355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Жданов » Том 1. Третий Рим. Грозное время. Наследие Грозного » Текст книги (страница 35)
Том 1. Третий Рим. Грозное время. Наследие Грозного
  • Текст добавлен: 24 марта 2022, 20:33

Текст книги "Том 1. Третий Рим. Грозное время. Наследие Грозного"


Автор книги: Лев Жданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 50 страниц)

Глава IV
Годы 7075–7077 (1567–1569)

В самой Москве между тем дела совсем не гладко шли.

Умер, а иные толкуют: убит был митрополит Афанасий, и двух лет не посидевший на митрополии.

Избран был на его место епископ Казанский, Герман, из рода князей Смоленских, умный, образованный монах, напоминавший по складу Макария. Почуяли сразу в нем врага опричники – и через два-три дня после избрания, еще не усевшись хорошо на митрополичьем престоле, он был устранен. Ранним утром мертвого нашли его во дворе хором митрополичьих. Яд или просто петля покончила с Германом? – так и не дознались люди. Шептались только, что Алексей Басманов с сыном Федором на коленях, со слезами остерегали царя:

– Не ставь Германа. Хуже Сильвестра с Адашевым овладеет тобою монах лукавый!

На соборе духовном, собравшемся немедленно, по желанию царя избран был митрополитом Филипп, игумен далекого Соловецкого монастыря. Монастырь славился строгой чистотою жизни своих монахов, а Филипп, в миру раньше – Федор Степаныч Колычев, из рода прусских выходцев, уже два века живших в России, – даже суровых монахов-соловчан дивил подвигами святости.

Зная продажность, распущенность и алчность большинства высших представителей духовничества, Иоанн и выбрал Филиппа, прославленного во всей земле, строгого, безупречного монаха, известного благочестием. Царь решил возвести аскета-инока на опустелый митрополичий престол. Хоть одного бы человека вроде Макария захотелось царю иметь возле себя. Филипп хорошо знал, что творится в Москве. Понять все пути, какими бурназ, кипучая натура Иоанна пришла к последним делам своим, – этот кроткий, человеколюбивый старец не мог и не постиг бы при всем желании.

– Царство одно на земле: Божие царство! – твердил он. – А в Божием царстве – мир и благодать… И все, что не мир, не благодать, – не от Бога, от лукавого…

Действуя по своим словам, Филипп ушел от мира, от соблазнов и грехов его, удалился на скалистый остров, омываемый холодными волнами Студеного моря, и там служил усердно Богу своему – Богу любви и кротости.

Но мир нашел отшельника, вздумавшего отвергать силу мира. Жизнь подхватила на гребень своей бурливой волны аскета, ушедшего от жизни, и, взметнув кверху, оставила на недосягаемой для обыкновенных смертных высоте, на престоле митрополитов Московских и всея Руси, – «кои царем самим зовутся и пишутся братьями…».

Но Иван только говорил так, а думал иначе…

И с первой же минуты начались столкновения этих двух сил: Ивана, обладающего царским, твердым характером, стальною волей и мощной душой, Филиппа, в котором сердце трепетало мучительной любовью и жалостью к людям, душа была полна веры и кротости; но в этой кротости была так же неукротима и велика, как дух Ивана в его жестокости.

Сталь о кремень ударила. И загорелось яркое пламя. Оно сожгло душу Ивана, закрепило за ним имя «жестокого, грозного…». И довершило, доплело сияющий венец, каким окружен кроткий лик Филиппа на всех изображениях святителя-страдальца…

Еще до избрания, едва он был вызван и явился в Москву, Филипп заявил священному собору:

– Отцы преподобные! Освободите! Оставьте мне смирение мое. Не ищу славы мира, ни жезла архипастырского… Раб Божий есмь, не надлежит мне князем церкви соделаться.

– Нельзя, святой отец! Сам царь пожелал. Надо творить волю царскую.

