355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Жданов » Том 1. Третий Рим. Грозное время. Наследие Грозного » Текст книги (страница 22)
Том 1. Третий Рим. Грозное время. Наследие Грозного
  • Текст добавлен: 24 марта 2022, 20:33

Текст книги "Том 1. Третий Рим. Грозное время. Наследие Грозного"


Автор книги: Лев Жданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 50 страниц)

И бедная, растерявшаяся женщина подавила смущение и негодование, все чувства, вызывающие сейчас яркую краску на щеках царицы, сделала вид, что не поняла, не заметила дикого порывов своем подданном и рабе.

– Что скажешь новенького, Алексей Феодорович? Садись Спасибо, что не забыл меня, одинокую, бедную…

– Да, не ведает, видно, и Господь порою, что творит, – хмурясь проговорил Адашев. – Тебе, такой душеньке чистой да ангельской, государыня-матушка, испытания столь невыносные и незаслуженные посылает!

Горячим, искренним тоном произнес Адашев свою речь, но хмурится он не на несправедливость Судьбы, а на другое. Прямо в душу ударил ему равнодушный, сдержанный вид, с каким Анастасия приняла смелую, жгучую, хотя и замаскированную ласку отважного, красивого собой, молодого мужчины. Алексей ведь знал себе цену. Лучше бы рассердилась царица за необычный поцелуй, как бы дерзость. Но она словно ничего и не заметила! Это слишком обидно.

Неужто так любит молодая красавица своего ветреного, припадочного и раздражительного мужа? Любит и после такой долгой его болезни, когда тот умирает? Любит, вопреки всем огорчениям, какие приносил ей Иван на глазах самого Адашева? Быть не может!

Значит, другой кто-нибудь успел опередить его, Алексея? Занял место, которое он думал захватить? Место, равносильное положению Ивана Овчины-Телепня при княгине Елене во время младенчества Ивана. Теперь, случайно, – все сходно повторяется. Царь Иван умирает. Димитрий, наследник, – малютка. Против нового порядка наследия – Владимир Старицкий стоять собирается за права старшего в роду на венец Мономахов. Старший этот – сам Владимир. Без Адашева и Сильвестра – Анастасии пропадать! Неужели она не поймет того?

И, подавляемый ослеплением страсти столько же, как и честолюбием, Адашев, совершив первый шаг, решил, не останавливаясь, идти уж и дальше, до самого конца.

Быстро подойдя к двери, он заглянул туда, убедился, что нет никого еще в соседней комнате, да и быть не может. Он в самом начале службы выскользнул незаметно из храма и пробрался сюда. Захлопнув тяжелую, сукном обитую дверку, Адашев даже не задумался, запором преградил до времени вход в комнату кому-либо из свиты царицыной.

Вернувшись к царице, у которой и ноги подкосились, так что она вынуждена была опуститься на лавку, недалеко от колыбели сына, – Алексей подсел рядом и решительно заговорил:

– Слыхала ль, государыня, на второй день праздников царь-государь приказал дьякам и боярам своим думным к присяге людей и рать привести, особливо – Шуйских с Мстиславскими и князя Володимера…

– Слыхала! – как эхо, слабо отозвалась царица.

– А знаешь ли, пошто так заторопился царь? Ведь духовная дадена. И ежели помрет государь – воля его ведома. Так, говорю, спешки такой, присяги преждечасной причину ведаешь ли, государыня?…

– Сдается, что знаю.

– Знаешь? И то ладно. Меньше мне толковать с тобой придется. Так ведаешь ты и всю кашу, какую княгинюшка вдовая, Евфросиния Старицкая, для сынка своего заварила? А?… Как бояр подбирает, люд честной сзывает, золотом сорит, чтобы смуту поднять, на место наследника-царевича – дядю евонного первородного старинным обычаем на стол посадить?

– Слыхала… Сказывали.

– Та-а-ак… А чем беду избыть? О том думала ль, государыня-матушка?…

– Нет! На Бога надежду возложила. Не даст Он в обиду сироту!

