Текст книги "Игра в гестапо"
Автор книги: Лев Гурский
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
7
Неожиданное открытие можно сделать в неожиданном месте – в ванне, под яблоней или даже в полутемном подвале, когда ты связан по рукам и ногам и крепко заткнут кляпом. Только сейчас до Дмитрия Олеговича, например, дошло, зачем блистательному Шерлоку Холмсу так необходим был серый и туповатый врач Ватсон. Великий сыщик всего лишь нуждался временами в благодарном слушателе, готовом внимать его рассказам и восторгаться. Правда, искренняя привязанность Ватсона к знаменитому детективу избавляла последнего от необходимости прибегать к веревкам.
Другое дело – герр доктор-черепашка. В отличие от Холмса, он не был уверен в покладистости слушателя и не ожидал от него комплиментов своему дедуктивному методу. Поэтому иногда он похваливал себя сам.
– Согласитесь, дорогой Потапов, – разглагольствовал доктор, обращаясь к безмолвному собеседнику, – пока моя реконструкция происшествия выглядит убедительно. Я не беру на себя смелость утверждать, будто бы мое небольшое расследование конгениально замыслу Кондратьева, хотя кое в чем моя теория стройнее его практики. Нет-нет, я не собираюсь постфактум обижать покойного! Просто, когда разматываешь клубочек с конца, априори знаешь какие-то вещи, недоступные тому, кто начинал с начала. Скажем, про то, что в двенадцатом вагоне едет потенциальный невозвращенец Ванечка Соловьев, ваш герой, ясное дело, и понятия не имел…
«Теперь еще какой-то Соловьев появился, – с отчаянием подумал Курочкин. – Интересно, кто следующий?» Количество незнакомцев в докторском рассказе все прибавлялось и прибавлялось, и конца им не было видно. Неужели и этого Соловьева обязан был знать неведомый Потапов?!
Дмитрий Олегович напрягся, пытаясь издать сквозь повязку нечто наподобие скорбного мычания, и ему это, в конце концов, удалось.
– Ах, вот как! – доктор неожиданно развеселился. – Вы хотите сказать, что до сих пор не знали, ЧЬЮ бутылочку храните? Так, может, и Кондратьев не сообразил, какой птенчик ему попался?
На всякий случай Курочкин повторил мычание. Ему вдруг почудилось, что кляп чуть-чуть поддался.
– Вот видите! – герр доктор радостно потер руки, гордый своей внезапной осведомленностью. – Оказывается, я все-таки располагаю сведениями, даже вам неизвестными. Системный подход, представьте себе. А вы еще отказывались меня слушать, глазки закрывали… Подозреваю, вы сейчас гадаете, из ТЕХ ли Соловьевых названный мной губошлеп Ванечка… Из ТЕХ, из ТЕХ, можете не сомневаться! У члена Политбюро товарища Андрея Кирилловича Соловьева было, как известно, три сына: старший – членкор, средний – замредактора «Партийной жизни», а младший… Угу, вы совершенно правильно подумали. Сейчас этого Ванечку именовали бы плейбоем, а тогда, в конце 70-х, – бездельником и лоботрясом. В МГИМО его с курса на курс буквально за уши перетаскивали, точь-в-точь, как сегодня этих двух обормотов… – доктор указал пальцем куда-то в глубь подвала. – И после МГИМО папа-Соловьев с некоторым трудом, но пристроил чадо в Международный отдел, в сектор связей с братскими партиями. Потом, уже при перестройке, пошла гулять журналистская версия, будто бы молодой Иван Андреевич сильно увлекался африканскими сафари и вроде даже погиб в пасти льва в Кении. Но это как раз была неправда: мне доподлинно известно, что погиб Ванечка летом семьдесят девятого в Польше. Бросился с горя в Вислу… Вы улавливаете связь между двумя происшествиями? Ах, вы хотите спросить, в каком именно летнем месяце Соловьев-младший бросился в великую польскую реку? В июле. Разумеется, в июле!…
Рассказчик сделал эффектную паузу. У него был до того самодовольный вид, словно он ждал немедленных аплодисментов. Каковых, естественно, не последовало: Курочкин еще не научился рукоплескать со связанными руками. Впрочем, вся эта история в самом деле начинала потихоньку его увлекать. По крайней мере, она пока позволяла не думать о разложенных на газетке хирургических инструментах. Герр доктор был и Шахрияром, и Шахразадой в одном лице.
– Не люблю журналистов, – продолжил свое повествование черепахообразный Холмс после того, как насладился паузой. – Не подумайте, драгоценный Потапов, что я – какой-нибудь ретроград и против свободы слова. Просто недолюбливаю пишущую братию, и все тут. Если им что втемяшится в голову, так они километры бумаги изведут и будут повторять одно и то же раз, и два, и тысячу и один раз… Вот придумали они однажды: «Золото партии» – и пошло-поехало! А ведь это же концептуально безграмотное выражение, можете мне поверить. При международных расчетах с братскими партиями и движениями никто и никогда не пересчитывал суммы по золотому эквиваленту; всегда предпочитали измерять наши пожертвования на благо мировой революции в американских долларах. Однако наш Ванечка Соловьев очень быстро узнал в своем Международном отделе, что пачки долларов тоже никто никому из рук в руки не передает: это, конечно, не золотые слитки, но тоже довольно громоздко. И что может быть компактнее пачек и слитков? Это вы уже и сами лучше меня знаете. Они самые, бриллианты для диктатуры пролетариата, как написал однажды некто Юлиан Семенов. Маленькие, но бесценные штучки. Каждая такая штучка могла обеспечить на Западе лет пять состоятельной жизни отдельно взятому советскому человеку… А если учесть, что к лету семьдесят девятого плейбой Ванечка порядком запутался с долгами, многочисленными дамами сердца и нехорошими – зато весьма дорогими – порошками и пилюльками, ему оставалось сделать единственно возможный выбор: либо покаяться папе из Политбюро, либо запустить руку в бриллиантовый мешочек и поскорее покинуть родные края… Признаюсь, дорогой Потапов, в этом месте моя реконструкция событий несколько умозрительна. В Международном отделе я все-таки не служил, их систему охраны ценностей слабо себе представляю, и сам процесс кражи оттуда, скажу честно, видится мне достаточно расплывчато. Однако факт остается фактом: за два дня до отправления того самого поезда «Москва-Берлин» у туриста Соловьева И.А. в руках оказалось четыре бриллианта. Три просто хороших, по двенадцать с половиной каратов, а один – замечательный. Тридцать два карата, московская огранка. Всего на карат меньше знаменитого «Ивана Сусанина» из Алмазного фонда. Бриллианты такого класса не проходят мимо международных аукционов, поэтому нашему Ванюшке с этим камушком еще бы пришлось хлебнуть лиха… Но до этого, как известно, дело все равно не дошло. Камни очень скоро достались якобы пограничнику Кондратьеву, а ограбленный Ванечка хлебнул польской речной водички… Собственно, Соловьев-младший сам был во всем виноват. Мысль спрятать камни в сосуд с прозрачной жидкостью была толковой, но наш контрабандист выбрал не ту бутылку. Засунь он бриллианты в обычную емкость со «Столичной» – и никто бы не обратил на нее внимания. Подвело Ванечку все то же дурацкое плейбойство: он повез украденное в красивой бутылке с импортным джином. Ну разве не балбес? В чем, в чем, а в наблюдательности вашему Кондратьеву, я уверен, нельзя было отказать. Он, видимо, сразу же заметил эту странность. Нормальные люди – даже из поезда «Москва-Берлин»! – никогда бы не стали везти с собой за рубеж импортное спиртное. Оттуда – могли бы, это понятно. Но – ТУДА?…
8
Рассказчик сделал очередную эффектную паузу, и в этот же момент где-то в глубине подвала послышались металлические звуки: похоже, ржавая панцирная сетка опрокинулась прямо на железную скорлупу не менее ржавого парикмахерского киндерсюрприза. Звуки сопровождались неразборчивой руганью на русско-немецком наречии.
– Разгильдяи, – вполголоса пожаловался герр доктор на свою гвардию. – Просто слоны в посудных лавках. Вечно они производят столько шума, как будто их не двое, а по меньшей мере целая рота. Говоришь им о конспирации, говоришь – все без толку… Но, с другой стороны, какая с этими детьми может быть конспирация? Они ведь до сих пор убеждены, что я с ними просто занимаюсь экстенсивным изучением немецкого языка… – Доктор хитро подмигнул Курочкину и еще немного понизил голос. – Вы знакомы с экстенсивным принципом Ильзы Кох? Не старайтесь вспомнить, я его сам выдумал год назад, за каких-нибудь полчаса. Надо, дескать, вживаться в языковую атмосферу методом практических действий, попутно внедряя в свою речь как можно больше иностранных слов и постепенно вытесняя русские… Бред, не правда ли? Однако юноши мне верят и, как щенки, во всем меня слушаются. Сейчас ведь столько развелось методик, что новой никого не удивишь. А со мной мальчикам интересно: поездки в разные города, погони, слежка, пленные, мундиры эти дурацкие… Обоюдная выгода, дорогой Потапов. Дети считают, что учат язык, а я получаю добровольных помощников, молодых и энергичных…
Где-то в подвальных лабиринтах снова неприятно заскрежетало железо.
– …Пожалуй, чересчур энергичных, – поморщившись, признал доктор. – Я им ставлю конкретные задачи, но иногда они воспринимают все слишком буквально. С Петровым, как вы слышали уже, сущая накладка вышла. Кто же знал, что провод был под напряжением?…
Связанного Курочкина от этих слов опять настиг прилив тихого страха. Он машинально скосил глаза в сторону газетки с разложенным на ней хирургическим инструментом.
– Догадываюсь, вам теперь любопытно, отчего же эти славные юноши называют меня доктором, – сказал доктор, проследив за взглядом Дмитрия Олеговича. – Вы уже уяснили, что я – не медик, а инструменты – это так… легкое хобби, атрибут общения с малосговорчивыми респондентами… Однако я действительно доктор, филологических наук. И круг моих интересов, смею вас уверить, достаточно широк. Кандидатскую я писал по спряжению неправильных немецких глаголов, а докторскую – по так называемому детскому фольклору… Сейчас-то я – скромный преподаватель пединститута, но вот прежде у меня были другие студенты. Тогда это учебное заведеньице еще называлось Всесоюзной высшей школой КГБ, и младшие оперативники направлялись туда со всей страны повышать свое образование. Нет, не подумайте, я читал им не шифровальное или саперное дело – обычные языковые дисциплины, как в любом вузе. И курилка там была, как и в обычном вузе… А вы полагаете, эту историю с ограблением поезда мне ласточки насвистели?…
Ничего подобного Дмитрий Олегович вовсе даже не полагал. В НИИЭФе, где он работал, курилка тоже была кладезем информации.
На сей раз доктор-черепашка правильно расшифровал молчание Дмитрия Олеговича.
– Вот-вот, – проговорил он, – курочка по зернышку, а человек – по фактику. Для кого-то это был анекдот, а для вашего покорного слуги – информация к размышлению. Важно было ее правильно истолковать, и я истолковал. Перейдем теперь к самой занимательной части моего рассказа… Вы не устали, дорогой Потапов? Карамельку, глоток водички? По глазам вижу, что не устали и не хотите. Тогда продолжим. Помнится, мы с вами дошли до того, как два фальшивых пограничника Кондратьев с Шереметьевым, опустошив валютные запасы четвертого вагона, сошли на полустанке, сели в автомобиль поджидавшего их Пушкарева и отбыли в сторону Гродно. Тут у меня почти пятидневное белое пятно. Если вы мне потом поведаете, как Кондратьев умудрился быстро избавиться от прихваченной в вагоне бутылки и по каким замысловатым каналам сосуд с бриллиантами попал к вам, я буду вам крайне признателен. И даже если вы захотите хранить секрет, я не обижусь. Мне важнее не технология, а конечный результат. Три камня по двенадцать с половиной и один – по тридцать два. Я их никогда не видел, однако прекрасно себе их представляю… Но мы отклонились от темы. Ровно через пять дней в городе Ленинграде одинокий Кондратьев был задержан спецгруппой с Литейного и препровожден в тюрьму Кресты. И на старуху, увы, бывает проруха: надежный перекупщик валюты был, оказывается, под наблюдением бдительных питерских органов… Лейтенанта, который организовал задержание, повысили до капитана и, кстати, отправили подучиться в известное вам заведеньице. Улыбчивый такой парень, я его еще «Явой» постоянно угощал, отменный был курильщик… Простите, мы снова отвлеклись. Итак, Кондратьев – в Крестах, ему грозит срок за валютные махинации и заодно выясняется его участие в ограблении поезда. Зато про бриллианты никто не знает, обратите внимание. Сдается мне, ваш Кондратьев слегка переусердствовал с секретностью и скрыл от своих соратников свою находку. Зато теперь, когда он – на нарах, а его друзья – еще на свободе, уже не до секретов. Талантливый организатор, Кондратьев, к сожалению, слаб здоровьем. В тюрьме ему диагностируют сразу несколько болезней, нужны лекарства, усиленное питание, передачи с воли… Родственников нет, денег нет, есть бесполезные бриллианты, переправленные в надежное место. Настолько надежное, что главный хранитель сокровищ о судьбе Кондратьева не догадывается. Что остается узнику Крестов? Отправить послание Шереметьеву с Пушкаревым, дабы те вернули обратно камушки и поскорее обратили их в деньги. Однако пенитенциарное заведение наподобие Крестов – не курорт, камеры отдельные, соседей нет… Да и не передашь ведь открытым текстом: мол, бриллианты там-то и там-то. И тогда Кондратьев изобретает выход, остроумный и безумный одновременно.
Доктор вздохнул с видом легкого сочувствия.
– Подозреваю, что именно болезни подточили рассудок вашего доверителя, – сообщил он. – Шифр его оказался настолько замысловат, что даже мне, человеку аналитического склада ума и с большим филологическим опытом, пришлось не один год плутать в дебрях его тайнописи, отыскивая четыре бриллиантовых зерна… Представляете, в больничном боксе-изоляторе Крестов одинокий Кондратьев лихорадочно исписывает десятки тетрадных листов… стихами собственного сочинения!
Заметьте, дорогой геноссе Потапов, сочинял узник отнюдь не любовную лирику и не «Сижу за решеткой»… Из-под его карандаша с самого начала стали выходить жестокие четверостишия и двустишия, одно мрачнее другого. И все эти опусы про пробитые головы или перерезанных трамваем малюток он поспешно рассовывал всем, кому попало: конвойным – так конвойным, врачам – так врачам, санитарам – так санитарам, а при первой возможности рассылал эти же стихи по различным тюремным и судебным инстанциям вперемежку с жалобами на плохое обращение. Версификаторский дар Кондратьева был невелик, что тоже было на пользу – сложная и изысканная поэзия трудна для запоминания, зато кровожадные строчки заключенного Крестов всеми усваивались с налета. Это было похоже на эпидемию, на массовый психоз. Сам того не замечая, Кондратьев сделался основоположником чрезвычайно популярного поэтического направления. И когда в декабре семьдесят девятого так и не дождавшийся помощи Кондратьев тихо угасал в своей отдельной больничной палате с решетками, его опусы уже стали фольклором… Подумать только! Вся страна декламировала садистские стишки, но никто и не подозревал, откуда они взялись. И уже тем более никто не догадывался искать в этих строчках какое-то зашифрованное послание!… Никто, кроме меня.
9
– Дальше у меня уже были только технические трудности, – с улыбкой продолжил рассказ доктор. – Я имею в виду – поиск канонических вариантов стишков. Вы, наверное, догадываетесь, что любой текст, попав в орбиту устного распространения, может варьироваться, видоизменяться. Это – аксиома фольклористики, известная еще до Проппа и Веселовского… К великому сожалению, из десятков тетрадных листочков с автографами Кондратьева я обнаружил только три, с семью четверостишиями, остальные канули в никуда за давностью-то лет: поздновато я спохватился, мой грех… Пришлось потратить немало времени, процеживая городской фольклор, отделяя зерна от плевел, что было, сами понимаете, непросто. Кондратьев продуцировал необычайно демократический жанр словесности, интуитивно взяв за основу тягу советского человека к черному юмору, облаченному в незамысловатую форму. Именно потому жанру так называемых садистских стишков – сокращенно, ха-ха, СС! – оказалось свойственна быстрая автогенерация. По-русски говоря, самовоспроизводство новых поэтических субъектов. Сюжетная канва могла оставаться прежней, зато менялась атрибутика. Если, например, в первоначальном варианте мальчик-садист убивал родного папу-алкоголика выстрелом из охотничьего ружья, то в следующих, уже неканонических, версиях все тот же мальчик мог использовать для достижения своих целей пулемет, удавку, толченое стекло, диких зверей из зоопарка, – словом, любое средство, которое создателям уже новой версии казалось наиболее эффективным и реальным. В маленьких населенных пунктах с имеющимися водоемами преобладали мотивы утопления, в то время как в крупных мегаполисах Центральной России часто обыгрывались случаи падения с крыш многоэтажных домов либо балконов. Вы не поверите, дорогой мой Потапов, но в пору моих фольклорных экспедиций по национальным окраинам мне попадались стишки с такой экзотикой, как отравленная тюбетейка, песчаная гюрза под подушкой или гвозди в котле с бешбармаком! Подобные образцы местного творчества я, разумеется, отбрасывал… Кстати, будь Кондратьев жив сейчас, я бы порекомендовал ему хорошего психоаналитика: слишком уж часто в его тюремных сочинениях присутствовал конфликт двух поколений, разрешаемый всевозможными ужасными способами. Сильно подозреваю, что у него было трудное детство… Извините, я снова отклонился от темы своего повествования… Должен вам сказать, что с кондратьевскими творениями случилась еще одна любопытная метаморфоза, тоже не облегчившая мне работу. Подобно Робинзону Крузо или Гулливеру, эти стихи-страшилки, начав свое бытование исключительно во взрослой среде, из года в год дрейфовали вниз по возрастной шкале, пока не укоренились в аудитории тинейджеров. Подростков, опять-таки говоря по-русски. Из-за этого я даже был вынужден переквалифицироваться на старости лет, дабы мой интерес к подобного рода творчеству не вызвал никаких подозрений у коллег по пединституту. Пришлось забросить свои неправильные немецкие глаголы, взять совсем новую тему докторской и влиться в группу профессора Неелова, пополнив собой ряды фанатиков, изучающих пресловутый школьный фольклор. Вы бы видели, как обрадовался моему появлению в его группе простодушный Неелов! Еще бы: появился еще один филолог-доброволец, который был согласен на школьных переменах отлавливать с диктофоном в руках юных садистов, приманивать их жевательной резинкой и сладостями и выуживать у них смертоубийственные вирши, – чтобы потом ночи напролет расшифровывать диктофонные записи и классифицировать улов. Хорошо было в прошлом веке Гильфердингу или Кирше Данилову, имевшим дело с древними бабками, которые посиживали на завалинках и, никуда не торопясь, цедили беззубыми ртами мутные истории про Илью Муромца или Соловья-Разбойника. А теперь вообразите себе, как я, человек немолодой и не очень здоровый, ползаю на корточках с микрофоном в руках перед десятилетним пацаном и жду, пока тот закончит размазывать по щекам липкие шоколадные слюни и смилостивится мне продекламировать: «Мальчик на елку за фыфкой полез, следом за ним подымался обрез»… Уже за одни такие многомесячные муки я достоин куда большей награды, чем эти бриллианты!…
Доктор-фольклорист остановился и проникновенно посмотрел на пленника, как будто искал на лице у Дмитрия Олеговича выражение участия и понимания. Курочкин, тихо кривляющийся на протяжении последних десяти минут монолога в попытках все-таки ослабить кляп, тут же прекратил свои старания. И из-за осторожности, и из принципа. Он не хотел, чтобы рассказчик принял его гримасы за выражение сочувствия.
Тем не менее герр доктор отыскал в молчании связанного Курочкина некие благоприятные для себя нюансы. Или, вернее, сделал вид, будто отыскал.
– Спасибо, дорогой Потапов, – с удовлетворенным видом кивнул он. – Я рад, что наши позиции все больше сближаются. Тогда я продолжаю, с вашего позволения, историю, взаимно интересную для нас обоих. Сбор материала – это был еще легкий этап по сравнению с остальными.
Профессор Неелов оскорбился бы до самых кончиков седых бакенбард, узнай он об истинной и отнюдь не филологической причине моих стараний. Он-то и не подозревал, что моя докторская диссертация была не целью, но средством – средством получить спецсеминар и бросить целую группу студентов на сортировку добытых мной текстов. В те времена мне нужно было прилежание второкурсников, и я его получил. Пятнадцать пар рук и пятнадцать юных мозгов, сами того не зная, открывали мне путь к кондратьевским камушкам, пребывая в полной уверенности, будто они своими ручонками и своими извилинами двигают науку. Я задал им алгоритмы, и из пятисот сорока страшилок студенты отбраковали более трех четвертей, оставив в моем распоряжении сто двадцать четыре текста. Больше половины из них гарантированно принадлежали самому Кондратьеву, остальные располагались в непосредственной близости от первоисточника либо, на худой конец, гносеологически были с этим первоисточником связаны. Ушли в брак все тексты, чье семантическое поле накрывало либо отдаленное от нас географическое пространство – будь то Африка или Чукотка, либо пространство намеренно микшированное, лишенное той или иной адресности… Ох, простите, я чрезмерно увлекся терминологией, вам, боюсь, не очень легко меня воспринимать. Ну, если совсем просто: были отброшены те страшилки, из которых нельзя было вычленить ни малейшей подсказки. Например, текст «Маленький мальчик валялся во ржи»… признан был мной бесперспективным хотя бы потому, что реалия «комбайн» была не характерна для урбанистического пейзажа, а я был уверен: наследство Кондратьева спрятано где-то в черте города…
После того как вся черновая работа была сделана, я продолжил уже селекцию самостоятельно, без помощи спецсеминара. Чем ближе к разгадке, тем больше вопросов могло появиться у студентов. Поэтому я выставил им всем зачеты по практике и отпустил на ловлю безобидного туристского фольклора. Теперь мне уже пришлось взять в подручные известных вам двух молодцов из другого потока, у которых никаких вопросов ко мне возникнуть бы не могло. В принципе. Им с головой хватало изучения немецкого по методике… как ее… Ильзы Кох и под моим чутким руководством… Первый мой подход, к сожалению, результатов не дал. Я, видите ли, решил, будто среди сотни описанных в стишках эпизодов умерщвлений есть хоть один реальный, который и наведет меня на след. Допустим, трагический сюжет с октябрятами, попавшими под трамвай, имей он место в действительности, давал бы ниточку к водителю, к трамвайному депо, к кладбищу, наконец. Увы, гипотеза оказалась в конечном итоге ошибочной, и я ее отбросил… Не буду утомлять вас описаниями своих теоретических просчетов и практических ошибок, которые стоили мне времени, нервов и денег. Главное – что я все-таки пришел к выводу, первоначально казавшемуся мне слишком поверхностным и потому неверным. Разгадка коренилась в тех двух десятках стихотворных произведений, где, помимо примет антуража, содержались и конкретные фамилии. На этом пути, правда, тоже не обошлось без одной тупиковой ветви. Уму непостижимо, сколько времени и сил я потратил на разработку простенького четверостишия!… – Доктор покачал головой и с выражением прочел:
«Я спросил электрика Петрова: Ты зачем надел на шею провод? Но молчит Петров, не отвечает. Только тихо ботами качает».
Курочкин почему-то представил себя на месте несчастного Петрова, и ему в очередной раз стало не по себе. Сам он был не в ботах, а в домашних тапочках, однако это различие Дмитрия Олеговича не слишком успокоило.
– Казалось бы, перспективный вариант, – со вздохом проговорил рассказчик. – Здесь впервые исчезает привычный дактиль, впервые возникает женская рифма, меняется вся тональность стиха… И подсказок-примет было вполне достаточно: фамилия, профессия, четкое указание на служебное помещение… Почти полгода мы вместе с мальчиками, как идиоты, проверяли все мыслимые комбинации. Вы знаете, сколько в Центральной России и в Белоруссии электриков Петровых? Десять тысяч восемьсот сорок два человека! Мы с ног сбились, отыскивая наиболее вероятных претендентов. А сколько глупостей наделали мои орлы – вы не поверите. Один пожар в Камышине чего стоит! Полквартала выгорело из-за этой несчастной подсобки… И что в результате? Под конец наших поисков вдруг оказалось, что четверостишие вообще к кондратьевскому творчеству отношения не имеет. Что этот опус создал какой-то Григорьев в Ленинграде, совершенно по другому поводу, и даже опубликовал его… Эпигон, если не сказать сильнее. Какой труд пошел насмарку!…
Доктор развел руками, вновь призывая к сочувствию.
– А другие варианты? – сказал он. – Компьютерный контент-анализ строки «Умер от родов сантехник Синицын» ничего не дал, пришлось искать по старинке, что называется, методом проб и ошибок. Мы, как савраски, мотались по всей стране, на одни железнодорожные билеты я истратил целое состояние. А еще этих двух недорослей приходилось кормить за свой счет… Тридцать девять сантехников Синицыных в одном только Ростове-на-Дону! Девяносто два в Саратове! Почти полторы тысячи в северной столице!… И везде – нулевые результаты: нет, не был, не знает, не участвовал, не хранил… Ваш случай, дорогой мой геноссе Потапов, по закону подлости оказался в самом конце. Я, видите ли, имел неосторожность довериться одной из версий четверостишия, где последние два стиха звучали так: «Но у него еще все впереди, Если он вытащит лом из груди»… Теперь-то я знаю, что канонический вариант у Кондратьева выглядел по-иному, а тогда этот лом торчал из груди персонажа, словно лыко из строки, – ни туда и ни сюда. Когда я уже совсем отчаялся, помог случай. В класс, где учился мой родной внук, пришел новенький и первым делом запустил в обиход несколько текстов для моей коллекции. Не знаю уж, в какой глухомани жил прежде этот мальчик, но факт тот, что именно в этой местности каким-то чудом законсервировалось в неприкосновенности то самое кондратьевское сочинение. Вот оно!
Доктор откашлялся, принял артистическую позу и продекламировал:
«Дети в подвале играли в гестапо: Зверски замучен сантехник Потапов. Уши гвоздями прибили к затылку, Чтоб он признался, где спрятал бутылку».
У Курочкина от страха потемнело в глазах. В его воображении возникла душераздирающая сцена вбивания гвоздей в собственные уши. «Похоже, у доктора его теория не расходится с практикой, – с ужасом подумал он. – Бедные Синицыны! Бедный я!!!» Преодолевая сопротивление повязки, Дмитрий Олегович уже в который раз попытался зубами подвинуть кляп, однако победил в своем стремлении какие-то жалкие доли миллиметра. Сил хватило лишь на тихое сдавленное мычание.
– Вот вы и дозрели, драгоценнейший мой Потапов! – довольно произнес герр доктор. – Смотрите, как все замечательно вышло: я вам поведал о своих разысканиях, а вы, я чувствую, сейчас удовлетворите мое любопытство. Вни-ма-ни-е! Сни-ма-ю! – Вместо того чтобы снять повязку с кляпом, доктор лишь сдвинул ее на курочкинский подбородок.
Затхлый подвальный воздух показался Дмитрию Олеговичу прекрасным, и он принялся жадно заглатывать его ртом, не в силах остановиться.
– Не торопитесь, дышите на здоровье, – великодушно сказал доктор, как бы невзначай взяв с газеты один из маленьких скальпелей. Словно бы намеревался слегка почистить ногти. – А потом скажете мне, где бутылка. Она у вас, я знаю. Вместе с содержимым. Бриллиант класса «Ивана Сусанина» легко хранить, но незамеченным продать нельзя… Ну, говорите.
Курочкин напоследок глубоко затянулся подвальным озоном и, ни на что уже не надеясь, прошептал:
– Я в глаза не видел этой вашей бутылки. Я не знаю Кондратьева. Я – НЕ ПОТАПОВ!…
Одним движением герр доктор вернул повязку на место. Но раздраженный жест был чересчур поспешным, и теперь кляп прилегал не так плотно. При необходимости его удалось бы гораздо легче выдавить языком.
– Вы меня обманули! – сердито проговорил доктор-черепашка. – Вы нарушили наше мирное соглашение: откровенность за откровенность. Теперь не взыщите, я буду жесток. Начнем с простого, и, если вы не одумаетесь, я позволю своим мальчикам поиграть в гестапо. Молоток и гвоздики у них имеются, так и знайте, а метод Ильзы Кох как раз предполагает активные действия… Вы сами напросились, господин Потапов!…
Острие скальпеля медленно двинулось в направлении курочкинского носа.
Дмитрий Олегович обреченно закрыл глаза…
– Стойте!
Голос был знакомым, и принадлежал он определенно не герру доктору и не его немецко-фашистским подручным, изучающим язык посредством игры в гестапо.
Дмитрий Олегович открыл глаза. Сперва он заметил лишь острие скальпеля, замершее на полдороге. А потом…
– Стойте! – повторил голос. В подвальном полумраке материализовались две фигуры. Один человек прижимал к себе второго, держа у самого его горла тускло поблескивающее лезвие. – Брось нож, а то прирежу твоего фрица… Это я – Потапов.
«Мы ленивы и нелюбопытны», – мысленно укорил себя Курочкин. В этом доме он прожил не один год, однако ему как-то и в голову не приходило поинтересоваться фамилией сантехника дяди Володи.
10
Надо отдать должное черепашке-доктору: он не потерял самообладания. Искоса глядя на подлинного Потапова, он лишь пробормотал:
– М-да, действительно, ваши приметы больше подходят. Юноши, как всегда, напортачили… – И почти безразлично добавил: – Если хотите, можете его прирезать, пожалуйста. Он того заслуживает, за профнепригодность…
– Цум тойфель! – только и смог простонать преданный черепашкин подручный, от волнения переходя на связный немецкий. – Эс ист унмеглих! Зи зинд гроусе шайзе! Зи зинд…
– Словарный запас уже неплох, – признал герр доктор. – Но, боже, что за чудовищное произношение!… Прикончите его, господин настоящий Потапов, горбатого могила исправит. Это будет хорошим уроком для моего второго оболтуса… Кстати, где он?
– Уполз, – со смешком ответил дядя Володя. – Но в пределах досягаемости. Я заметил направление, поэтому не надейся, что он прыгнет вдруг на меня сзади и спасет товарища. Хреновое у тебя ополчение, профессор или как тебя там…
– Увы, ополчение не первосортное, – согласился герр доктор. – Но у вас и такого нет. – Острие скальпеля мгновенно перепорхнуло вниз и замерло у горла Дмитрия Олеговича, больно его уколов. – Предупреждаю вас, мой дорогой настоящий Потапов, что я тоже не шучу. Моя позиция выигрышнее вашей. Я весьма сожалею, но сонная артерия вашего приятеля под моим контролем. Не хотелось бы лишать жизни человека, с которым мы так мило побеседовали, но… Вы меня вынудите, если не согласитесь на мои условия.