– Божия воля – первей всего. А желает царь, чтобы пас я стадо православное, пусть сотворит по глаголу Господню: да будет едино стадо и един пастырь. А то Земля раскололась… Земщина – по сю сторонь; опричнина, кромешнина всякая – по ту сторонь. Расколы пошли… За Волгу люд убегает. Не должно тому быть. Все люди, вся земля – дети царские, овцы стада Христова. Пусть идут вместе в царствие небесное. Раскол – он смуту множит. Люд опричный, злобный поджигает царя против Земли всей. Далек я был от мира! А и ко мне, на Соловки, дошли стоны и вопли умученных, жалобы разоренных, слезы насильно постригаемых! Грех то великий пред Господом. И, аки верховный владыко христиан православных, аще бы принял жезл архипастырский, не могу допустить того. Так и царю скажите… Пока опричнина-кромешнина есть на Руси, – не ступлю ногою во храм Христов для восприятия сана. Сами видите, отцы преподобные: лучше ж в покое оставить меня… Уж о том не говоря, что мира бегу я лукавого… Афанасия смертного часа, Германа кончины безвременной – тоже наслышан много… К чему мне сие?

Кой-как решились сказать Иоанну об отказе Филиппа, о причинах, им выставленных…

– Что? И здесь крамола? – произнес только Иван, и брови у него заходили, лицо исказилось. – Ну, пусть знают попы: если не уговорят Филиппа безо всяких пререканий, как оно досель бывало, – сан приять… Если воля моя не будет исполнена… и ему, и всем им плохо станется… Выискался старец! Клобука еще не вздел владычного, а с нами в свару вступает?! Да я! Ну, больше не стоит и толковать… Что я сказал, чтоб так и было по-моему. Меня – враги слушают… А уж попам подавно потачки не дам, невежам хмельным…

Приказ царя был передан Филиппу и собору духовному. Все знали, что значат угрозы Ивана.

Челом кинулись бить иерархи; молили, чтоб царь гнев свой отложил. А на Филиппа так и насели:

– Что ж ты, отче?! Или гибели нашей хочешь, и со чады и со домочадцы?! Ты исполни волю царя, а там – владычествуй, как Бог тебе на душу положит. Хоть венец примай мученический. Нас-то зачем подводить?

Грустно улыбнулся старец.

– И то! Довлеет миру злоба его…, Не всем дано, оно ведомо. Могай вместити – да вместит… А вы,…

Вздохнул, ничего не сказал больше.

– Так принимаешь сан?

– Не сан я принимаю, вериги возлагаю на себя, крест тяжкий на рамена подъемлю. Все же душой кривить не могу. Так и скажите царю: против воли иду на заклание. Пусть не будет той заслуги моей, что добровольно на муку сподобился.

– И, батька! Какая мука – клобук носить митрополичий, Московский? Всяк бы рад, да не всяк, лих, взял… А тебе, как слепому, само счастье пришло!

– Терн Христов – счастье истинное… А муки? Что есть – то видят ваши очи земные… Что будет – теми же очами увидите, как провожу я сейчас очами души моей смятенной.

– Ладно. Манатью оденешь богатую, перестанет под ей метаться душа! – пошутил один из семи святителей, совершавших избрание, архиепископ Суздальский. – И чего невестишься? Ну, кто уверует, что митрополии не желаешь? Так, вестимо, больше напутаешь на себя, отче… Умно, одно могу сказать… «Во смирении, ибо сказано…»

Совсем печальным взглядом окинул иерарха Филипп.

– Истинно скажу тебе, отче, молил я жарко Создателя: «Да минет меня чаша сия…» Не услыхал Господь… Приму и стану испивать до конца. Двух годов не минет – попомнишь слова мои… Ежели и сам жив будешь…

Смутился тот, отошел и бормочет:

– Ну, прорицанья-то бы свои для царя оставил. Мы тоже сами знаем, что знаем… Провидцы немало и зря говорят!

Но Филипп не ошибся. В самое тревожное время принял он жезл и клобук владычный. Кругом казни, ссылки, пострижения насильственные. Опричнина лютует без конца…

Перед самым посвящением своим вынужден был Филипп подписать такой договор с Иоанном:

«Лета 7074 (1566), июля 20, понуждал царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси со архиепископы и епископы и с архимандриты, и со всем собором чтобы игумен обители во имя великих чудотворцев соловецких Зосимы и Савватия, Филипп, на митрополию бы стал. И игумен Филипп о том говорил, чтоб царь и великий князь отставил опришнину; а не отставит, – и ему в митрополитех быти невозможно. А хотя его и поставят в митрополиты, и ему затем придет нужда митрополию оставите. А соединил бы царь воедино всю Землю, как и прежде было. И царю великому князю архиепископы и епископы о том били челом, о его царском гневу… И царь гаев свой отложил, а игумену Филиппу велел молвити свое слово: чтобы игумен Филипп в опричнину и царский домовый обиход не вступался, а на митрополию бы ставился… И по наставлении царю от опришнины не отставать, и домашнего обихода не менять, а Филиппу зато от митрополии не отставлятися… А советовал бы с царем и великим князем, как и прежние митрополиты с отцом и дедом его советовали…

И игумен Филипп, по царскому слову, дал свое тогда слово архиепископам и епископам, что он, по царскому слову и по их благословению, на волю дается ихнюю: стати ему на митрополию, а в опричнину ему и в царский домовой обиход не вступатися. Тако же, по поставлении, за опришнину и за царский домовый обиход митрополии не оставливати никак. А на утверждение сему приговору – нареченный на митрополыо Соловецкий игумен Филипп и архиепископы и епископы руки свои приложили». И подписано: «Филипп, игумен бывый Соловецкий, смиренный митрополит Московский и всея Руси». И подписи всех остальных иерархов.

Душу, искавшую подвига, полную редких сил, думали сковать или спасти этой формальной подписью, надеялись росчерком пера избавить от венца мученического… Конечно, попытка не удалась.

* * *

Дело посла литовского Козлова с его зазывными грамотами – росло и росло. Немногие из замешанных в дело бояр, самые сильные и богатые: Вельский, воевода Воротынский и ближний родич Иоанна, Иван Мстиславский, – отделались временной ссылкой и тяжелою пеней.

Казнены были десятки бояр, загублены, сожжены сотни челядинцев и близких холопов из людей, принадлежащих опальникам…

– Что Челяднин толкует? – спросил Иоанн шурина, князя Михаила Темгрюковдча, когда тот пришел из застенка, где питали осужденных.

– Привезли его только что. «Ни в чем, говорит, не повинен. Умысла на царя и на трон его царский у меня не было. И речей я пустотных не говорил, будто одной мы крови с государем. И что права у меня на царство такие же, как его права. Все – клевета и наветы вражеские…» И нас, опришнину твою верную, стал поносить… Давай честить на все корки!

– Ха-ха… Клевета? А еще что сказывал?

– «Только, говорит, и есть, что сказано было как-то спьяну: молошные мы братья с царем… Родною мне грудью вскормлен да вспоен он был…»

– Родная ему грудь? Все не забывают они родства этого молошного… Вон и Ромулуса волчица кормила. Так волченята ж ее в царство не мешалися. Овец царских беспошлинно не резали ж. Били дубьем тех волков за воровство. Так само и «родичам» кормилечьим будет моим. Довольно срамили они меня и матерь мою. И здесь, на Руси, и за рубежом далеко. Попытаешь еще малость «родича» да нынче на вечеринку приведи его ко мне… Да наряд мой царский изготовь, богатый…

Поклонился князь-палач и вышел.

* * *

Окончена служба вечерняя в Слободе в храме, где царь и все ближние опричники в черных монашеских рясах, в скуфьях стоят. Иоанн – игумном зовет себя. Келарь – князь Афанасий Вяземский, а пономарем – один из недавних, новых любимцев Иоанна: ражий, здоровый мужик, из служилых людей, Малюта Скурлятев-Бельский. Как пес хозяину, – глядит он в глаза Иоанну. Как кровожадный зверь, по взгляду, по мановению руки Ивана, терзает всех, на кого укажет царь. И, служа чужой лютости, тешит свою грубую, зверскую натуру, сам наслаждается. Истязает так мастерски, столько души влагает в дело, что свирепый азиат князь Черкасский должен уступать ему, – тот самый князъ Михаил, который шашкой своей на четыре куска разрубил казначея царского Тютина.

Хитрый, лукавый, как все выскочки из черни, чуждый жалости и самолюбия, Малюта успел понемногу втереться в доверие к царю, не только как искусный, толковый палач, но как советник… Постепенно забирает в руки всю дикую, неистовую братию Слободской обители, с Федором Басмановым во главе, – этот простой, неуклюжий с виду, краснобородый мужик, который, с таким грубым видом, – сладкой лестью умеет щекотать усталую душу Ивана.

Кончилась служба. За столы все перешли…

Только первую чару за здравие царя и государя Ивана Васильевича всея Руси выпить успели застольники, дверь распахнулась, новый гость вошел.

В сопровождении двух приставов показался бледный, дрожащий, измученный Челяднин, со следами пытки на лице, в одежде, кое-как наброшенной на него перед тем, что его из застенка вывели и к Ивану повели.

– А, и гость дорогой пожаловал! – вскочив с места, произнес Иван. – Многая лета царю и государю Ивану Петровичу всея Руси!

– Многая лета! – заголосили опричники, еще не понимая, в чем дело, но предчувствуя забаву веселую.

– Сюды, сюды… На трон сажайте государя! – приказал Иван приставам, помогавшим Челяднину двигаться вперед.

Страдальца опустили на царское место, нарочно перед тем возведенное в горнице.

– Что, ничего государь по царству своему не приказывал? – обратился Иоанн с вопросом к Черкасскому, который тоже появился вместе с Челядниным.

– Нет, отец игумен… Молчит… Видно, гневаться на нас изволит, на слуг своих верных! – подхватывая глумливую издевку Ивана над полузамученным человеком, отвечал князь.

– Да вот оно что? Кубок вина пусть подадут государю. Авось заговорит. Да что же это: в каком рубище государь! Эй, слуги! Одеть великого царя Ивана Петровича. Что зеваете?

Малюта, посвященный в затеи Иоанна, мигом подал приготовленный царский наряд, бармы, жезл, шапку высокую и одели и нарядили, как труп, молчаливого, замученного Челяднина, даже плохо понимающего, что творят с ним эти люди.

– Вот так… Теперь государь наш во всей славе сидит, прохрипел Иван, которого стала бесить такая безответность, молчаливая покорность жертвы.

Если бы тот кричал, молил, проклинал, – было бы забавнее. А молчание, такая неподвижность полутрупа, это уж как-то даже страшно становится.

– Да ты, шурин, не перепустил ли там? – обратился царь к Темгрюковичу.

– Нет, самую малость! – негромко отвечал тот, поняв, что речь идет о пытке.

– Что же молчишь все, царь-государь! Скажи слово ласковое? – с пеной у рта стал уж настаивать Иван, близко подойдя к трону. – Любо ли? Достиг своего. Вот, и на трон попал наш прародительский. Любо ли? Скажи!

– Христос… пусть от… отплатит тебе… за меня… за муки мои… и жены… и детей моих… – только и мог пролепетать бессильный мученик.

Горло опять перехватило у него. Крепко сжались запекшиеся губы, на которых пена кровавая видна…

– А… Христос? Что ты, царь? За что Христа на нас призываешь? Зачем с укором таким в глаза нам глядишь? Не гляди… Слышь, не гляди… В чем вина наша? Видишь? Раб твой Ивашка Московский с людишками всеми низко тебе на царстве челом бьет, – как-то словно зверь, подвигаясь мягко вперед по ступеням трона, хрипел вышедший из себя Иван. – Да не гляди! Не гляди так, говорю… Не гляди!

Миг, нож сверкнул в костлявой руке царя – и полумертвый до того Челяднин трупом свалился с трона, с широким ножом, оставленным у него в груди рукой обезумевшего убийцы…

– Возьмите! Возьмите прочь! – крикнул Иван. – И мертвый – глядит… Не сомкнул глаз своих окаянных… Уберите скорей… Вина… Песни петь… Скорей вина! Девок гоните сюды!

И началась шумная оргия, дикая тризна ночная по несчастному Челяднину.

А на заре на коней сели опричники, вихрем помчались прямо в богатое, родовое село Челяднина, под Москвою…

На воздух взорваны были постройки. Стоя в боевом порядке, опричники, с Иваном во главе, ждали, пока порох, заложенный в подвалах и подожженный фитилем, – совершит свое дело… Прогремел страшный взрыв, причем погибли почти все бывшие в доме, так как их перевязали и выйти не дали. С гиком, с воплями кинулись затем опричники топтать и добивать тех, кто уцелел; и по всей деревне – ураганом пронеслись! Вырезали людей, разрушили избы, сожгли их, скирды разметали… Оставя пустыню вместо богатого, людного села, захватив все, что получше и подороже, обесчестили всех девушек и баб молодых покрасивее, потом избили, изранили или совсем прирезали и обратно домой поскакали «братья Слободские», с Иваном, с царем-опричником впереди.

* * *

Немного дней спустя, на Успенье, в день престольного праздника в Успенском, древнейшем из храмов Кремля, еще Иваном Калитою воздвигнутом в 1329 году, – совершалась торжественная служба. Высокий, полутемный обычно храм – теперь залит огнями. Все паникадила тяжелые, громоздкие, словно звездами, усеяны огнями свечей… Все лампады возжены, озаряют неровным трепетным сияньем венчики местных икон, темные лики и фигуры святых и патриархов, на стенах нарисованных. Иконостас залит огнем. Свечи, тонкие и большие, тяжелые, в стально-образных подсвечниках, – всюду горят и сверкают, колебля языки длинного красноватого пламени, которое дробится искрами в драгоценных каменьях, украшающих золотые оклады чудотворных икон…

Народу видимо-невидимо… И самый храм битком набит, где служба уже подходит к концу, долгая торжественная служба митрополичья, совершаемая Филиппом соборне со всем причтом храма. Голова кружится от жара, какой дают пылающие свечи, от дыхания многотысячной толпы, напряженной, молящейся, восторженной и рыдающей. И за стенами храма – толпы, от паперти – так и тянутся, чернеют, заливая половину обширной площади.

Давно не видали царя в Кремле. Только вот на праздниках таких всенародных и появляется Иван. Одни говорят: «Болен наш сокол, солнце красное! Трудно ему поспеть повсюду!»

Другие, более сведущие люди, замечают:

– Не желает государь, с митрополитом-владыкой видаться. Больно наскучает царю старик, все печалуется за крамольников владыко: «Никого не казни. Всех прости!» Царю не по сердцу печалованье, он и ладит: не встречаться бы.

– Раньше – молил… А теперя, как очень разлютовался царь, и прямо грозит ему святитель: «Не минуешь, грит, геенны огненной!» Конечно, государю докука! – прибавляют те, что посмелее…

Глас народа – глас Божий. Так все оно и было, как толки шли.

Не выдержал долго Филипп. Сперва только молил о прощении опальных… А убедясь, что наряду с виновными – много и невинных гибнет, стал укорять Ивана, поминать ему о суде Божием, на котором и его, Ивана, грехи взвешены будут…

– Уговор ты, видно, позабыл, владыко? Что на том суде будет, увидим мы с тобой потом. Какой суд здесь мне давать людям – я сам вижу, царь и владыко рабов моих лукавых… Оставь пустые речи!

Филипп не унимался. Когда царь не хотел допускать его к себе, Филипп пользовался каждой встречей и продолжал толковать все одно:

– Царь, помни о суде Божием…

И требовал если не прощения, так облегчения участи кого-нибудь из осужденных, недостатка в которых не было.

Последние жестокие казни коснулись и многих из рода Колычевых, как будто Иван хотел остеречь этим Филиппа. Но кровавое предостережение не повлияло на непреклонный дух святителя. Торжественно служба идет. Ангельскими голосами звенят и поют певчие прославленной «стайки» митрополичьей, которой даже царская «стая» первенство должна уступить. Октавы архиаконов потрясают даже эти тяжелые вековые стены соборные, просясь на волю, дальше, на простор из-под высокого, круглого купола, куда сбираются все голоса, напевы, все звуки, все клубы дыму кадильного, все струи воздуха жаркого.

Вот царь медленно, словно с неохотой, предчувствуя новое столкновение с непреклонным, упорным «печальником» – митрополитом, подходит за благословением к владыке. Царская свита вся тут же. Не в рясах черных, как в Слободе, а в богатых кафтанах, сверкая золотым и серебряным набором поясов и чеканом оружия… Народ, молящиеся, столько же и сами, столько под напором приставов царских, стеснилися до невозможного, раздалися во все стороны, очищая широкий путь царю и присным его.

– Мир тебе, царь православный, защитник христианский! – твердо, громко произносит владыко, встречая с крестом царя.

– С тобою мир, отче-господине! Благослови, владыко!

– Пожди! Что так спешишь, великий государь? Редко доводится видаться с тобой. Не допускаешь и посланий, и увещаний пастырских смиренных моих до слуха своего царского. Здесь хотя, перед престолом Всевышнего, перед ликом предстательницы Присно-Девы Честной за весь род человеческий, здесь молю: выслушай предстательство наше смиренное за чада церкви, гонимыя тобой. За мирские мужи, за священнослу…

– Постой, владыко… Не проповедь ли читать почал? Не время… Дай срок… Благослови и отпусти нас… Дела ждут государские… – покусывая губы, царапая концом жезла по железным плитам, устилающим храм, глухо произнес Иван.

Он чувствует, что привычный прилив холодной, ярой злобы овладевает им. Но в то же время с мучительной тоской в груди должен сознаться, что, если прав он, Иоанн, ведущий к спасению землю Русскую в бурное время нестроения всеобщего, – так прав по-своему и Филипп. Бесстрашие владыки искреннее. Жалость его к людям – непритворная, неподкупленная, никем не вымоленная. Чист и свят владыко, хоть опричники и стараются оклеветать врага своего. Но Иван знает, что они клевещут… И потому терпит от Филиппа многое, чего не потерпел бы ни от кого из окружающих. Иван – не может поступить иначе. И Филипп не может действовать иначе. Иван вот понимает это. Филипп – не хочет или не умеет понять… А если бы он мог? Как хорошо было бы тогда… Все, что осталось чистого в больной, измученной, исковерканной и загрязненной душе Ивана, – все рвется к Филиппу. И если бы тот понял! Нет, он слишком чист и свят, чтобы понять закон мирской, закон созидания и разрушения земных, преходящих царств, а не единого, запредельного царства Света и правды Божией. И при мысли, что никогда Иван и Филипп не поймут друг друга, – ярость и жалость смешанной, опьяняющей волной захватывают и несут куда-то в пропасть душу царя Иоанна.

– Дела государские – твой удел высокий, царский. А почто творишь дела диаволи, чадо? Почто окружил себя сими слугами сатаны, кои и над таинствами церковными, с тобою вкупе, – кощунствуют? Почто с ними вкупе – лиешь, яко воду, кровь христианскую? Поведай ми, царю? Покайся, припади к стопам Христа, тогда дам отпущение, благословение дланей, молитву уст моих. Тогда – душу мою отдам ти. Тело мое за тебя – терзать повелю!

Громко звучит горькая укоризна Филиппа.

Толпы народа – все дальше и дальше отступают, чтобы не быть свидетелями тому, от чего страх наполняет их душу и холод пробегает по спине.

Иван и Филипп перед престолом Бога тяжбу, последнюю тяжбу о душе царской ведут.

И, как злые духи, стерегущие душу, много грешившую, надвинулись ближе опричники. Не то они хотят всю тяжелую сцену скрыть от народа, не то немую угрозу Филиппу выказать… Если бы не тысячи народа, которые разорвут на куски каждого, кто дотронется до риз владыки, – тут же упал бы он мертвым под ножом любого из свиты царской. Но понимают палачи, что в Успенском соборе – роли поменялись. Хозяин, судья, повелитель – Филипп. Они же, с самим царем вместе, – только духовные чада и ответчики перед митрополитом Московским и всея Руси.

А голос Филиппа звучит все тверже и укоризненней…

Словно бы стараясь заглушить эту укоризну в ушах народа, в душе царя, который даже растерялся, не ожидая ничего подобного, – опричники перекидываются между собою тревожным, поспешным говором:

– Да что же царь молчит?! Спускает монаху безумному!.. Опешил, видно, царь… А тот и рад! За народом никого не боится, ничего не пужается чернец обнаглелый…

Уколы достигли ушей царя…

И правда, что эта с ним? На глазах у всех холопов этих, у черни, у попов, – он, Иван, поруганье подобное терпит!

Пусть даже безупречен Филипп… Но не смеет он! Царь перед ним, владыка всей земли! Владыка тел и душ людских, милостию Божией, наравне с самим митрополитом…

Громко несется речь Филиппа:

– Покайся, царь! Омой от крови длани свои, очисти душу от скверны, отринь слуг адовых, что обступили тебя, блудодеи, и ведут к погибели. К Богу прииди, и я за тебя…

– Молчи, гей, замолчи, отец святый! – вдруг, не имея сил сдержаться больше, прогремел, всей грудью выкрикнул Иван, словно надеялся, что грозный оклик отрезвит, остановит бичевателя.

– Я замолчу – камни возопиют! И несть тебе тогда спасения!

– Только молчи! Одно тебе говорю… Молчи, пока могу сдержать дух гнева, владеющий мною… Длань моя тяжка, ты знаешь! Так молчи… и благослови нас!

– Наше молчание архипастырское – гибель на душу твою навлечет, смерть нанесет душе твоей бессмертной, на веки вечные, с кромешниками всеми в геенне адовой! Не стану молчать! Не боюсь духа гнева твоего… Владеет бо нами – Дух Святый Господен! Ему же несть одоления от людей…

– Постой… Еще в последний раз послушай… В последний раз говорю тебе, как уж много разов тебе сказывал… Царство шатается… Сильные – слабых истязают! И не ты, не молитвы твои обуздают надменников, но мощная длань наша карательная. Ближние мои – встали на меня. Зла мне ищут сотворить. Не мешай же мне пахать государскую ниву мою для жатвы богатой, не мешай зерна сеять тяжелые, кровью орошать их горячею, чтобы жатва, великая жатва мира и мощи царственной созрела для великой Руси!

– Чума и гибель растет на нивах, кровью орошенных, не покой для земли, не величие царств. Духом созидают они: духом же разрушаются… Вспомни Вавилон, вспомни твердыни Ассурския!

– Да нет, не то совсем… Не понять тебе, владыко… Так оставь ты лучше! Какое дело тебе до наших советов царских, до путей наших властительных? Слышишь, молчи!

– Я пастырь стада Христова! Ищу заблудшую овцу свою… И радость будет велим, ежели обрету ее… Знаешь, какая радость?! Вот отчего не замолчу, покуда исходит дыхание из уст моих.

– Филиппе, не прекословь! – ударив жезлом о помост так, что погнулось острое жало стальное, властно крикнул Иоанн. – Не прекословь державе нашей, данной нам от Господа, чтобы не постиг тебя жестокий гнев мой! Лучше, владыко… Ты вон что лучше: покинь… Оставь митрополию…

– Не покину, чадо мое. И мне сан мой священный – дарован от Бога! Я – не просил, не искал через подружий своих, поминки не слал, бояр, попов, епархов не закупливал… В пустыне моей – нашел меня Господь. Ты же, о царь жестокий, извлек меня из тихого прибежища моего, мирного и сладкого. Зачем, о царь, лишил меня пустыни моей? Ввергнул зачем в пучину житейскую?!

Громко, скорбно вопрошает Филипп, а слезы, крупные слезы – так и скатываются по старческим, исхудалым щекам, темнят своей влагой светлое, блестящее облачение владыки…

И что-то в ответ словно дрогнуло в груди Ивана… Что-то забытое, прекрасное, мучительно-жгучее вместе с тем, как первая ласка, как укор совести, как незваный прилив раскаяния… Со смерти жены не плакал Иван. Он разучился и хохотать, и плакать… Одна кривая улыбка болезненная осталась ему…

А сейчас? Нет, он не допустит… Нет! Нельзя. Заплакать теперь – значит на позор предать себя, на посмеянье…

И еще раз звонкий удар искривленного острия по железным плитам – пронесся, прозвенел под сводами храма… Постоял два-три мгновения в раздумье Иван… И от этого раздумья дыбом волосы встали, зашевелились у всех опричников, у провожатых царя…

А что, если монах – победит? Если падет Иван сейчас на колени перед владыкой и…

Тогда им из этого храма нет другой дороги, как в тюрьмы, на плахи, под топоры и на виселицы…

Или уж тогда – обоих не выпустить из храма… Не даром отдать свою жизнь?!

Без сговоров, у каждого из палачей пронеслась одна и та же мысль в смятенном уме.

Но судьба сжалилась: спасла Иоанна, временную отсрочку дала Филиппу.