– Э-эх, государыня, давно сказано: на Бога надейся, а сам гляди-поглядывай! Вон, государь твой, хошь и хворый, умирает, поди, – а боле тебя в деле смекает: на послезавтрева присягу объявил. Оно бы кстати, да одна лиха беда: кто примет присягу, тех и бояться бы нечего. Все люди прямые, верные, честные! А кто опасен, кто змий самый и роду и царству нашему, те или прямо креста целовать не станут, али увильнут, в «нетях», хворыми скажутся, потайно в вотчины отъедут на время на самое смутное… Ежели, скажем, нынче умрет царь…

Настасья вздрогнула даже от этих жестких, уверенных слов. Но Адашев прав: и сама царица плохо надеется на выздоровление мужа.

– Нынче умрет царь, – словно не заметив волнения Анастасии, говорит Алексей, – завтра ж мятеж загорится. Ежели еще при жизни государя не приключится чего… И дай Бог, ежели тебя в заточение и царевича – в монастырь свезут, от мира укроют, пека посхимить можно буде отрасль царскую. А не то…

И Адашев уже не стал доканчивать, не пояснил подробней, какая участь может постигнуть мать и ребенка со смертью царя.

Молча слушала Настасья, выжидая, желая узнать, к чему клонит речи свои этот раньше такой мягкий, вкрадчивый, а теперь – словно подмененный человек.

Адашев, и не ожидая ответов от Анастасии, быстро продолжал:

– Есть еще спасение у тебя с сыном… Все равно: умрет ли Иван али выздоровеет…

Не царем, не государем назвал Адашев мужа, а просто Иваном – и это больно кольнуло в сердце царицу. Но она все молчит и слушает.

Адашев же, не видя или не желая видеть ничего, продолжал:

– При юности еще Ивана речи ходили воровские, что не от колена царского он, а сын-де… Ну, сама знаешь… И вот, если будет очень стоять государь на присяге Димитрию, хотят припомнить о том, что-де Володимер Старицкий прямой Рюрикович, а не сумнительный… И прямо креста не примут… Гляди, при жизни из цариц с царем тебя и его разжалуют.

Настасья слушает – молчит.

– А всему тому и поправка есть. И в моих руках она! Знаешь, немало бояр я людьми сделал вместе с попом Сильвестром. За нами стена тоже стоит немалая. Можем мы перехватать нынче ж в ночь самых главных ваших недругов и то им уготовать, что они вам сулят. В ту яму толкнуть, кою тебе с сыном роют. Только…

– Только?…

– Добро за добро. Не… не отринь меня!.. – вдруг, против воли понижая голос, произнес Адашев, хотя и не мог их услышать никто.

Побледнела Анастасия. Вскочила. Глаза горят негодующим огнем, губы презрительно сжаты.

Всего ожидала она, только не такого прямого, постыдного торга. И, не находя слов, с дыханьем, которое перехвачено было в груди, – стоит она, словно мраморное изваяние…

Зарвавшийся Адашев, объясняя смущением молчание царицы, обрадовался, что она не гонит, не бранит его, как можно было ожидать, а стоит и глядит молча… И, чтобы окончательно довершить предполагаемую победу, Алексей быстро продолжал:

– Не посмел бы я слова такого сказать, если бы уж давно не жалел тебя, не тосковал в ночи бессонные, днями – годами не кручинился… Какая твоя жизнь?! Раньше – совсем образа Божьего не было на Иване, а как мы с Селиверстом стали поманеньку обуздывать его, он и с тобой по-людски зажил, да не совсем! Чай, знаешь, что на охоте он творит, в селах своих? Слыхала, что под Казанью было?… И татарок, и крымок, и с робятами блуда всякого непотребного!.. А ты все терпишь, кроткая, аки агнец, голубица чистая… Как же не любить тебя, красотушка?… А греха не бойся. Вдовой останешься ли – можно будет грех венцом покрыть. Я сам уж боле года вдовый. Поженимся с тобою! А выживет Иван – покаемся в грехах, Бог простит, он милосердный. А уж как любить, беречь тебя буду! Не мальчишка я… не беспутный какой. Видала, чай, как сумел я князьями верховодить, царство, не от отцов дарованное, а чужое, устроить сумел. Так для тебя не жизнь – рай земной, гляди, налажу… Да что ж ты молчишь? Слова не скажешь? – вдруг перебил он сам себя, обеспокоенный все-таки видом и безответностью Настасьи Романовны.

Невольно ища ее близости, он сделал шаг вперед и хотел взять руку царицы.

Но Анастасия отшатнулась от него, как от пресмыкающегося, медленно, не сводя негодующего взора с лица Адашева, с презрительной гримасой на прекрасных губах, – подошла вплотную к кроватке Димитрия, словно ища там защиты.

Дикая, внезапная, необъяснимая злоба охватила Адашева при виде отступления любимой женщины. Редко поддавался страстям и влечениям уравновешенный, добродетельный Алексей, но теперь страсть взяла свое – и он окончательно потерял голову. Какие-то темные силы проснулись и владели сейчас этой всегда ясной и спокойной душой. Он хрипло заговорил:

– А! Бежишь?… Не любишь меня?… Боишься? Может, иного кого полюбила уже? Не в час, не вовремя я, значит?… Все равно! Гляди, не сделаешь по-моему – и подмоги ниоткуда не жди. Гибель тебе, и сыну твоему, и мужу хворому! Всем гибель вам!

Тогда все так же, не произнося ни звука, с лицом скорбным, бледным, покрытым ужасом, – царица распахнула полог кроватки сына, подняла руку и коснулась распятия с мощами, висевшего над изголовьем Димитрия, словно ища защиты от злых духов.

Губы ее тихо-тихо стали шептать слова молитвы, словно заклинание от бесов.

Какой-то хриплый, натянутый, притворный смех раздался у нее за плечом. Это захохотал Адашев.

Видя неудачу, он все-таки не хотел признать себя побежденным и сквозь притворный смех заговорил:

– Гляди, испугалась царица-матушка! Успокойся, я не дьявол во плоти, хоть и правда: искушать тебя приходил. Время приходит крайнее. Вот и понадобилось мне узнать: какова ты мужу своему жена верная, сыну – мать доброхотная? Вижу: честь и хвала тебе, государыня. Оздоровеет государь – скажу ему, сколь ты верна закону и слову Господню… Прости, не обессудь! Пойду хлопотать, чтобы послезавтра и в самом деле чего не случилось в час целования крестного. Храни Господь тебя с царевичем.

И, отдав земной поклон, Адашев вышел из светелки, оставя в полном недоумении бедную женщину. Не знала Анастасия, что ей и думать. Куда кинуться? Что начать? Ей даже не верилось, что вся дикая сцена разыгралась и взаправду здесь, в опочивальне ее сына, у его колыбели. Не наваждение ли то было дьявольское? И она все стояла, шепча молитвы…

Пришли боярыни, и девушки, и мамки, стоявшие у заутрени, стали христосоваться с царицей, разговенье устроили.

Анастасия, наполовину выйдя из своего оцепенения, подозвала Дарью Федосеевну и сказала:

– Дарьюшка, побудь при младенчике. Не отходи. А я на миг тут на один… Только не отходи, гляди!

– Что, государыня-матушка, али в палату Крестовую охота заглянуть, службу послушать?… Поют, поют очень там. Иди, хоть малость побудь, а то – грех! Экий праздник, а ты и в церковь Божию не пошла.

– Не до того, Дарьюшка…

– Горе, знаю… Да к Господу-то с горем и надо ходить. Он благ, Милостивец… Иди, иди, милая.

И старушка села у колыбели, явно решив не отходить отсюда, как приказала царица.

А Настасья Романовна пошла не в церковь домашнюю, нет.

Откинув писанку Адашева, которую машинально держала еще, зажав в руке, – царица взяла с блюда простое красное яйцо, каким христосовалась со своими девушками и старицами, проживающими у нее наверху, и, кутаясь в простой охабень, полуосвещенными, а то и совершенно темными, знакомыми переходами направилась в ту половину дворца, где лежал больной Иван. За царицей шла с фонарем одна только карлица-шутиха, потешная Анастасии, злая, но преданная и бойкая девка-горбунья.

Вот и проход, ведущий в покои царские. Алебардщик узнал и пропустил царицу. Вот двери комнаты, где лежит больной. И здесь, по соседству с его спальней, – щекочет обоняние сильный запах курений и жженого можжевельника, который сжигался, чтобы не дать распространяться заразе.

Приоткрыв дверь, Анастасия робко заглянула в обширную, хотя и невысокую, слабо освещенную опочивальню.

Иван спал на кровати, лишенной обычного полога. В углу сидел и сладко храпел очередной монах, склонясь над толстым томом церковным, который читался вслух для развлечения царя, когда тому становилось полегче. Скляницы, ковши, кубки на столе… Лицо у больного вырезается на изголовье, исхудалое, бледное. Но спит он спокойно, глубоко. Это была как раз минута перелома, кризиса. Сильный жар сменился упадком сил и понижением тепла в теле. Врач, видя, что Иван покрылся испариной и впал в глубокий сон, тоже ушел отдохнуть. Теперь надежда воскресла, царь мог быть спасен, если только не явится какой-нибудь неожиданности.

И долго глядела царица на спящего мужа. Потом, вспомнив о заразе, об опасности, которая грозит ее ребенку, – она нагнулась, тихо положила за порог красное яйцо и шепнула бледными, пересохшими губами:

– Христос Воскресе, Ванюшка, милый мой… Спаси тебя Господь. Хоть взглянуть привелось… Христос Воскресе!

Мысленно послав мужу поцелуй, тихо прикрыла дверь и ушла.

По дороге она сказала своей провожатой-карлице.

– Слышь, скажи Дарьюшке, что я в мыльню прошла. Пусть принесут туда мне надеть все чистое, другое. А это сжечь прикажу. И пусть она побудет у младенчика, пока не сменюся. Тогда приду. Тогда – можно будет. Не занесу ему ничего. А только ты… ты, гляди, молчи… Не сказывай, где были мы с тобой.

* * *

Только успел соснуть немного, передохнуть часок-другой митрополит Макарий после долгой, утомительной пасхальной службы и снова встал, прокинулся в обычный ранний час. Умылся старец, прочел краткую молитву и подошел в раздумье к широкому окну своей кельи, заменяющей и кабинет, и библиотеку. Распахнув половину рамы, состоящей из больших слюдяных окон-чин, вставленных в частый деревянный переплет, владыка зажмурился от снопа солнечных лучей. Вместе с порывом ласкового весеннего воздуха и с гулом трезвона пасхального ворвались они в небольшую келью, где пахло ладаном, кожей старинных переплетов и сухими травами, хранимыми в особом ящике на случай легкого недуга, когда Макарий любил пользовать себя домашними средствами.

Стаи голубей, питомцы владыки, словно бы только и ждали его появления, сорвались с карнизов соседних хором великокняжеских, с подзоров Грановитой палаты, налетели от церкви Риз-положения, стоящей в самом углу митрополичьего двора, и тучей опустились на каменные плиты перед окном, на голые, покрытые почками ветви соседних кустов, на карниз окна, – куда только возможно, поближе к щедрому хозяину. Макарий, завидя гостей, добыл из нарочно приготовленного мешка сухого гороху и горстями стал кидать его птице, которая шумно ворковала, дралась между собой, переносилась с места на место, веселя старика этим гамом и суетой.

Жилище митрополита Московского отличалось скромностью, хотя уже намного превосходило ту простоту, с которой мирились первые владыки, жившие в незатейливых и тесных срубах. Каменное зданье митрополичьих покоев установлено было на высоких арках-подклетях. Обитаем был лишь второй этаж и верхняя светлица, где летом царила прохлада, такая желанная для отдыха после знойного дня. Во втором этаже, не считая передних и задних сеней, обширных и предназначенных для приема простого люда, было всего три просторных, но невысоких и просто обставленных кельи. Первая служила для приема, для работы и называлась «горницей». Вторая – «крестовая». Здесь, в большом киоте, помещались старинные образа: Бог Саваоф в чеканной, золоченой ризе, украшенной дорогими самоцветами; Богородица-Одигитрия, Ангел-Хранитель и чудотворец Макарий, покровитель владыки. Все иконы сияли дорогими окладами. В особом поставце – церковные и богослужебные книги, рукописные, в тяжелых переплетах, деревянные доски которых были обтянуты кожей, украшенною живописью и золотым тиснением.

Список «Миней» на данный месяц, произведение самого Макария, лежал на почетном месте, поверх других.

Задняя келья, столовая и спальня, отличалась широкими скамьями по стенам. Здесь на ночь, в переднем углу, под иконами, клали тюфяк Макарию, сверху – перинку, простыню и одеяло. А утром все уносилось в подклеть, в кладовую, пристроенную там, между арками. Если не приходилось владыке есть вместе с какими-нибудь почетными гостями, он и за трапезу садился не в Столовой палате, устроенной особо, а здесь же, в заднем покое. Передняя горница была тоже не пышно обставлена. Неизбежные лавки по стенам, одно кресло, обитое тисненой кожей, другой – стулец резной, кленовый, сиденье и спинка покрыты подушками рытого бархата. Два-три стола: один затейливый, складной, расписанный и выложенный разноцветными узорами из кусочков дорогого дерева; остальные с ящиками или прямые, резные, изукрашенные искусными мастерами, которыми полна была особая слободка митрополичьих «работных людей».

Вообще, патриарший двор, отделенный от царского высоким тыном, но соединенный с ним деревянным извилистым «Чудовским переходом», представлял из себя целый городок, как и царский двор, только поменьше.

Небольшое зеркало на стене в первой келье, подсвечники искусной работы, тонко чеканенные; часы с боем в углу, в тяжелом футляре, дополняли убранство лучшей, жилой кельи Макария. В углу же, на особом поставце, стояло несколько кубков, чаши, ковши – подарки царской семьи и больших бояр митрополиту по разным торжественным случаям.

Только что Макарий, кинув последнюю горсть жадным голубям, успел сверить свои «воротные» часы, круглую, тяжелую луковицу, с «боевыми» часами, громко тикающими в углу, как за дверьми раздался обычный входной опрос:

– Аминь! – откликнулся Макарий, давая тем разрешение войти.

Служка вошел и, совершив обычное метание, доложил:

– Отец протопоп Сильвестр тамо и Адашев, ложничий царев, Алексей Феодорович. Молют, владыко, видеть очи твои. Благословишь ли?…

– В добрый час!.. Зови… Рад видеть… Мантию сперва одеть помоги… И клобук, вон…

И Макарий, бывший в домашней зеленоватой ряске из тафты «таусинного» цвета, с нашивками, то есть с рядом мелких пуговиц, застегнутых на петли, да в камчатной легкой шапочке, – с помощью служки накинул на себя мантию из пушистого бархата темно-вишневого цвета, украшенную жемчугом и изображениями четырех Евангелистов, черненными на серебре. Белый вязаный шелковый клобук был осенен крестом из самоцветов и окаймлен по сторонам четырьмя серебряными дощечками, тоже с изображениями святых, сделанными эмалью. Жемчужный, хитро вышитый спереди херувим и другие жемчужные узоры дополняли украшение белой невысокой митры, какую тогда носили московские первосвященники.

Служка ушел. Распахнулась снова дверь, и вошли ранние гости Макария – Сильвестр и Адашев.

– Что скажете, гости дорогие? – после первых привычных приветствий и благословений спросил хозяин, усаживая протопопа у стола с собою и указав Адашеву на скамью, тут же, близко, у стены. – Какие дела в такую рань вас подняли? Тебя, отче, и тебя, чадо мое?

– Вестимо, дело есть. Зря не стали бы тревожить тебя, владыко! – со своей обычной суровой, отрывистой манерой проговорил Сильвестр. – Наутро крестное целование княжичу Димитрию приказано для ближних бояр, для набольших, а там и для всех… И для князя Володимера Ондреича.

– Ведаю о том. Не без меня делается. Где ко кресту приводить – меня миновать можно ли?

– Вот то-то и оно-то! Неладно это.

– Что неладно? Не пойму, отец протопоп. Стар, видно, стал, туг разумом.

– Ну что ты, Христос с тобой, отче-господине! Первый год мм, что ли, друг с дружкой знаемся? Ты?… Да постой, был у тебя Данилко, брат вон его? Сказывал ай нет?

– Данило Адашев? Как же… Нонче, как только я к себе собрался, он во храме и подошел. Говорил, как же… Так вы вот насчет чего?…

– Да, не по пустякам же, говорю… Вон толкуют: нынче спозаранку проснулся царь в памяти. Может, в последний то раз… Очень плох, сказывают. Так ты бы сам. Или через людей каких ближних… Вон хоть Михалко Висковатый, дьяк царский. И тебе он человек приближенный. И поговори. Пусть повременит с присягой али и совсем поотложит… Чего в голову пришло царю-то: малыша спеленатого в государи нам сажать?! Что будет?!

– А что будет, как мыслишь?

– И думать нечего: что в Иваново малолетье было, то и теперя поновится… коли навяжут царству…

– Погоди, отец… Навяжут, говоришь ты… Бог так постановил, что сын по отцу наследник.

– В малом деле, а не в государевом. Недавнушка в нашей земле энти порядки пошли. Раней братан второй по старшом на престол садился. Так и теперь Старицкий князь государем быть должон, коли Бог возьмет Ивана.

– Ну, коли должон, так и будет. На все воля Божья.

– Так воля ж Божья без людей не творится, владыко. Не робята мы с тобою, ведаем то.

– Не робята, не робята, истинное твое слово, отец протопоп. А ведь про них и сказано: узрят царствие небесное… Ино дело и робятками быть хорошо же.

Сильвестр нетерпеливо повел плечом.

– Риторе сладчайший! Владыко милостивый! Не словеса твои, что слаще меду дивния, слушать мы пришли, а дела, помощи великой просить.

– Рад… Что могу?… Все на благо Руси, на спасение душ христианских творить готов.

– Так и я же о том же. Сколько лет видел ты дела мои. Не на благо земли мною что деяно ль? А ни макова зернышка. Так и ныне поверь: не на злое, на доброе мы с Алешей склонить тебя пришли. Да и дело-то все порешенное. Пристанешь ты к нам али нет, присяги той не примет никто, и не бывать, и не будет она!.. – даже ногой притопнув, отрезал властолюбивый, избалованный долгой диктатурой над Иваном фанатик-поп.

– Вон оно что?… – протяжно произнес Макарий. – Ну, этого мне не сказал Данило. Сказывай, сказывай, что там у вас решено, как слажено? Може, тогда и я, чтобы горшего зла избежать, пойду на малое, на легчайшее.

– Ну вестимо… Так и след… Так оно и надоть!..

– А уж коли надоть, так и подавно! – с незаметной усмешкой произнес владыка. – Говорите ж, как дело обстоит?

– Да вот, Алеша поведает тебе, владыко.

Адашев, внимательно следивший не только за каждым словом обоих собеседников, но и за малейшим изменением в выражении лица у того и у другого, скромно заговорил:

– Сдается мне, горячность да прямизна отца протопопа в сомнение ввели тебя, отче-господине. Ни на что не пришли мы склонять, а благословения и совета твоего испросить. Велика мудрость твоя. Не единожды и нам, как и всей земле, она в помощь бывала. Как сыну с отцом родным, дозволь поговорить с тобой, владыко, а никак инако…

Кротко, ласково кивая головой, слушал Адашева Макарий, искренно любивший этого умного, чистого душой и нравами человека. Пользуясь Сильвестром, незаметно для того самого, Макарий всегда при этом опасался, что поп, по известного рода ограниченности и умственной близорукости, по грубости душевной, перетянет нитку или будет сбит вредными, опасными людьми и вместо пользы станет приносить вред Ивану и земле Русской. А для Макария, вышедшего из простонародья, родина и благо государства Московского были выше всего. Насчет Сильвестра не ошибся старик. В Адашеве владыка был больше уверен, как в сознательном, бескорыстном помощнике. Но события последних дней, заговор бояр в пользу Владимира, созревший в дни болезни царя, заговор, о котором прекрасно знал Макарий, не хуже Сильвестра, наконец, участие в заговоре Адашева – все это поколебало веру Макария в ум и в совесть Алексея.

Владыка надеялся, что можно еще повлиять на Адашева и ждал, когда тот придет к нему. Теперь желаемый случай представился. Если Адашев не продал себя за выгоды, если он искренно заблуждался, полагая благо земли в перемене порядка престолонаследия, Макарий надеялся уговорить Алексея, открыть ему глаза, чего никак невозможно добиться с упрямым, ограниченным Сильвестром. Этот старик если уж выскочил из колеи, так основательно и навсегда. Вот почему Макарий в свою очередь не только стал слушать, что говорит ему молодой постельничий царя, в сущности бывший одним из первых людей земли, – но старался проникнуть в душу говорящего, прочесть думы и угадать заветные чувства его. И неподдельною любовью зазвучали слова Макария к Алексею:

– Говори, говори, любимое мое чадо! Да поможет мне Господь понять тебя и вразумить душу твою по Его святой воле!

– Не бунт затеваем мы, владыко, не новое что вводить собираемся, не старину рушим али противимся воле царской и слову Божию, земле родной на погибель. Нет! Первый бы я всякого казнить повелел, кто затеет лихие дела неподобные. И напрасно ты с сумленьем принял речи брата моего и Протопоповы. Вот, я все скажу по ряду тотчас.

– Говори, говори, я слушаю…

– Да много и толковать не приходится. Ты, отче, не хуже нашего про все, чай, осведомлен? Ну вот! – заметя утвердительный кивок Макария, подхватил еще горячей Адашев. – Сам знаешь, бояре надвое раскололись. Бунт неминуемый впереди, распря, нестроение земское и кровопролитие братское. Так не лучше ль до сроку искру утушить, чтоб огню большого не дала? Жив ли будет царевич полугодовалый али помрет, Господь его храни, – дело не изменится! За Володимером Андреичем охотней все пойдут. Его знают. Совет его, близких бояр и князей, которые за него руку держат, все знают же. А неведомо, кто станет у колыбели Димитриевой до возраста до его? Може, такие, что хуже еще будут самых последних злодеев, каких досель терпела земля святорусская! Зачем же это?

– Вот, вот! – подхватил Сильвестр. – Што было, слыхали мы; што есть – сами видим. А што буде – кто ведает?… Ты мне дай синицу в руки, а не Димитриева журавля в небе.

Наступило небольшое молчание.

Что было – то знаем, что есть – то видим. Что будет – дело темное… Так ли? – задумчиво повторил Макарий слова протопопа.

– Чему иному быть? Так он и видимо: все по-старому выйдет, смуты да распри пойдут!

– А к чему же разум людской дал Господь нам, твари своей? К чему создал нас по образу и подобию Своему? – спросил спокойно Макарий. – Живи мы лишь по-прошлому да по-настоящему, – и царствия бы нам небесного не знать… Оно ведь тоже грядущее впереди! И его не видали люди живые, а лишь верят в него. И верой воистину живы, а не единым питанием хлебным. А по вере – и дается людям… Так и в земском, и в государском деле великом. Можно про злое слышать, худшее видеть, а лучшего ждать и получить его. И тут – вера же надобна! А то еще у меня рассуждение такое есть: видим мы, что лет более семи ведут землю русскую на благо чьи-то руки, по воле Божьей. Почему же вы полагаете, что и по смерти Ивана-царя те же руки не останутся при кормиле государственном, не управят дело великое, святое, земское, на благо люду крещеному, по присяге, данной всеми: служить царю Ивану и царевичу его, Димитрию… по совести чистой, коя есть – дар высший и рай сладчайший на земле!

Конец речи Макарий произнес стоя, по привычке проповедника и пастыря душ.

Оба собеседника его тоже поднялись со своих мест. Макарий продолжал:

– Не окольными путями – прямо скажу! Верой и правдой служили доселе Ивану советники его ближние. Ничем не покривили душой ни пред царем, ни пред царицей, ни пред народом его…

Вздрогнул Адашев при этих словах, словно почуял намек, затаенный укор. Но в пылу речи Макарий, ничего не замечая, продолжал:

– Вот и верю я: кто раньше, при взрослом царе, набалованном, с пути сбитом, умел до правды дойти, обуздать страсти царевы и в порядке вести дела царские – тот и при вдовой царице и при младенце-царе власти-силы не потеряет, кого бы там из вельмож для прилику в опекуны ни поставили бояре, Дума царская… Вот как оно, по-моему. Что скажете, братие?

Адашев, задумавшись, молчал. Сильвестр заговорил, насупясь:

– Не мимо сказано: Бог – единая крепость моя! Безумец, кто на песке созиждет здание. Дунет ветр – и рухнула гордыня человеческая! Князя Володимера знаю я. Всех евойных – тоже знаю же. И уж все обговорено, все обещано мне, даже с клятвою…

– Обещано… с клятвою?… Да кто обещал? Кто клялся-то? Вот я, митрополит Московский и всея Руси… Хуже – еще мне может быть, а лучше – и некуды. Вот ежели я что скажу, можно верить. Царю – можно верить, и то гляди, в какой час слово было молвлено… Ему – тоже корысти нет кривить али душой лукавить. Двоих-троих из бояр да вельмож наберем, у кого слово и дело – воедино, кто не ради страху по закону живет, но и по совести… А другие – прочие? Тому – денег мало… Иному – мест да разрядов хочется… Тот – за брагу, за блуд богомерзкий себя и душу свою предаст и продаст! Аль тебе они, батька, неведомы? Слуги и родня вся Володимерова?! Палецкий – грешник, стяжатель старый, прости Господи, не в осуждение, но в назидание душ ваших говорю… Фунник Никита, что в казне царской позамотался, теперя присягу кривит, полагает: новый царь в столбцы не заглянет-де, прочету взыскать не соберется!.. Князь Ивашка Пронский Турунтай!.. Так он – прямой турунтай и есть, душа заячья, шаткая… Сколько разов бегивал да сызнова каялся, у царя откупался… Кто поманил, его кафтаном новым да шапкой с бубенцом, – он и тут. И в Литву гнется, и к султану залетывал! А московские настоящие государи не очень-то бегунов жалуют, хошь и Рюриковичи те! Вот и мутит Ивашко Турунтай… А там – Патрикеев, князь Петр, Щеня по прозванию, да «щеня» – не ласковое, злое, кусливое! Ему хочется – стоит, не стоит он – первей бы первых быть! А воцарится Володимер, да не по шерстке погладит собаку эту сварливую – она новых хозяев, новых пинков искать побежит. Шереметы-перемёты еще в своре… А там – другие Пронские, захудалые, что на деревни да на посулы княгини Евфросиньи зубы точат… Семен Ростовский, дурень-сын отца-простеца… Шуйские – лисы, что носом чуют, где добыча легкая. Их первое слово между собой: два дурня бьются, а Шуйские смеются. Им нож вострый, что не ихний род главный в земле. Что Святая София ихняя, новгородская, перед нашими храмами святыми московскими главу клонить должна. Горделивое семя змиево! А там… Э, да чего и усчитывать! Один другого краше! И таким-то людям ты, батько… ты, Алеша, – себя и землю на милость отдаете? Помыслите!

– Чего раздумывать? – упрямо проворчал Сильвестр. – Думано уж да передумано. И вкруг царя – не медом мазано! Все того же лесу кочерги. Уж я порешил – не переделывать стать. А ты, вижу, владыко, отсыпаешься от нас? Жаль! Все время заодно шли…

– Ни от вас я, ни к вам. Я не думный боярин, не советчик земский. Я – Божий слуга, за всю Землю смиренный богомолец. Всегда то было, так и останется. Как Бог решит, так и я буду…

– Ин и то ладно, ежели хоша мешать нам не станешь! – толкуя по-своему слова Макария, произнес Сильвестр. – Благослови прощаться. Пора уж нам.

– Бог благословит! – осенил обоих крестом Макарий, и гости, покинув горницу, озабоченные, задумчивые, медленно стали спускаться по ступеням митрополичьего крыльца, не обмениваясь между собой ни звуком.

А Макарий, поглядев им вслед, с сожалением покачал головой и зашептал:

– Горячие кони, добрые, да неоглядчивые. Занеслись, заскакалися… не быть добру! Обуздать теперь их надобно! Господи, прости мое прегрешение. Ты зришь сердце мое. Не для себя – для земли, для царства – и грех приходится брать на душу порой… И лукавить, и земными делами заботиться…

И, обратясь к образам, висящим в углу, Макарий стал горячо творить молитвы.

Через несколько минут, подойдя обратно к столу, он уж протянул руку, чтобы дернуть точеную рукоятку со шнуром, которая вела к колокольчику, призывающему служку, – как вдруг за дверью раздался голос его, быстро произносивший обычное «Господи Иисусе…» – и затем сейчас же возгласивший в приоткрытую дверь:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю