удержалась Катя Бартенева. Да давно ли замужем Лиза? И услышав, что нет еще года, по-бабьи заахала, вот, мол, несчастье, что сразу же такая напасть…
А бывший поручик удивился. Сколь он слышал, Томановский вышел по болезни в отставку, должно быть, уж года четыре тому…
– Это правда, – сказала Лиза. – Когда мы венчались, он был уже нездоров.
– Как же вы могли? – ахнула Катя. – Как же он мог?! Вы что же, не знаете, девочка, ведь вам и детишек нельзя…
У нее у самой было двое.
– У нас и не может их быть, – не смутившись, ответила Лиза; и пояснила: – У нас ведь с Михаилом Николаевичем, как у Веры Павловны с Лопуховым… Только, в отличие от них, у нас все так и останется.
– Значит, вы по Чернышевскому от родительской воли спаслись! – догадалась, к общему облегчению, Ната Утина.
И бывший поручик обрадовался:
– Что ж вы сразу-то не сказали?!
– Нет, причина другая. Мне надо было вступить по закону в права наследства.
– Так экстренно? – Ната Утина пожала плечами.
– Я уже говорила Екатерине Григорьевне… Кате, – поправилась Лиза. – И вот… месье Бартеневу тоже, и вам, Александр Константинович, помните? Думала завести мельницу на артельных началах…
– В Холмском уезде? – вспомнил Бартенев.
– …Или даже мельницы, может быть… К сожалению, это оказалось неосуществимо…
Глаза Утина блеснули из-под очков.
– Стало быть, вы располагаете средствами?
– Я решила их применить по-иному. Сейчас мне не хотелось бы говорить об этом.
– Зато у меня к вам деловое предложение, – решительно сказал Утин.
И Лиза поняла по его тону, что допрос, учиненный ей, на этом закончился и что, по-видимому, она испытание выдержала.
Деловую встречу назначили на другой же день. А покамест от Утиных всей компанией отправились перекусить, благо время было по-российски обеденное, хотя французы (а следовательно, и женевцы) называли эту еду завтраком. Как и накануне, повстречались все в том же «Норде» с Нико Николадзе. На сей раз бывший поручик заговорил с ним. Попросил рассказать об Ольге Сократовне Чернышевской. «Наша милая Лиза не может взять в толк, отчего она не разделила с Николаем Гавриловичем его участь».
– Умом-то я, может быть, уже понимаю…
– Хорошо, Сандро, я исполню просьбу, – гортанно проговорил Нико, называя приятеля на грузинский манер. – Но не ждите, Лиза, что услышите какое-то откровение от меня, я просто кое-что могу об Ольге Сократовне рассказать, вот и все…