Круто повернул царь и, ни слова не говоря, быстро пошел из храма. Опричники с шумом, с веселым говором теснятся за ним.

Вздрогнул Филипп. Пока царь стоял в нерешительности, владыка так и пронизывал его глазами, полными слез; в душу грешника хотел без слов пролить луч благодати… Горячо, молча молилась душа Филиппа за душу царя…

Но Иоанн ушел.

И часто-часто каплют слезы из опечаленных глаз владыки на железные плиты собора, носящие следы от ударов жезла царского…

Бескровные губы аскета шепчут одно:

– Спаси, Боже, царя… Землю, Господь, защити!

О себе не молится владыка. Филипп позабыл о себе.

* * *

Заочно собор осудил Сильвестра.

Филиппа заочно осудить нельзя. И судить-то его не должны иерархи российские, как ему подчиненные. Экзарх, присланный от вселенского патриарха Константинопольского, – один может дело разобрать, судить и смещать первосвященника, епископа верховного российской церкви, греческой…

Но Ивану дела нет до уставов канонических.

Он видит, что для прекращения соблазна, толков и смуты в народе, которая грозит бедой самому Иоанну, – надо скорей сместить Филиппа, другого, более покладистого владыку избрать и, на глазах народа, – помириться с церковью, в лице нового митрополита.

А опричники, кроме того, все в дело пустили, целый ад на ноги подняли, только бы скорей низвергнуть ненавистного своего гонителя.

Нашлись предатели-Иуды, ложные послухи, ложные обвинители, наглые клеветники.

Новый настоятель Соловецкого монастыря, игумен Паисий, ненасытный честолюбец, завидуя тому, чье место он занял, упоенный обещаниями кромешников, пославших своих гонцов и на Соловки, подумал:

– Отчего бы и мне не занять места, какое занял Филипп – такой же раньше игумен, каким я сейчас?

Эта мысль усыпила совесть.

Он и духовник Ивана, Благовещенский протопоп Евстафий, открыто решились возвести клевету, кинуть груду нелепых обвинений в лицо Филиппу.

Восьмого ноября 1568 года в том же Успенском храме собрался на судбище собор духовный. Владыки Новгородский Пимен, Суздальский и Рязанский, усердные приспешники Ивана и опричников его, еще другие иерархи высшие и низшие и даже светские лица, – к великому соблазну общему, – вопреки церковным законам, преданиям и правилам, приняли участие в этой пародии суда.

Горько улыбался Филипп, глядел в лицо «судьям», царю и молчал в ответ на обвинения и клевету. А то, что говорил святитель, – конечно, не могло спасти его, только ускорило гибель.

И люди молчали кругом… Иные равнодушно глядели на позорное судилище, другим – личный, подлый страх зажимал уста, хотя в душе жалели они Филиппа, преклоняясь пред величием старца.

А клеветники выступили вперед. Говорили громко, надменно.

Только в глаза избегали они посмотреть тому, кого чуть не антихристом, «зверем из бездны» и еретиком рисовали эти отбросы человечества…

Недолго длился суд.

С гиком, свистом и хохотом вывели опричники «обвиненного» и отставленного от митрополии владыку на паперть храма.

Блестящий наряд святительский был сорван во время обряда низложения. Старая, рваная ряса монашеская, покрытая грязью, заплатами, – сменила мантию и оплечья первосвященника. Из судей многие, забежав на паперть вперед, целовали украдкой одежду осужденного ими… рыдали беззвучно…

Простые дровни стояли наготове. Сюда посадили Филиппа. Один опричник сел вместо возницы… Остальные – на конях, где у седла скалили зубы собачьи головы, сверкая стеклянными глазами, и, взяв в руки метлы небольшие, которые тоже постоянно возили за собой, поскакали палачи за дровнями, то и дело нанося удары, осыпая бранью страдальца-мученика…

Народ, собравшийся к собору, бежал издали, опасаясь оружья буйных опричников… Со слезами провожали встречные люди позорную колесницу, тянули к святителю детей своих… А он, глядя кротко на всех, не издавая ни жалобы, ни стона, благословлял народ исхудалыми, дрожащими руками, насколько позволяли веревки, которыми опутали по рукам и по ногам старика.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю